X. ВЕЛИКИЙ ТРУЖЕННИК. ЧТО ТАКОЕ ТАЛАНТ?

X. ВЕЛИКИЙ ТРУЖЕННИК. ЧТО ТАКОЕ ТАЛАНТ?

Чехов не мог не понимать, что он делает нечто новое в искусстве, представляя разночинскую демократическую литературу. Ему нужны были союзники. Всех способных литераторов, с которыми он работал вместе в мелкой прессе и в которых чувствовал близкую себе душу, он стремился вытянуть, поднять в «большую литературу». Литература представлялась ему коллективным делом. Отвечая на заявление одного из приятелей-литераторов, что он, Чехов, является «слоном» среди всех них, маленьких зверюшек, Антон Павлович писал:

«Я… верую в то, что каждый из нас в отдельности не будет «ни слоном среди нас» и ни каким-либо другим зверем и что мы можем взять усилиями целого поколения, — не иначе. Всех нас будут звать не Чехов, не… (далее он перечисляет ряд фамилий. — В. Е.), а «восьмидесятые годы» или «конец XIX столетия».

Но слишком трудным было дело разночинской, демократической литературы в восьмидесятых годах. Многие мельчали, выдыхались, уставали, надламывались, погибали.

Чехов остро и глубоко сознавал всю трудность положения выходца из социальных низов, поднявшегося к высотам творчества. В связи с присуждением ему пушкинской премии он пишет Лазареву-Грузинскому:

«…я «счастья баловень безродный», в литературе я Потемкин, выскочивший из недр «Развлечения» и «Волны», я мещанин во дворянстве, а такие люди недолго выдерживают, как не выдерживает струна, которую торопятся натянуть».

Герой повести «Три года» высказывает постоянные мысли Чехова о трудности для разночинцев выбиться на настоящую дорогу. «Я никак не могу приспособиться к жизни, стать ее господином… Все это… объясняю я тем, что я раб, внук крепостного… Прежде чем мы, чумазые, выбьемся на настоящую дорогу, много нашего брата ляжет костьми». В данном случае не имеет значения, что говорит эти слова Алексей Лаптев, который от отца своего, выбившегося из мужиков в богатеи, унаследовал миллионы: по своему облику Алексей Лаптев — интеллигент-разночинец, не имеющий в представлении автора ничего общего с Тит Титычами.

Антон Павлович хорошо понимал, что разночинцы окружены со всех сторон непримиримыми врагами, злорадствующими при каждой неудаче «кухаркиных детей». В своем рассказе «В усадьбе» он нарисовал портрет помещика-мракобеса — «жабы», как называют его собственные дочери. В разговоре с молодым человеком, судебным следователем, которого помещик принимает за дворянина, он излагает свои крепостнические теории «черной и белой расы» и призывает открыть «крестовый поход» против «чумазого». Все великие русские писатели, рассуждает он, — Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Толстой — были дворянами. Разночинцы же не создали и не могут создать ничего ценного. Он злорадствует как раз над тем, что тревожило Чехова.

«Что вы, например, скажете, сударь мой, насчет такого красноречивого факта: как только чумазый полез туда, куда его прежде не пускали — в высший свет, в науку, в литературу, в земство, в суд, то, заметьте, за высшие человеческие права вступилась прежде всего сама природа и первая объявила войну этой орде. В самом деле, как только чумазый полез не в свои сани, то стал киснуть, чахнуть, сходить с ума и вырождаться, и нигде вы не встретите столько неврастеников, психических калек, чахоточных и всяких заморышей, как среди этих голубчиков. Мрут, как осенние мухи… Давайте мы все сговоримся, что едва близко подойдет к нам чумазый, как мы бросим ему прямо в харю слова пренебрежения: «Руки прочь! сверчок, знай свой шесток!»

Собеседник отвечает ему, что он «не может этого», потому что он сам мещанин. «Мой отец был простым рабочим, — добавил он грубым, отрывистым голосом, — но я в этом не вижу ничего дурного… Да, я мещанин и горжусь этим».

Чехов не мог не задумываться серьезно и уже с молодых лет о трудностях, которыми сопровождалась для разночинцев борьба за овладение культурой, за творчество. Он хорошо знал, что самый переход из одной социальной среды в другую, из темных низов в круг высококвалифицированной интеллигенции, с ее дворянско-буржуазным ядром, часто был связан с глубокими внутренними потрясениями, с тяжелой психологической нагрузкой. От выходцев из низов требовалась особенная ответственность, им нужно было постоянно быть начеку, вести непрерывную борьбу за право на творческий труд, постоянно работать над собой. Это Чехов понял рано. Он хотел, чтобы это поняли и все другие.

В январе 1889 года Антон Павлович написал в письме Суворину знаменитые слова:

«Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая…»

В этих словах Чехов подвел итог всему пройденному им пути борьбы за воспитание в себе настоящего человека. Это был итог побед.

Он звал близких ему людей идти вместе с ним к победам над всем рабским, к борьбе против всех темных сил пришибеевщины, барства, тунеядства, косности, мещанства, пошлости.

И его борьба за своих старших братьев была для него не только вопросом братской любви. Нет, тут была и гордость разночинца, желавшего, чтобы побольше «нашего брата» было на передовых позициях русской культуры!

Но Александр и Николай спускались все ниже под откос.

Ведя свою борьбу за их дарования, Чехов прежде всего хотел, чтобы они были настоящими людьми.

Он знал их негодование против всего мещанского, «таганрогского». Им казалось, что они — «бунтари», протестующие против подавления их личной «свободы». Но Чехов, со своим беспощадным разоблачительством, обнажал перед ними такие их слабости, которые свидетельствовали как раз об обратном: о том, что братья очень далеки от преодоления тех самых рабских устоев, от которых они так размашисто, так беспорядочно хотели оттолкнуться. Эти слабости братьев сказывались во всем, в том числе в их личной, семейной жизни.

Борьба Чехова за Александра и Николая представляет настолько широкий общий интерес и дает такое яркое представление о многих чертах облика Антона Павловича, что следует остановиться подробнее на отдельных эпизодах этой борьбы.

Александр жил со своей женой «гражданским», не церковным браком. Это вызывало осуждение у отца. Александр глубоко переживал это, писал Павлу Егоровичу письма, протестующие против отношения отца к его браку и одновременно уговаривающие, жаловался на отца братьям. Антон Павлович написал брату в апреле 1883 года:

«Не знаю, чего ты хочешь от отца?.. Он такой же кремень, как раскольники, ничем не хуже, и не сдвинешь ты его с места. Это его, пожалуй, сила… И как будто ты этого не знаешь? Странно. Извини, братец, но мне кажется, что тут немаловажную роль играет другая струнка, и довольно-таки скверненькая. Ты не идешь против рожна, а как будто бы заискиваешь у этого рожна… Пусть себе смотрит, как хочет… Это его, раскольницкое дело… Ты знаешь, что ты прав, ну и стой на своем, как бы ни лисали, как бы ни страдали… В незаискивающем протесте-то и вся соль жизни, друг»… (Подчеркнуто мною. — В. Е.).

Знаменательно для Антона Павловича его уважение к силе. Убеждения отца враждебны ему, но он ценит их твердость и зовет к такой же твердости брата. Особенно важно для понимания всего облика Чехова замечание о том, что в незаискивающем протесте вся соль жизни. Эта мысль дает себя знать и в его творчестве, во всех тех случаях, когда он осуждает интеллигентскую мягкотелость, либеральную половинчатость. Половинчатый, робкий протест ничего не стоит, он свидетельствует лишь о непреодоленной рабской душе.

Забота о человеческом достоинстве брата была вместе с тем и заботой о его писательском таланте. В рассказах Александра Антон Павлович критиковал прежде всего те же непреодоленные рабские черты. В письме к Александру в том же апреле 1883 года он деликатно назвал эти черты «субъективностью» и советовал брату «быть только почестней: выбрасывать себя за борт всюду, не совать себя в герои своего романа, отречься от себя хоть на 2 часа. Есть у тебя рассказ, где молодые супруги весь обед целуются, поют, толкут воду… Ни одного дельного слова, а одно только благодушие! А писал ты не для читателя. Писал потому, что тебе приятна эта болтовня. А опиши ты обед, как ели, что ели, какая кухарка, как пошл твой герой, довольный своим ленивым счастьем, как пошла твоя героиня, как она смешна в своей любви к этому подвязанному салфеткой, сытому, объевшемуся гусю».

Нечто похожее на эту переписку братьев Чеховых мы встретим в разговоре братьев Лаптевых в повести «Три года». Прочитав статью в славянофильском духе своего брата Федора, Алексей говорит ему: «Ведь это холопский бред!» Чехов деликатен, но смысл его упреков Александру тот же. «Холопство» многообразно, оно сказывается и в умилении «счастьем» сытой пошлости. Чувство Алексея Лаптева, с горечью убеждающегося в том, что его брат, несмотря на университетское образование, остался все тем же человеком с рабьей кровью, было очень близко Чехову.

Мещанский привкус в рассказах Александра свидетельствовал о том, что Александр поддается «лейкинщине», не умеет противостоять ей, что ему грозит опасность стать мещанским, буржуазным писателем. Антон Павлович продолжал борьбу с «лейкинщиной» и в своей собственной семье.

Возражая против мещанской «благоприобретенной субъективности» в рассказах брата, Чехов вместе с тем требовал от него, чтобы он оставался самим собою в искусстве, не искажал, не забывал то лучшее, что было в его душе. А Антон Павлович прекрасно знал, что в душе брата много хорошего, чистого и творческого. Он считал, что из Александра может выйти отличный писатель. В ответ на поздравительное письмо Александра ко дню рождения Антон Павлович пишет (1886): «Твое поздравительное письмо, чертовски, анафемски, идольски художественно. Пойми, что если бы ты писал так рассказы, как пишешь письма, то давно бы уже был великим, большущим человеком».

Письмо Александра поистине замечательно. Оно со всей ясностью свидетельствует о том, какой большой художественный дар был отпущен ему природой. Это — воспоминание о детстве, о том, как впервые Александр почувствовал, что его самостоятельный младший братишка Антоша, кажется, уходит из-под его влияния, как ему это было горько, — он чуть не заплакал. В письме много превосходных художественных деталей, много юмора и лирики, и проникнуто оно тонкой, умной, сдержанной, не высказанной в прямых словах грустью о том, как далеко ушел теперешний Антон от него, Александра, так много обещавшего и вот уже вступающего в свой четвертый десяток и не сделавшего ничего значительного. Воспоминание о детской грусти неуловимо переплеталось с грустью зрелого человека. Антон Павлович, конечно, прекрасно понял этот «подтекст», эту беспощадность брата к самому себе и как художник не мог не порадоваться тому, что это выражено так тонко, с таким умным, грустным юмором.

«Писать рассказы так, как пишешь письма», — в устах Чехова означало, что художник должен уметь раскрывать свою душу, как сделал это Александр в письме, и вместе с тем не навязывать читателю своей личности: пусть читатель и не думает о ней, а видит самую жизнь, как она есть, — лавка в Таганроге, детские игры, ссоры, — и пусть тайная, неуловимая музыка, идущая из души художника, проникает всю картину.

Искусство требует от художника многих подвигов, в том числе подвига беспощадного раскрытия своей души.

Но Александру редко удавалось писать рассказы так, как он писал письма. Это значило, что он переставал быть собою, когда садился за рассказы. Он терял искренность.

Если собрать воедино разрозненные мысли Чехова об искусстве, о долге художника, высказанные им в ходе его многолетней борьбы за дарования своих братьев и других близких ему людей, то мы получим целое учение о сущности художественного таланта.

Чехов писал Плещееву о даровитом литераторе Гиляровском: «Он чует красоту в чужих произведениях, знает, что первая и главная прелесть рассказа — это простота и искренность, но быть искренним и простым в своих рассказах он не может: не хватает мужества».

Чехов требовал мужества от художника, потому что талант — это мужество.

Мы знаем, что талант для Чехова прежде всего неразрывно связан с человечностью, с высокой этической требовательностью. Поэтому и в братьях своих Антон Павлович прежде всего стремился воспитать те свойства, которыми должен обладать всякий, — употребляя любимое чеховское выражение, — воспитанный человек, независимо от его одаренности. Тот же, кто наделен талантом, несет повышенную ответственность, — он должен быть безупречно воспитанным. В письме к Николаю (1886) Чехов довольно подробно раскрыл свой кодекс воспитанности.

«Ты часто жаловался мне, что тебя «не понимают!!»- писал он Николаю. — …Уверяю тебя, что, как брат и близкий к тебе человек, я тебя понимаю и от всей души тебе сочувствую… Все твои хорошие качества я знаю, как свои пять пальцев, ценю их и отношусь к ним с самым глубоким уважением. Я, если хочешь, в доказательство того, что понимаю тебя, могу даже перечислить эти качества. По-моему, ты добр до тряпичности, великодушен, не эгоист, поделяешься последней копейкой, искренен; ты чужд зависти и ненависти, простодушен, жалеешь людей и животных, не ехиден, не злопамятен, доверчив… Ты одарен свыше тем, чего нет у других: у тебя талант».

Все это — великолепнейшие качества, имевшие большую ценность в глазах Чехова. Но все они еще очень мало значат по сравнению с тем, что такое воспитанный человек.

«Недостаток же у тебя только один. В нем и твоя ложная почва, и твое горе, и твой катар кишек. Это — твоя крайняя невоспитанность. Извини пожалуйста, но veritas magis amicitiae…».[9]

Воспитанные люди, пишет Чехов, «уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы… Они, — намекает Антон Павлович на поведение Николая, — не бунтуют из-за молотка или пропавшей резинки, живя с кем-нибудь, они не делают из этого одолжения, а уходя не говорят: с вами жить нельзя! Они прощают и шум, и холод, и остроты, и присутствие в их жилье посторонних… Они сострадательны не к одним только нищим и кошкам. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым глазом… Они чистосердечны и боятся лжи, как огня. Не лгут они даже в пустяках. Ложь оскорбительна для слушателя и опошляет в его глазах говорящего. Они не рисуются, держат себя на улице так же, как дома, не пускают пыли в глаза меньшей братии… Они не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают. Они не унижают себя с той целью, чтобы вызвать в другом сочувствие. Они не играют на струнах чужих душ, чтобы в ответ им вздыхали и нянчились с ними. Они не говорят: «меня не понимают!» или: «я разменялся на мелкую монету!», потому что все это бьет на дешевый эффект, пошло, старо, фальшиво… Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомство с знаменитостями…

Делая на грош, они не носятся со своей папкой (подразумевается художественная папка Николая. — В. Е.) на сто рублей и не хвастают тем, что их пустили туда, куда других не пустили… Истинные таланты всегда сидят в потемках, в толпе, подальше от выставки… Даже Крылов сказал, что пустую бочку слышнее, чем полную… Если они имеют в себе талант, то уважают его. Они жертвуют для него покоем, женщинами, вином, суетой… Они горды своим талантом, сознавая, что они призваны воспитывающе влиять… К тому же они брезгливы. Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одеже, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу… Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт… Им нужны от женщины не постель, не лошадиный пот, не ум, выражающийся в уменье лгать безустали… Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть матерью… Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи… Пьют они, только когда свободны, при случае… Ибо им нужна mens sana in corpore sano.[10]

И т. д. Таковы воспитанные. Чтобы воспитаться и не стоять ниже уровня среды, в которую попал, недостаточно прочесть только Пиквика и вызубрить монолог из Фауста… Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля… Тут дорог каждый час».

И Чехов звал брата: «Надо смело плюнуть и резко рвануть… Иди к нам, разбей графин с водкой..

Жду… Все мы ждем».

Но ждал он напрасно.

Он нежно любил Николая и его дарование, отличавшееся тонкой грацией. Карикатуры Николая, изображавшие купеческую, обывательскую, мещанскую Москву восьмидесятых годов, отмечены тонким вкусом, изяществом, остротой, проницательной характерностью; по ним можно изучать эпоху. Характер его дарования близок характеру дарования его гениального брата. Рисунки его не были «сырыми», натуралистическими, как рисунки многих его коллег по всевозможным «Стрекозам». Подобно Антоше Чехонте, он преображал грубую натуру светом поэзии, подлинно чеховским юмором.

Левитан ценил талант Николая, и бывали случаи, что они помогали друг другу, участвуя один в работе другого.

Николай иллюстрировал рассказы Антоши Чехонте. Один из московских юмористических журналов — «Зритель» — был некоторое время журналом трех братьев Чеховых.

Антоша Чехонте радовался этому сотрудничеству, напоминавшему самозабвенные, беззаветные игры, шутки, выдумки детских и юношеских лет. Он гордился талантом брата. Николай брался и за большие полотна, и в них тоже сверкал талант.

И вот он разбрасывал, пропивал такое богатство!

Чехов смотрел на это с болью, обидой, гневом.

В домике на Садовой-Кудринской, где жил Антон Павлович вместе с матерью, отцом, сестрой и братом Михаилом, в комнате на верхнем этаже висела большая незаконченная картина Николая Чехова, изображавшая швею, которая уснула на рассвете над работой. Невидимому, именно об этой картине Антон Павлович писал брату Александру в апреле 1883 года: «Николай шалаберничает; гибнет хороший, сильный русский талант, гибнет ни за грош. Ты видишь его теперешние работы. Что он делает? Делает все то, что пошло, копеечно… А между тем в зале стоит начатой замечательная картина».

Тема картины Николая была поистине чеховской: здесь была та же любовь к простым, «маленьким» людям с их трудной жизнью. «Шалаберничанье» Николая было в глазах Антона Павловича безответственностью перед сотнями тысяч «маленьких» людей, безответственностью перед талантом, — а в понятие таланта, с точки зрения Чехова, входило чувство ответственности перед народом, ответственности за дело русского искусства, русской культуры — национальной ответственности.

Письмо Антона Павловича к Николаю, приведенное выше, было очень серьезным и — при внешней сдержанности — резким «выступлением», особенно если вспомнить болезненное самолюбие, вспыльчивость, нетерпимость Николая.

Письмо представляет собою подлинный кладезь мудрости. Вчитаемся в него: есть ли тут хоть одно слово, которое было бы неприемлемо и для нашего времени и для нашей молодежи? Конечно, наша молодежь поставит все это в иную идейную связь, подчинит все пункты чеховского кодекса идеалу воспитанного человека Советской страны. Но этот идеал включает в себя и все то, о чем писал Чехов в своем письме.

Как мудро отделяет Антон Павлович природные хорошие свойства Николая, не стоившие ему никакого труда, от таких свойств, которые нужно воспитывать в себе, культивировать! Культура — это то, что человек привносит в природу, изменяя ее. Воспитанный человек и культурный человек, с точки зрения Чехова, одно и то же. Поэтому Чехов и не мог считать интеллигентным человеком всякого окончившего высшее учебное заведение.

Для того чтобы быть добрым и талантливым человеком, каким был Николай, надо было просто родиться таким. Но для того чтобы быть достойным природного дара, стать не просто одаренным человеком, а талантливым работником — для этого нужно воспитывать свой талант, трудиться над ним.

Талант — это культура таланта.

А. П. Чехов (слева) с братом Николаем

Николай не заботился обо всем этом. У него не было уважения к своему талайту.

Он мало читал, работал лишь «по вдохновению» и уже в двадцать шесть — двадцать семь лет перестал идти вперед.

В отличие от Николая Александр Павлович был образованным человеком. Обладая замечательной памятью, он был ходячей энциклопедией. Он был талантливым химиком, знатоком философии, истории, лингвистики. Крупные ученые требовали, чтобы на специальных заседаниях научных обществ в качестве репортера присутствовал Александр Чехов, умевший прекрасно ориентироваться в сложных научных вопросах.

Но у него не было «общей идеи», мировоззрения. Его писательский труд не был вдохновлен большой целью, мечтой, страстью.

Талант — это знание жизни. Талант — это смелость.

«А ты знаешь, что значит талант? — спрашивает в «Дяде Ване» Елена Андреевна Соню. — Смелость, свободная голова, широкий размах…»

«Талант у него большой, — писал Чехов о Билибине, — но знания жизни ни на грош, а где нет знания, там нет и смелости».

Александр признавался Антону Павловичу в том, что он мало знает жизнь. Это может показаться странным: репортер «Нового времени», крупнейшей столичной газеты, по своей профессии осведомленный «обо всем», грустил о том, что не знает жизни. Но его знание жизни было поверхностным. Он не участвовал в жизни, а лишь наблюдал ее.

Талант — это свобода, в том числе «свобода от страстей», писал Чехов, подразумевая под «страстями» не те великие творческие страсти, без которых нет таланта, а «неукрощенные», примитивные страсти.

Старшие его братья — увы! — были рабами своих страстей, рабами быстро сменяющихся настроений, рабами алкоголя.

Но, прежде всего, с точки зрения Чехова, талант — это труд.

Горький, так глубоко понимавший цену труда и трудовых людей, писал о Чехове:

«Я не видел человека, который чувствовал бы значение труда, как основания культуры, так глубоко и всесторонне, как Антон Павлович».

Для обоих — и для Горького и для Чехова — труд был самым важным в жизни и каждого отдельного человека и всего человечества. И не было для обоих ничего более прекрасного, благородного, человечного, чем труд!

Бунин рассказывает, что при первом же знакомстве Чехов спросил его, много ли он пишет.

«Я ответил, что мало.

— Напрасно, — почти угрюмо сказал он своим низким грудным баритоном. — Нужно, знаете, работать… Не покладая рук… Всю жизнь.

Это были любимые темы Чехова — о том, что «надо работать не покладая рук» и быть в работе до аскетизма правдивым и простым.

Он любил повторять, что если человек не работает, не живет постоянно в той художественной атмосфере, которая так раскрывает глаза художника, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным.

Иногда вынимал из стола свою записную книжку и, подняв лицо и блестя стеклами пенсне, мотал ею в воздухе и говорил:

— Ровно сто сюжетов! Да-с, милсдарь!.. Работник! Хотите, парочку продам?»

Волю и привычку к труду не покладая рук Чехов начал воспитывать в себе с шестнадцатилетнего возраста и уже в полной мере обладал ею в свои двадцать один — двадцать два года, когда он начал вести борьбу за воспитание такой же воли и привычки у своих братьев. Он не уставал жестоко разоблачать отсутствие воли к настоящему труду у Александра.

«Все те рассказы, — писал он брату в апреле 1886 года, — которые ты прислал мне для передачи Лейкину, сильно пахнут ленью. Ты их в один день написал? Из всей массы я мог выбрать один отличный, талантливый рассказ… Лень не рассуждающая, работающая залпом, зря… Уважай ты себя ради Христа, не давай рукам воли, когда мозг ленив! Пиши не больше двух рассказов в неделю, сокращай их, обрабатывай, чтобы труд был трудом».

В другом письме Чехов пишет брату, отсылая ему обратно его рукопись:

«Умудрись прежде всего переменить название рассказа. И сократи, брате, сократи… Сократи больше, чем наполовину. Вообще, извини пожалуйста, я не хочу признавать рассказов без помарок».

При своем многописании, к тому же соединявшемся в первые годы после окончания университета с работой врача, Чехов всегда ухитрялся очень много читать, причем не проглатывать книги, а именно штудировать, как советовал он Николаю.

«Художник, — говорил он, — должен всегда работать, всегда обдумывать, потому что иначе он не может жить».

«Я подметил в Чехове одну характерную черту, — вспоминал В. Тихонов, — это то, что он всегда думал, всегда, всякую минуту, всякую секунду… Слушая веселый рассказ, сам рассказывая что-нибудь, сидя в приятельской пирушке, говоря с женщиной, играя с собакой, — Чехов всегда думал. Благодаря этому он иногда сам обрывался на полуслове, задавал вам, кажется, совсем неподходящий вопрос и казался иногда рассеянным. Благодаря этому он среди разговора присаживался к столу и что-то писал на своих листках почтовой бумаги; благодаря этому, стоя лицом к лицу с вами, он вдруг начинал смотреть куда-то в глубь самого себя».

«Писателю надо непременно в себе выработать зоркого, неугомонного наблюдателя, — говорил Чехов Щеглову. — Настолько, понимаете, выработать, чтобы это вошло прямо в привычку, сделалось как бы второй натурой».

Всю свою жизнь он работал над собой как над писателем, и все ему казалось, что он как писатель — «круглый невежда».

«Недовольство собой составляет одно из коренных свойств всякого настоящего таланта», — написал Чехов однажды артисту Свободину. Ему самому в высокой мере было присуще постоянное творческое недовольство.

«Я думаю, что если бы мне прожить еще 40 лет, — писал он в 1889 году, — и во все эти сорок лет читать, читать и читать, и учиться писать талантливо, т. е. коротко, то через 40 лет я выпалил бы во всех вас из такой большой пушки, что задрожали бы небеса. Теперь же я такой лилипут, как и все».

С годами его недовольство собою не ослабевало, а все усиливалось. Став уже знаменитым писателем, он говорит в письме к Суворину (декабрь 1889 года), что не написал еще «ни одной строчки которая в его собственных глазах «имела бы серьезное литературное значение… Мне надо учиться, учить все с самого начала, ибо я, как литератор, круглый невежда».

Всю свою жизнь он прожил, постоянно сдавая все более трудные экзамены перед своей совестью, непрерывно ставя перед собою новые, все сложные задачи.

Во всем, что относилось к труду, он был суров, непримирим. Как беспощадно отчитал он красавицу Лику Мизинову, с которой у него были очень нежные отношения полудружбы, полувлюбленности, когда она, взявшись за перевод, не выполнила работу к сроку.

«У Вас совсем нет потребности к правильному труду… В другой раз не злите меня Вашею ленью и, пожалуйста, не вздумайте оправдываться. Где речь идет о срочной работе и о данном слове, там я не принимаю никаких оправданий. Не принимаю и не понимаю их».

Отношение человека к труду было для него едва ли не важнейшим критерием оценки человека. Это же мы встречаем и в его творчестве.

Талант — это труд, талант — это ответственность; талант — это совесть. Литератор, писал Чехов в 1887 году своей «бабкинской» приятельнице Киселевой, — это «человек обязанный, законтрактованный сознанием своего долга и совестью».

Талант — это сила, стойкость.

Глубоко любя братьев, Чехов буквально заставлял себя не «поддаваться» их частым жалобам на трудную жизнь, на редакционные и иные неудачи, материальную нужду, удары по самолюбию, одиночество, тоску и т. д.

Он хорошо знал, конечно, что в жалобах Александра Павловича, бесконечно эксплуатируемого газетного чернорабочего, было немало и основательного. И все же нередко он стыдил его за слабость — в тех случаях, когда чувствовал в характере самой жалобы расслабление воли к труду.

Сам он никогда никому не жаловался.

А между тем вся жизнь его, с детства и до последних лет, была перегружена страданиями, лишениями, тяжелыми трудностями.

«В одном из писем к старику А. С. Суворину, — писал Горький, — Чехов сказал: «Нет ничего скучнее и непоэтичнее, так сказать, как прозаическая борьба за существование, отнимающая радость жизни и вгоняющая в апатию»… Для него еще в юности «борьба за существование» развернулась в неприглядной, бескрасочной форме ежедневных, мелких забот о куске хлеба не только для себя, о большом куске хлеба. Этим заботам, лишенным радостей, он отдал все силы юности, и надо удивляться, как он мог сохранить свой юмор».

«Сдержанность Чехова, — вспоминал Бунин, — свидетельствовала о редкой силе его натуры. Кто, например, слышал от него жалобы? А причин для жалоб было много. Он начал работать в большой семье, терпевшей в пору его молодости нужду, и работал мало того, что за гроши, но еще и в обстановке, способной угасить самое пылкое вдохновение: в маленькой квартирке, среди говора и шума, часто на краешке стола, вокруг которого сидела не только вся семья, но еще несколько человек гостей-студентов. Он долго нуждался и потом. Но никто и никогда не слыхал от него сетований на судьбу, и это вытекало не из ограниченности его потребностей: будучи на редкость благородно-скромным в своем образе жизни, он в то же время прямо-таки ненавидел серую, скудную жизнь… Он пятнадцать лет был болен изнурительной болезнью, которая неуклонно вела его к смерти… Больные любят свое привилегированное положение, часто почти с наслаждением терзают окружающих злыми, горькими, непрестанными разговорами о своей болезни, но поистине было изумительно то мужество, с которым болел и умер Чехов! Даже в дни самых тяжелых страданий часто никто не подозревал о них.

— Тебе нездоровится, Антоша? — спросит его мать или сестра, видя, что он весь день сидит в кресле с закрытыми глазами.

— Мне? — спокойно ответит он, открывая глаза, такие ясные и кроткие без пенсне. — Нет, ничего. Голова болит немного».

Все близкие Чехову люди преклонялись перед его моральной силой.

«Сильный мой человек», — писала ему О. Л. Книппер-Чехова. «Ты человек сильный, ты можешь все переносить молча», — говорила она ему в другом письме.

Но и эта сила вовсе не была «природная». Чехов тоже воспитал ее в себе, «нажил» трудом. Все, всe добывал он трудом и жертвами.

Он хорошо знал, что талант — это еще очень мало! И столь же хорошо знал он, что талант — это очень, очень много!

Есть у Чехова цикл рассказов о погибших талантах. Один из них прямо «посвящен» Николаю. Он так и называется «Талант» (1886). Изображена в нем среда художников, «подающих надежды», — сколько их наблюдал Чехов среди приятелей Николая! Это грустный и по-чеховски беспощадно трезвый рассказ.

«Коллеги, все трое, как волки в клетке, шагают по комнате, из угла в угол. Они безумолку говорят, говорят искренно, горячо; все трое возбуждены, вдохновлены. Если послушать их, то в их руках будущее, известность, деньги. И ни одному из них не приходит в голову, что время идет, жизнь со дня на день близится к закату, хлеба чужого съедено много, а еще ничего не сделано; что они все трое жертва того неумолимого закона, по которому из сотни начинающих и подающих надежды только двое-трое выскакивают в люди, все же остальные попадают в тираж, погибают, сыграв роль мяса для пушек…».

Талант требует неустанного ухода за собой. Перефразируя Гете, можно сказать, что лишь тот достоин своего таланта, кто каждый день завоевывает его.

Быть достойным своего таланта — это значит гармонически слиться с ним, стать настоящим человеком, очистить все свои мысли и чувства, поднять самого себя на уровень своего таланта. При разрыве между человеком и его талантом возможна лишь та мелкая талантливость, которая хуже бездарности. Талант должен безупречно «сидеть» на своем хозяине. Это сравнение принадлежит умному Александру Павловичу Чехову. Возможно, что сам он не вполне сознавал всю трагическую для него глубину своей же мысли, заключенной в его шуточном стихотворении, которым он поздравил Антона Павловича с днем рождения (1885):

Пять братьев мать нас родила

И пять на свет произвела,

Но Вы один в своем таланте,

Как модный фрак сидит на франте,

И я ничтожен перед Вами,

Сияйте ж Славою меж нами!

На братьях Антона Павловича талант «сидел» неловко, топорщился, не сливался с ними, мешал им, как они мешали ему. Они не были «в своем таланте». Антон Павлович слился в одно целое со своим талантом ценою исполинского труда. Чем больше талант, тем больше труда он требует!

Портрет А. П. Чехова работы Н. П. Чехова (1883)

Александр Павлович, умный, добрый, слабый человек, прожил свою жизнь — увы! — недостойно своего таланта. Он превратился в ломовую клячу, в униженного газетного парию. Беззаботный по части мировоззрения, он все больше мельчал, отходил от тех поэтических источников, которые были в душе его. Не смог он порвать и с суворинским «Новым временем», несмотря на все предупреждения Антона Павловича, который, будучи связан в течение известного периода с этой газетой, резко порвал и с нею и с Сувориным, когда его привел к этому решению рост его общественно-политического самосознания. Александр Павлович так и остался на позициях аполитичной обывательщины, столь характерной для эпохи, взрастившей его. Он искренно и наивно считал «Новое время» «лучшей русской газетой».

Мрачной, одинокой была его старость. Привыкший считать себя честным тружеником, он в годы начинавшегося перед первой революцией подъема в стране должен был вдруг, совершенно неожиданно для себя, убедиться в том, что их, «нововременцев», презирает вся Россия. Это открытие, сделанное им под старость, не могло не потрясти его. Он не был «идеологом», он был всего лишь репортером, но всеобщее презрение падало и на него. Однако уйти из «Нового времени» у него, больного, страдающего запоями, не хватало ни сил, ни решимости.

Его история — история «маленького человека», погубленного темными силами того проклятого мира, с которым вел борьбу его брат.

Александр Чехов

Умер Александр Чехов в 1913 году, в безвестности, так и оставшись автором нескольких талантливых рассказов, многих талантливых писем к Антону Павловичу и множества пустяковых ремесленнических поделок.

Его история — это история человека, не овладевшего своим талантом и ушедшего от творческого труда к ремесленническому. История Николая Чехова еще трагичнее.

Он сгорел рано, в возрасте тридцати одного года. Алкоголизм обострил легочный процесс.

И хотя он гораздо ярче проявил свое дарование, чем Александр, его история — это тоже история человека, не сумевшего овладеть своим талантом.

Шарж на сотрудников юмористического журнала «Будильник». А. П. Чехов — второй слева

А сколько таких историй проходило в те времена, отмеченных и никем не отмеченных!

Антон Павлович чувствовал свою ответственность и за все эти напрасно погибавшие творческие силы многих и многих людей. Тайный голос, голос его совести, говорил ему, что он должен работать за всех них. И он работал, не жалуясь па тяжесть своей исторической ноши, — великий труженик, скромный русский человек.