ГЛАВА 13 День шестой: просветление и эйфория

ГЛАВА 13

День шестой: просветление и эйфория

Лишь утратив все до конца, мы обретаем свободу.

Брэд Питт в роли Тайлера Дёрдена, «Бойцовский клуб»[90]

Выглядывая из чернильного нутра своего веревочного кокона, я вижу, как рассвет проникает в каньон. В свете нового дня видения, владевшие мною всю ночь, ослабевают. Однако мозг так измучен стодвадцатичасовой бессонницей, что реальность нового дня сама кажется галлюцинацией. Уродскую каменную пробку на руке трудно отличить от образов, созданных моим горячечным сознанием. Пять дней песчаная пыль собиралась на моих контактных линзах, глаза болят каждый раз, когда я моргаю, картина мира покрыта пятнами и обрамлена облачной кромкой. Я больше не могу держать голову вертикально, она заваливается на северную стену каньона, или иногда я двигаюсь и позволяю ей упасть вперед, на левое предплечье. Я зомби. Я живой мертвец. Сегодня четверг, 1 мая. Я не могу поверить, что до сих пор жив. Я должен был умереть несколько дней назад. Я не понимаю, как пережил холодный ужас прошлой ночи. Фактически я почти расстроен, что пережил ночь, потому что сейчас эпитафия на стене ошибочна — я не «упокоился с миром» в апреле. Я задумываюсь ненадолго, не поправить ли дату, но решаю не париться. Это не будет иметь значения для спасательной группы, даже если они заметят надпись, а следователь определит дату моей смерти по степени разложения тела с точностью до дня или около того. Это нормально, я думаю.

Где та уверенность, которую я чувствовал, когда грезил о маленьком белокуром мальчике, о сыне? Я думал, что с точки зрения психологии дошел до ручки еще вчера вечером, когда вырезал эпитафию. Встреча с малышом приободрила меня. Но бодрость духа скована стоической мощью валуна и горечью ссак, разъедающих мне рот. Глоток за глотком, моча из налгеновской бутылки, из этой гротескной заначки, разрушает мои слизистые, изъязвляет нёбо, напоминает мне о том, что я умру. Кислотность мочи растворяет остатки уверенности в себе, пришедшей ко мне в середине ночи. Если мне суждено выжить, почему я пью собственную мочу? Разве это не классический признак приговоренного человека? Я приговорен, я сгнию здесь.

Сейчас полдевятого утра, но ворон надо мной еще не пролетал. Я ненадолго задумываюсь над этим, но мысли перескакивают на насекомых, энергично роящихся вокруг каменной пробки. Развлечения ради прихлопнув несколько летающих букашек, я смотрю на свои желтые «Суунто», которые показывают 8:45. Даже птица покинула меня — она ни разу еще не прилетала позже, чем 8:30. Но сегодня — никакого ворона. Из-за его отсутствия я чувствую, что приближается и мое время, как будто ворон был тотемным божеством, и его пропажа — знак.

Во мне всплывает желание: умереть с музыкой в ушах. В какой-то из этих дней даже ужасная песня «ВВС» из «Остина Пауэрса» отцепилась от меня. Но мне не удается вспомнить ни одной мелодии. Все, что у меня есть, — гробовое молчание каньона; тишина сводит меня с ума. Где мой CD-плеер? Наушники так и провисели все пять дней на шее или в ушах, но плеер и два диска находятся в главном отделении рюкзака. Тремя легкими движениями я снимаю рюкзак со спины и кладу его на поднятое левое колено, пальцы шарят по дну, где натыкаются на плеер и диски… и на сантиметровый слой песка.

Еще не достав все это, я понимаю, что дело безнадежно — диски поцарапаны и не годны для проигрывания. За пять дней в пустыне пластиковое покрытие приобрело такой вид, будто по нему прошлись наждачкой. Хреново. Плеер отказывается крутить даже тот диск, который уже внутри. Говорит, что внутри нет диска, каждый раз, когда я нажимаю «play». Я меняю батарейки, но только чтобы быть уверенным, что сделал все, что мог. Должно быть, в какой-то момент я стукнул гаджет о стену и сбил настройки лазера.

Однако видеокамера пережила песок и беспорядок в рюкзаке. Забив на музыку, я решаю немного поснимать. Мне приходит в голову, что начинается период самой высокой вероятности того, что я все еще буду жив, когда меня найдут. Я надеваю рюкзак и закрепляю лямку на плече в пятидесятый раз. Положив камеру на каменную пробку, стараюсь успокоиться и собраться с мыслями. Когда я начинаю говорить, меня ошарашивает мой собственный голос — он стал тонким и высоким. Еще одно напоминание о том, что я почти умер и жду прихода старухи с косой.

— Я просто думал… Сегодня четверг, примерно девять утра. Сейчас начинается период высочайшей вероятности, пересечение временных интервалов… может быть, кто-нибудь обнаружит меня еще живым.

«Это почти хорошие новости», — думаю я. Но если помнить о том, что окно вероятности спасения установлено мной с сегодняшнего дня и до воскресенья, нет причин надеяться на скорую помощь. Мои шансы выросли. Спасение было «смехотворно невероятным», теперь оно «совершенно неправдоподобно». Я не задерживаюсь на этой мысли. Фактически из-за того, что сознание спутано постоянным и углубляющимся оцепенением, я не могу сосредоточиться ни на чем конкретном. Не хватает ментальной устойчивости. Я почему-то думаю о своей сестре и ее свадьбе. Они с Заком просили меня поиграть несколько минут на пианино во время предстоящей церемонии в августе, и я согласился. Очевидно, что я не смогу; меня там даже не будет. Это вызывает у меня уныние, но я понимаю, что есть что-то, что я могу сделать.

— Соня… если ты все еще хочешь, чтобы я играл на твоей свадьбе… там есть кассета — в коробке, в подвале родительского дома. На ней написано что-то вроде «Всякое-разное на пианино» или «Моя музыка». Там есть кассета. Это мои записи, я играю в основном акустические песни, девяносто третий — девяносто четвертый год.

Я тут же воображаю, как она вставляет кассету в магнитофон в родительском доме и слушает песни вместе с мамой. Я знаю, им будет очень трудно слушать музыку, которую я играл так прилежно десять лет назад: любимые пьесы Моцарта и Баха, Бетховена и Шопена. Еще одно видение вдруг посещает мой мозг, на этот раз — свадьба. Не могу точно сказать, где это место, но где-то за городом, на открытом воздухе. Та же фортепианная музыка льется из громкоговорителя, собирается в грозовое облако и обрушивает на наше большое семейство ливень горестных слез. Моя смерть омрачит свадьбу Сони, но я знаю, что она справится с этим. Нет причин и поводов откладывать. Жизнь продолжается для живых.

Я рассеиваю в уме изображения мамы и сестры, оставляя мысль незаконченной, я вернусь к ней позже. Есть еще одна важная вещь, о которой я забыл упомянуть, это касается моих финансов. Я начинаю объяснять свои пожелания относительно пенсионных накоплений.

— Еще, конечно же, мои индивидуальные счета в «Шваб» могут перейти к Соне, если…

Я не заканчиваю фразы. Мозг охвачен спазмом разрозненных мыслей, он в растерянности. Была какая-то идея, которую я пытался выразить, но я не помню, что это было. Я плыву по поверхности, лишенный выражения, потерянный, затем натыкаюсь на другую стремительную мысль, но не успеваю поймать ее и перевести в слова. Мысль тонет, уходит под поверхность океана сознания, затем всплывает снова. На этот раз я ловлю ее. Это касается моей кремации и процедуры развеивания пепла.

— Ох… гм… пояснение… Найф-Эдж… Для той части меня, которая вернется в Нью-Мексико. Боске и Найф-Эдж… Восхождение на Найф-Эдж остается одним из моих любимых. Так что, может быть, Дэн, Виллоу, Стив де Рома, Джон Джекс, Эрик Немейер и Стив Пэтчетт сделают это.

Снова откашлявшись, я нажимаю серебристую кнопку записи на задней части видеокамеры. Я надеюсь, что сказанное мной послужит одновременно и приличествующим случаю прощанием, и последней волей. Я рассказал, что нужно сделать с моими личными вещами и финансами, разобрался со своим имуществом, которого не так уж много, постарался передать как можно больше сестре. Можно было бы организовать все это более четко, но я измотан мыслительными усилиями и не хочу больше ни редактировать, ни переделывать запись. В последний раз я складываю экран камеры и кладу ее в щель между левой стороной каменной пробки и стеной каньона.

Жалкий и убогий, я смотрю, как проходит еще один пустой и бессмысленный час. По крайней мере, мне не надо бороться за то, чтобы согреться. Обжигающий холод атмосферы больше не сосет тепло из моего тела, как это было ночью. Но днем отсутствует необходимость мотать веревки вокруг ног, оборачивать чем-то руки — и это лишает меня хоть какой-то осмысленной суеты в этом каньоне. Мне не на что отвлечься и нечего делать. У меня нет жизни. Только при осмысленных действиях моя жизнь становится чем-то большим, чем существование. Когда мне нечем заняться и нет никаких стимулов, я не живу, не выживаю. Я просто жду.

С тех пор как отдача ударов каменной кувалды разбила мою левую руку, все, что мне осталось, только ждать. Ждать чего, однако? Спасения… или смерти? Мне все равно. Оба исхода несут с собой одно и то же — избавление от страданий. Бездеятельность невыносима, она порождает апатию. Сейчас само по себе ожидание — худшая часть моего заточения. И когда я закончу ждать, все, что мне останется, — это ждать снова. В этих приступах хандры я могу, кажется, потрогать вечность рукой. Ни намека на то, что это бездействие когда-нибудь закончится.

Но я могу закончить его сам. Я могу игнорировать боль в левой руке и продолжать бить по каменной пробке каменным молотком. Я могу ковырять камень ножом, несмотря на бесполезность этого действия. Я могу делать все то, что делал последние пять дней, просто ради движения. Я беру круглый «ударный» камень, потом вспоминаю, что мне понадобится носок для смягчения ударов. Долой кроссовку, долой носок — у меня появляется прокладка для избитой ладони. Ушибы на мясистой части большого пальца — самые болезненные, они буквально молят об отмене приговора, от первого удара до пятого, на котором я делаю паузу. Адреналиновое возбуждение переходит в гнев, и я поднимаю молоток еще раз, желая возмездия за то, что этот несчастный огрызок геологии сделал с моей левой рукой. Трах! Я бью по камню, боль в руке пылает. Бабах! И снова. Хрясь! Фиолетовые пятна гнева расцветают в мозгу поверх грибообразного облачка из песчаной пыли. Носок страшно воняет горелым оттого, что попадает между камнем и камнем и плавится в жаре трения от каждого удара. Я бью снова и снова. Трррах! Я рычу от животной ярости в ответ на пульсирующую боль в левой руке.

Я заставляю себя остановиться и не могу выпустить из руки каменный молоток — пальцы свело судорогой.

Эй, Арон. Похоже, ты зашел слишком далеко.

Постепенно вздернутые нервы расслабляются, и пальцы распрямляются настолько, что я могу выпустить булыжник. Я кладу его на каменную пробку. Опять намусорил вокруг. Нужно сгрести всякую дрянь с руки, чтобы грязь не попала в открытую рану. Я беру нож и начинаю счищать частички камня с зажатой руки, используя тупое лезвие как щетку. Смахивая песок с большого пальца, я случайно задеваю кожу и сковыриваю тонкий слой гниющей плоти. Она снимается, как пенка с кипяченого молока, прежде чем я понимаю, что происходит. Я догадывался, что рука будет разлагаться. Без кровообращения она умирает с того самого момента, как ее зажало. Когда бы я ни думал об ампутации, я допускал, что рука мертва и ее нужно будет ампутировать сразу после освобождения. Но я не знал, как быстро развивалось разложение с субботнего вечера. Теперь понятно, откуда тут так много насекомых: они чувствуют запах своей пищи, запах места для откладывания личинок, места для выведения потомства.

Из любопытства я дважды стучу по большому пальцу острием ножа. Со второго раза лезвие входит в кожу, как входило бы в брусок масла комнатной температуры. Раздается предательское шипение. Скопление газов — плохой признак, гниение зашло гораздо дальше, чем я ожидал. Хотя мой нос потерял чувствительность, я слабо ощущаю крайне неприятный запах, как будто где-то вдалеке лежит туша животного.

Вслед за этим душком мозг ошарашивает осознание: что бы там ни происходило в моей руке, вскоре оно доберется до предплечья, если еще не добралось. Я не знаю и знать не хочу, что это — гангрена или какая другая пакость, но понимаю, что это отравляет мне тело. В дикой ярости я бросаюсь вперед, пытаясь вырвать руку из каменных наручников. Никогда в жизни я ничего не хотел так сильно, как сейчас хочу любым способом избавиться от этого разлагающегося придатка.

Я не хочу его.

Это больше не часть меня.

Это отбросы.

Выбрось ее, Арон. Избавься от нее.

Я мечусь туда-сюда, вперед-назад, вверх-вниз, вниз-вверх, я ору, испытывая лютую ненависть к руке, бьюсь о стенки каньона, теряю остатки самообладания, которое так тщательно пытался сохранять все это время. И вдруг замечаю, что правая рука неестественно изгибается, придавленная непоколебимой тяжестью каменной пробки. Я прозреваю. Мой припадок вмиг пресечен оглушительным торжеством Божественного вмешательства.

Если я выкручу руку как следует — сломаю кости предплечья.

Так брусок ломают в верстачных тисках; я могу согнуть эту чертову руку, и кости лопнут и развалятся!

Святый Боже, Арон! Вот оно! Вот оно! ВОТ, ТВОЮ МАТЬ, ОНО!

Я поспешно сметаю все с камня, стараясь держать голову прямо. Ни малейших колебаний — во власти откровения, я едва осознаю, что собираюсь сделать. Я на автопилоте и не контролирую происходящее. Не проходит и минуты, как я съеживаюсь под камнем, но мне не удается опуститься настолько, чтобы выгнуть руку — мешает давление на пояс. Я выстегиваю обвязку из петли, закрепленной на якоре, и всем своим весом давлю вниз так сильно, как только могу, задницей почти касаясь камней на дне каньона. Левую руку просовываю под валун и начинаю давить. Сильнее. Сильнее. СИЛЬНЕЕ! Я хочу максимально нагрузить свою лучевую кость. Медленно сгибаю руку вниз и влево… Ба-бах! Эхо, как от приглушенного выстрела, разлетается по каньону Блю-Джон, вверх и вниз. Я не произношу ни слова, но протягиваю руку, чтобы потрогать свое предплечье — в верхней части запястья вырастает огромная шишка. Я отстраняюсь от каменной пробки, снова опускаюсь, воспроизводя позу, в которой только что был, и чувствую зазор между острыми зазубренными краями аккуратно сломанной кости.

Не останавливаясь, молча, я наклоняюсь над каменной пробкой с одной только ясной целью в мозгу. Скользя кроссовками, упертыми в стенки каньона, я отталкиваюсь ногами и левой ладонью хватаюсь за обратную сторону пробки, тяну сильнее, со всей свирепостью, на которую только способен. Сильнее. Сильнее. СИЛЬНЕЕ! И второй выстрел возвещает о конце жизни моей локтевой кости.

Вспотевший, ликующий, я снова касаюсь правой руки пятью сантиметрами ниже кисти, отвожу правое плечо в сторону от камня. Обе кости раскололись примерно в одном месте. Локтевая, может быть, на полтора сантиметра ближе к локтю, чем лучевая. Вращая предплечье, как вал внутри кожуха, я получаю оси движения, совершенно не зависящие от рабства каменных тисков.

Переполненный возбуждением, я торопливо пускаю в ход более короткое и острое из лезвий своего мультитула. В спешке пропуская этап отрепетированного наложения жгута, я помещаю острый кончик ножа между двумя синими венами. Давлю на ножик и смотрю, как кожа растягивается, пока лезвие не прорывает ее и нож не уходит вовнутрь по рукоятку. Меня обжигает дикая боль, но я знаю, что дело только начинается.

Бросив взгляд на часы — 10:32 утра, — я подбадриваю себя: «Такие дела, Арон. Назад пути нет».

Забудем все эти мои заявления о том, что ампутация не более чем медленное самоубийство. Я движусь вперед на волне эмоций. Понимая, что альтернатива — это ожидание медленной, но верной кончины, я предпочитаю под угрозой смерти действовать. Рука, исчезающая в каменной перчатке, выглядит дико, и настолько же прекрасным кажется мне то, что я нашел способ ее ампутировать.

Первым делом нужно отделить и рассечь максимальное количество кожи на внутренней части моего предплечья, постаравшись при этом не порвать ни одну из вен, похожих на макаронины и расположенных слишком близко к коже. Проделав достаточно большую дыру сантиметрах в десяти ниже кисти, я моментально вынимаю нож, зажимаю рукоятку в зубах и засовываю в разрез сначала указательный, а потом и большой палец левой руки, затем исследую то, что вокруг. Перебирая странные и незнакомые ткани, пытаюсь в уме составить что-то вроде карты внутренностей своей руки. Я чувствую связки мышц и за ними две пары чисто сломанных, но зазубренных обломков кости. Повернув правое предплечье так, будто хочу развернуть правую ладонь кверху, я чувствую, что концы внутренней кости свободно вращаются относительно жестко закрепленных участков. Мне больно, но этого движения я не мог сделать с субботы, и меня вдохновляет то, что вскоре я наконец-то избавлюсь от оставшейся части моей раздавленной мертвой руки — это только вопрос времени.

Проталкивая пальцы в рану, ощупывая находки, я различаю твердые сухожилия и связки, мягкие, эластичные артерии. Решаю оставить их на самый конец.

Перемещая кровавые пальцы к краю разреза, я отделяю прядь мускульных волокон и, работая ножом как при чистке овощей, перерезаю полоску толщиной с мизинец. Я повторяю это движение много раз, разрезая полоску за полоской, без колебаний и без звуков.

Нащупываем, отделяем, проворачиваем, отрезаем.

Нащупываем, отделяем, проворачиваем, отрезаем.

Раз за разом; рутина.

Что бы я ни нащупал в кровавой липкой массе между краем разреза и левым большим пальцем, все становится жертвой размеренного движения ножа. Я похож на водопроводчика-трубореза, пробивающегося сквозь внешнюю изоляцию мягкой трубы. Как только очередной мускульный жгут поддается металлу, я ищу, нет ли рядом артерии толщиной в карандаш. Если нахожу — легонько тяну за нее и выдергиваю из разреза, отделяя от мускульного жгута, который собираюсь рассечь. В конце концов примерно на одной трети пути через мешанину тканей своего предплечья я перерезаю вену. Я еще не наложил жгут и веду себя как пятилетний пацан, дорвавшийся до груды рождественских подарков, — раз уж я начал, ничто не может меня остановить. Страстное желание продолжать операцию и освободиться оказывается настолько сильным, что я решаю, будто потерял не так уж много крови — всего несколько капель, поскольку раздавленная рука действует как изолирующий вентиль для всего моего кровообращения.

Проносятся еще десять, пятнадцать, а может быть, двадцать минут. Я поглощен тем, чтобы провести операцию как можно быстрее. Но на моем пути стоит сантиметровое желтоватое сухожилие посередине предплечья, и я останавливаюсь, чтобы надеть импровизированный жгут. К этому времени я перерезал еще одну артерию, и несколько унций крови — где-то с треть чашки — вытекли на стенку каньона ниже моей руки. Скорее всего, потому, что я рассек большинство соединительных тканей в середине предплечья и позволил сосудам открыться, потеря крови в последние несколько минут возросла. Операция замедлилась: я подошел к особо прочному сухожилию и не хочу терять кровь без необходимости, пока еще не освободился. Мне пригодится каждая капля на то, чтобы добраться до своего пикапа и потом доехать до Хэнксвилла или Грин-Ривер.

Я еще не решил, где быстрее будет получить медицинскую помощь. Ближайший телефон — в Хэнксвилле, в часе езды на запад, если я справлюсь с переключением скоростей левой рукой. Но я не помню, была ли там какая-нибудь больница; все, что приходит на память, — заправочная станция и закусочная с гамбургерами. Грин-Ривер в двух часах езды на север, но там есть больница. На автостоянке у начала тропы я надеюсь встретить кого-нибудь, кто сможет отвезти меня, но вспоминаю, что в субботу там было еще только два автомобиля на всю площадку с гектар размером. А это был выходной. Сегодня — будний день. Приходится рисковать: может быть, когда я дойду до стоянки, там вообще никого не окажется. Я должен рассчитать силы на шести-семичасовое испытание, прежде чем кто-то сможет оказать мне квалифицированную медицинскую помощь.

Положив нож на каменную пробку, я вытаскиваю неопреновую трубку своего кэмелбэка, которая вот уже два дня как лежит слева от валуна в бездействии. Двойной петлей затягиваю черную изоляционную трубку на предплечье в нескольких сантиметрах ниже локтя. Завязываю эластичную черную ткань двойным простым узлом, один конец в зубах, за другой тяну свободной левой рукой. Потом быстро просовываю под трубку карабин и проворачиваю его шесть раз — так же, как делал во время первых экспериментов со жгутом, уже целую эпоху назад, во вторник. Или это был понедельник?

«Почему же я не сообразил, как сломать кости раньше? — гадаю я. — Зачем мучился зря столько времени?» Господи, я, наверное, самый тупой из всех парней, которым когда-либо зажимало руку в каменной ловушке! Мне понадобилось целых шесть дней, чтобы допереть до того, как можно отрезать себе руку. Отвращение к самому себе душит меня, пока я не вытряхиваю все это из головы.

Арон! Это все постороннее. Не имеет значения. Вернись к работе!

Я вщелкиваю глубоко врезавшийся в тело карабин во второй оборот неопреновой трубки — чтобы не раскрутилась — и опять беру окровавленный нож.

Продолжая операцию, перерезаю последние мышцы, окружающие сухожилие, и третью артерию. До сих пор я ни разу не пискнул и не ойкнул, я не думаю о том, что нужно как-то излагать словами боль, поскольку она — неотъемлемая часть процесса, не более значимая для результата, чем цвет жгута.

Теперь у меня сравнительно открытый доступ к сухожилию. Я агрессивно пилю его лезвием, но не могу сделать даже зарубки на чрезвычайно жестком и прочном волокне. Тяну пальцами — сухожилие оказывается прочным, как аудиокабель, и немного похоже на армированную, двойной толщины ленту упаковочного скотча, слипшуюся полусантиметровыми складками. Я не могу разрезать его, поэтому решаю использовать не лезвие мультитула, а плоскогубцы. Вытащив скользкий от крови инструмент, я упираюсь обратной стороной лезвия в живот, складываю его, а затем вытаскиваю плоскогубцы. Чтобы выкусить часть сухожилия, давлю на ручки инструмента и поворачиваю их, так мне удается выгрызть кусок. Супер, все работает. Самый грубый этап операции.

Захватить, сдавить, повернуть, оторвать.

Захватить, сдавить, повернуть, оторвать.

Раз за разом; рутина.

«Будет что рассказать друзьям, — думаю я. — Они же никогда не поверят, что я сам откромсал себе руку. Да блин, я тоже с трудом в это верю, хотя смотрю, как это делаю».

Мало-помалу я все-таки продираюсь сквозь сухожилие, перерезаю последнее волокно, похожее на шпагат, снова меняю инструменты, зубами вытаскивая лезвие. Время — 11:16, я режу руку уже целых сорок минут. Пальцами определяю, что мне еще осталось: два небольших жгута мышц, еще одна артерия и участок кожи, прижатый к стенке — примерно с четверть обхвата руки. Впереди также белый пучок нервов, похожих на вермишель-паутинку. Разрезать их без боли не удастся. Я стараюсь не притрагиваться пальцами к главному нерву: предпочитаю не знать заранее, что меня ждет. Более тонкие эластичные прядки нервов настолько чувствительны, что даже от легкого толчка посылают мощный, ошеломляющий разряд в плечо. Все это мне предстоит перерезать. Я поддеваю нерв острием ножа и дергаю вверх, как дергают гитарные струны — только на целых пять сантиметров от лада. Нервы рвутся, и меня окатывает волна боли. Это меняет мои представления о том, что такое «больно» вообще: ощущения такие, будто я сунул всю руку в кипящую магму.

Несколькими минутами позже я прихожу в себя настолько, чтобы продолжать процесс. Последнее, что осталось сделать, — это натянуть кожу на внешней стороне кисти и распилить ее, прижав к стенке, как пилят хрящ на разделочной доске. Я приближаюсь к моменту однозначного освобождения, адреналин плещется во мне, как будто мои артерии полны не кровью, но новехоньким потенциалом будущего. Каждое воспоминание моей жизни придает мне сил, каждая будущая возможность, связанная с этим воспоминанием.

11:32, четверг, 1 мая 2003 года. Я рождаюсь во второй раз. На этот раз я выношен в розовой утробе каньона и выхожу из нее. На этот раз я взрослый человек и понимаю все значение и мощь этого события так, как не может никто из нас, рождаясь в первый раз. Моя семья, мои друзья, мои страсти и увлечения — все это дает мне нарастающий приток энергии, такой же внутренний взрыв я испытываю, приближаясь к трудной вершине, но сейчас эмоции в десять тысяч раз сильнее. Я крепко натягиваю остатки соединительных тканей, давлю ножом на стену, и последняя тонкая полоска плоти рвется быстрее, чем нож успевает разрезать ее.

Этот хрустальный миг разлетается вдребезги, мир навсегда становится другим. Нет больше тюрьмы, есть свобода. В ответ на внезапное освобождение левая рука делает взмах по ходу каньона, мои плечи разворачиваются на юг, я прислоняюсь к северной стене каньона, и мозг мой утопает в эйфории. Я гляжу на стенку напротив, где менее чем двенадцать часов назад выцарапал: «RIP ОКТ 75 АРОН АПР 03», и голос в моей голове кричит:

Я СВОБОДЕН!

Это самое сильное чувство в моей жизни. Я начинаю бояться, что взорвусь от истерического шока и исступленного восторга, парализующих меня надолго — я все стою, опершись на стенку. Я больше не ограничен физическим пространством, которое занимал почти неделю, и чувствую себя как под кайфом, не в своей тарелке, но ободрен своей свободой. Голова падает на правое плечо и затем на грудь, пока я не поправляю ее и не принимаю устойчивую позу у стены.

Я спотыкаюсь, едва не падаю, запнувшись о булыжники на дне каньона, но вовремя выставляю ногу, чтобы не грохнуться на южную стенку. Как же это прекрасно, что теперь можно просто упасть! Я смотрю на кровавый послед, размазанный по каменной пробке и северной стенке каньона. Брызги крови скрывают темную массу моей ампутированной кисти, но белые концы лучевой и радиальной костей заметно выступают из кровавой неразберихи. Взгляд задерживается на этом месте и застывает. Голова кружится, но я зачарован видом своего предплечья в разрезе.

Ну, хватит. Пора заняться другими делами. Часы тикают, Арон. Беги отсюда.