Уроки немецкого

Уроки немецкого

Под покрывалом бархатным подушка,

С литою крышечкой фаянсовая кружка,

Пенсне старинного серебряная дужка,

Мне вспоминаются по вечерам,

Агата Юльевна, опрятная старушка,

Меня немецким обучавшая словам.

Тогда все это называлось «группа».

Теперь и вспоминать, конечно, глупо

Спектакли детские, цветную канитель.

Потом война, заснеженные трупы,

Из клейстера похлебка вместо супа,

На Невском непроглядная метель.

Ах, песенки о солнечной форели,

Мы по-немецки их нестройно пели.

В окошке шпиль светился над Невой.

…Коптилки огонек, что тлеет еле-еле,

Соседний сквер, опасный при обстреле,

Ночной сирены сумеречный вой.

Не знаю, где теперь ее могила, —

В степях Караганды, на Колыме унылой,

У Пискаревских горестных оград.

Агата Юльевна, оставим все как было,

Агата Юльевна, язык не виноват.

Спасибо за урок. Пускай вернется снова

Немецкий четкий слог, рокочущее слово,

Из детства, из-за тридевять земель,

Где голоса мальчишеского хора,

Фигурки из саксонского фарфора

И Шуберта хрустальная капель.

Мое открытие Германии оказалось для меня неожиданным, тем более что случилось оно в весьма зрелом возрасте, когда открытия совершать как будто поздновато. Более тридцати лет странствуя по морям и океанам и объехав почти все задворки планеты, до самого последнего времени я так и не побывал ни разу в Центральной Европе.

Давние мои представления о Германии основывались на двух основных противоположных источниках. Первый – зыбкие воспоминания об упомянутой выше немецкой группе Агаты Юльевны из довоенного детства и неожиданно всплывающие в памяти отрывки из стихов Гейне, Гете и Шиллера, которые мы когда-то заучивали в школе на уроках немецкого. Второй, гораздо более основательно засевший в памяти, – война, блокада, бомбежки, пикирующие на мой родной город самолеты со сдвоенными черными крестами на крыльях, моя бабушка, закопанная живьем в землю в могилевском лагере уничтожения в 1941 году, метельная блокадная зима с неубранными трупами на улицах Питера, гора детских ботиночек в Освенциме, где мне довелось побывать на экскурсии в середине 60-х. Мне представлялась нацистская страна, населенная нелюдями, учинившими Холокост и уничтожившими миллионы людей. Реальность же оказалось совсем иной.

Ярким и солнечным днем в начале июля 1996 года наш самолет приземлился в аэропорту Мюнхена. Стараниями моей давней питерской приятельницы Галины Ковалевой, связанной по работе с немецкими строительными фирмами, я получил официальное приглашение от общества немецко-российской дружбы в Мюнхене выступить с авторским концертом в филармоническом концертном зале Мюнхена «Гастайг». В филармонической программе вечер этот назывался весьма оригинально: «Александр Городницкий – легенда Петербурга».

Приехали мы втроем с Галей Ковалевой и моим питерским другом и аккомпаниатором Михаилом Кане и остановились в предместье Мюнхена в доме знакомого Галины Харальда Дзюбы, бывшего крупного руководителя строительства гидротехнических сооружений, пожилого, весьма интеллигентного человека, и его обаятельной жены Лиззи. Сам Харальд в 41-м был мобилизован в армию и выброшен в составе парашютного десанта под Лугой. Ему, однако, повезло – при приземлении он сломал ногу и был госпитализирован. После выздоравления его направили на Западный фронт, где он попал в плен к союзникам. Несколько дней мы жили в их на редкость гостеприимном доме, обихаживаемые радушными хозяевами.

Солнечная и светлая Бавария, двухэтажные сельские дома в стиле фахверк с белым низом и черным верхом, окрестные церкви с витыми по-баварски куполами, синие силуэты Альп на горизонте, контактные и доброжелательные баварцы, наконец, сам роскошный Мюнхен со старинными зданиями, которые были стерты с лица земли англо-американской авиацией и снова восстановлены с чисто немецкой педантичностью… Все это никак не вязалось со стереотипом мрачной вражеской страны из моего блокадного детства. Эти улыбчивые, с благородной сединой загорелые пожилые бармены в шортах и тирольских шляпах с пером, радостно, как неожиданно встреченных друзей приветствующие нас в маленьких горных ресторанчиках и биргартенах, неужели и впрямь воевали когда-то на Восточном фронте, жгли города и села, убивали детей и женщин? Да и была ли в самом деле война? Как трудно в это поверить в этом таком уютном, стабильном и солнечном мире! Помню, как я удивился, когда Харальд рассказал нам, что они с Лиззи взяли билет на концерт симфонической музыки, который должен состояться через год. «Как можно так все планировать? А вдруг что-нибудь случится?» – «А что может случиться?» – удивился он в свою очередь.

Концерт, на который меня пригласили, должен был состояться в центральном концертном зале Мюнхена «Гастайг» с преимущественно немецкой аудиторией. Это очень меня обеспокоило, поскольку все песни я планировал исполнять на русском языке. За несколько оставшихся до концерта дней, благодаря героическим усилиям приятеля Галины, знавшего русский язык и оказавшегося прекрасным переводчиком, Петера Шенкеля, для десятка основных песен были составлены построчные переводы, которые предполагалось размножить и положить на каждое кресло в зале. Кроме того, Петер любезно обещал перед некоторыми песнями дать кратко со сцены их аннотацию на немецком.

Я со своей стороны, вспомнив уроки средней школы, решил во что бы то ни стало хотя бы одной фразой приветствовать немецких зрителей. Зал в «Гастайге», несмотря на так и не спавшую к вечеру жару, оказался полным, и зрители были одеты в вечерние костюмы. Это повергло меня в некоторое смущение, поскольку сам я обрядился в только что купленную по случаю концерта белую рубаху, рукава которой оказались слишком длинными, и прямо за сценой их пришлось срочно подкалывать. Кстати сказать, Петер Шенкель, со свойственной ему эксцентричностью, вообще пришел на концерт в затертом пиджаке и чуть ли не босиком.

Выйдя на сцену и стараясь не забыть заученную наперед и отрепетированную с Мишей Кане приветственную фразу, я подошел к микрофону и внезапно осипшим голосом сказал, как мне представлялось, по-немецки примерно следующее: «Добрый вечер. Извините, но я не говорю по-немецки. Поэтому мне хотелось бы знать, кто из наших гостей не понимает по-русски. Кто не знает русского языка, поднимите, пожалуйста, руку». Добравшись с запинками до конца фразы, я долго вспоминал последние слова и вдруг неожиданно для себя внезапно прорезавшимся голосом заорал в зал: «Хенде хох, битте!» Зрители дружно засмеялись и подняли обе руки, решив, что я пошутил. После этого вечер был обречен на успех.

Второй раз в том же составе мы приехали в Германию в январе 1997 года, когда живущий во Франкфурте-на-Майне мой приятель Борис Телис организовал мое концертное турне по нескольким городам Германии. За три недели мы объездили не менее десятка городов – от Берлина до Дюссельдорфа. На этот раз аудитория была везде русскоязычная и состояла, как правило, из евреев, принятых в Германии на постоянное жительство в качестве частичной компенсации за Холокост. Меня поразило многообразие великолепных ландшафтов, стремительно пролетавших за толстыми стеклами широких вагонных окон, – пенистый и быстрый Рейн со скалой Лорелеи, лесистые склоны Гарца, суровые замки на вершинах холмов, каналы Гамбурга.

Этот вид из вагонных открывшийся окон,

Этой зелени пышной насыщенный цвет!

Что Германия больше понравилась Блоку,

Чем Италия, в том непонятного нет.

Школьных лет предваряя былые вопросы,

Заготовил ответы любой поворот.

Здесь когда-то поход начинал Барбаросса,

Карл Великий на Майне отыскивал брод.

Меж руинами замков, у ног Лорелеи,

Безмятежного Рейна струится вода.

Почему ее так обожали евреи

И себе на беду приезжали сюда?

Вслед за этим в золу обратившимся хором

Восславляю и я то пространство, в котором

То гравюра мелькает, то яркий лубок,

Где над Кельнским растаявшим в небе собором

Обитает в тумане невидимый Бог.

Меж Висбаденом, Марбургом и Гейдельбергом,

Всем блокадным сомненьям моим вопреки,

Возникают великие тени и меркнут

Под навязчивый шепот знакомой строки.

Триста лет состояли мы в брачном союзе,

То враждуя, то снова друг друга любя.

Не напрасно немецкой медлительной музе

Ломоносов и Тютчев вверяли себя,

Белокурых невест подводя к аналою,

И в итоге недавней войны Мировой

Стали русские парни немецкой землею,

А солдаты немецкие – русской землей.

Не случайно во времени нашем капризном

Начинается новых братаний пора,

И марксизм-сталинизм обнялись с гитлеризмом,

Воплощая в веках завещанье Петра.

Никогда не изжить этот горестный опыт,

Императоров наших остзейскую кровь,

То окно, что когда-то пробито в Европу,

Неизменную эту любовь.

С Германией связана история моего знакомства с замечательным человеком, правозащитником и писателем Львом Зиновьевичем Копелевым, который всю жизнь был убежденным коммунистом и в 30-е годы даже принимал участие в раскулачивании. Копелев, будучи в рядах действующей армии, в 44-м году, когда наши войска вошли в Пруссию, стал свидетелем жестоких расправ над мирным немецким населением, в частности массовых изнасилований немецких женщин. Размахивая партбилетом и «наганом», он пытался остановить эту вакханалию, за что был посажен на полную катушку. В лагерях Копелев из правоверного коммуниста раз и навсегда превратился в убежденного диссидента. Кстати, именно он послужил прототипом майора Рубина – одного из главных героев знаменитого романа «В круге первом» Александра Солженицына, с которым они дружили и вместе сидели в той самой «шарашке» в подмосковном Марфине. Впрочем, все это прекрасно описано в его собственной книге «Хранить вечно».

Я много раз встречался с Копелевым в Пярну, где он подолгу жил рядом с замечательным поэтом Давидом Самойловым, с которым мы тогда дружили. Вспоминаю, что, когда Копелева выдворили из СССР, я приехал к нему на проводы в «Дом писателей» рядом с метро «Аэропорт», сильно сомневаясь в том, следует ли это делать, поскольку работал я в «выездном» институте и часто ходил в заграничные рейсы. Действительно, у подъезда всех входящих фотографировали сотрудники КГБ. Когда я вошел в квартиру Копелева, то увидел его, сидящего перед западной телекамерой. Как очень быстро выяснилось, его снимали журналисты враждебного Би-би-си. Увидев меня, он закричал: «Саня, иди сюда, давай споем!» А потом запел «Бригантину», обняв меня одной рукой. Я стал подпевать ему прямо перед телеобъективом и вдруг с ужасом увидел, что в левой руке Лев демонстративно держит подожженный советский паспорт. Так мы расстались с ним в Советском Союзе.

Через много лет, в 1997 году, когда во второй раз приехал в Германию, с концертами и выступлениями, я побывал у него в гостях, в Кельне, где он жил уже много лет. Лев Копелев был близким другом известного немецкого писателя Генриха Белля, вместе с которым написал книгу «Почему мы стреляли друг в друга?». В Германии он получил статус почетного гражданина и последние годы работал над проектом «Немцы в русской культуре за триста лет и русские в немецкой». Написанная им книга «Святой доктор Федор Петрович» посвящена русскому врачу немецкого происхождения Ф.П. Гаазу, который тоже занимался изучением культурных связей Германии и России. Я помню, что тогда мы сидели у него дома, пели новые песни, которые он с интересом слушал. Осталась фотография об этих временах. К великому сожалению, в том же году Льва Копелева не стало. Он умер от тяжелой формы гриппа, которой нечаянно заразил остановившегося у него в доме Булата Окуджаву. Окуджава, уехав во Францию, скончался от осложнений, вызванных этим гриппом. Так два замечательных человека, определившие собой целую эпоху, умерли от одной болезни и примерно в одно и то же время. После панихиды по Булату в Театре имени Вахтангова, через несколько дней на кладбище Донского монастыря мы хоронили Льва Копелева. Тогда же я написал стихи его памяти:

Прими венок мой скромный к изголовью

Перед уходом в плаванье большое,

Почетный немец с иудейской кровью

И русскою доверчивой душою,

Что в сорок первом сделавшись солдатом,

Свою наивность обративший в силу,

Стал гуманистом, но не в сорок пятом,

А на год раньше – это и сгубило.

Ты был похож на капитана Немо

В краю, не понимающем презумпций.

Спасать от изнасилованья немок

В сорок четвертом в Пруссии – безумство.

Тебе статей на полный срок хватило:

Казенный дом и дальняя дорога.

Потом мы вместе пели «Бригантину»,

Прощаясь у московского порога.

Библейский старец с бородою снежной

И радостными светлыми глазами,

Ты вызывал в сердцах немецких нежность,

Но был всегда одной Россией занят.

Библейский старец с детскими глазами,

Бывалый зэк, себя судивший строго,

Ты перед Богом выдержал экзамен,

С рождения не признававший Бога.

Но в дальних неопознанных пределах,

Над звездною распутицею млечной,

Пылится неоконченное дело

С пометкою на нем: «Хранится вечно».

В 1997 году в Кельне журналистка Хильда Хайдерзам подарила мне книгу о русской авторской песне, где был опубликован немецкий перевод песни «Атланты», сделанный переводчицей Катей Лебедевой, живущей в Берлине. Через несколько дней после этого у меня был концерт в Берлине в Русском культурном центре. Зал на три четверти состоял из русских евреев, которые, чувствуя себя хозяевами положения, шумно переговаривались, смеялись, пересаживались с места на место. Примерно одну четверть составляли немцы, в основном студенты-слависты, изучающие русский язык. Они, не в пример евреям, вели себя крайне скромно и вежливо молчали. Вечер уже подходил к концу, когда я, вдруг вспомнив, что у меня под рукой есть немецкий перевод песни «Атланты», решил почтить немецких гостей и спеть эту песню по-немецки. Однако я недооценил звучание жесткого немецкого текста на мою мелодию:

Ganz Wenn dir vor Schmerz und Sorgen

Und kalt ist in der Brust,

Dann weist du, das du morgen

Zur Ermitage gehn must,

Wo ohne je zu klagen,

Nun schon jahrhundertlang,

Atlanten muhsam tragen

Den Himmel in der Hand.

Как только я стал петь песню с листа по-немецки, то заметил краем глаза, что в зале начали происходить странные изменения. Евреи, которые только что чувствовали себя вполне вольготно, вдруг перестали смеяться, замолчали и начали боязливо озираться, как будто ожидая новой «хрустальной ночи». Немцы же, наоборот, оживились, начали улыбаться, переглядываться, бить друг друга по плечу и привставать со своих мест. Мне сразу вспомнился эпизод из гениального фильма «Кабаре», когда мальчик чистым голосом начинает петь народную песню, а к концу она преображается в нацистский гимн. Испугавшись, я перешел на русский язык, и все встало на место.

Многие имена древних немецких городов связаны с именем Карла Великого и завоеваниями франков. В Бремене, например, стоит памятник неистовому Роланду. Слово «Франкфурт», как мне объяснили, означает «франкский брод». В этих местах воинственные франки переправлялись через Майн и Одер. Небольшой городок Карлсруе получил свое название оттого, что Карл Великий избрал его местом для отдыха (Руе – по-немецки «покой»). Узнав об этом перед самым выходом на сцену, я сказал, открывая вечер: «Оказывается, «Карлсруе» – это «Покой Карла», а вовсе не сообщение Карлу о том, что ты делаешь в настоящий момент». В небольшом городе Гамельне, знаменитом своим крысоловом, туристский маршрут по старому городу намечен на брусчатке мостовой белыми силуэтами бегущих крыс. А вот и сам крысолов с дудочкой в руках, на огромном цветном плакате, висящем на стене большого универмага «Карлштадт». За ним, заслушавшись, следуют дети. Впечатление такое, что идут они в этот магазин.

В 1998 году, познакомившись с Артуром Лукасом, возглавляющим общество немецко-российской дружбы в Магдебурге, я попал в Цербст, в маленький музей в родовом дворце Ангальт-Цербстских князей, посвященный принцессе Софье Августе Фредерике Ангальт-Цербстской, ставшей впоследствии российской императрицей Екатериной II. Очень красивая девушка в платье XVIII века встречает посетителей книксеном и представляется Екатериной II, помогая ознакомиться с небольшой экспозицией. Какая удивительная связь между этим захолустным и небогатым немецким городком и Великой и необъятной Российской империей!

Старинные замки стоят на холмах

У Рейна и Эльбы.

Орлиных раскрылий медлительный взмах,

Поющие эльфы.

Там призраки бродят всю ночь до утра,

Пугливы как дети.

На башнях высоких скрипят флюгера, —

Меняется ветер.

Немецкие замки стоят над водой

Дуная и Майна.

Под черными сводами дышит бедой

Забытая тайна.

Столетней войны, Семилетней войны

Угрюмые вехи.

Бесстрастно портреты глядят со стены,

Мерцают доспехи.

Здесь шпаги звенели раз сорок на дню,

И плакали вдовы.

Их стены и башни сводил на корню

Французский Людовик.

Но к небу они поднимались опять,

Вставая из пепла.

Их каменной плоти упрямая стать

Мужала и крепла.

Мне снятся в березовом русском лесу

Немецкие замки,

Куда поселяне под вечер несут

Сухие вязанки.

И кажется странным их сказочный вид

Меж нынешних буден,

А в замке красавица юная спит,

Пока не разбудят.

Из многих городов Германии, где мне довелось побывать в концертных поездках, более других мне запомнился Марбург. Отчасти потому, что имя это пришло ко мне из стихов Пастернака, отчасти оттого, что водил нас по этому старинному университетскому городу, с которым связаны имена братьев Гримм и Ломоносова, замечательный человек, детский врач, харьковчанин Григорий Певзнер, влюбленный в этот, ставший ему родным город. Именно здесь будущий великий русский ученый Михаил Ломоносов, в бытность свою студентом, уже успев жениться и сильно подпив в местном кабаке, дал подписку вступить в армию Фридриха II Великого. Проснувшись наутро под замком в каталажке, он своими могучими руками раздвинул железную оконную решетку и благополучно сбежал в Россию, чем оказал немалую услугу отечественной науке. Сам Григорий, одаренный поэт и эссеист, уверял нас, что каждый раз, водя гостей по Марбургу, он сам обнаруживает что-то новое, чего раньше не знал или не замечал.

Марбургу сильно повезло. Он оказался одним из немногих немецких городов, которые не пострадали от беспощадных англо-американских бомбежек во время войны. Бытует легенда, что причина этого якобы в том, что командир эскадрильи, получивший приказ о его бомбардировке, был выпускником Марбургского университета. Расцвет Марбурга в начале XIII века связывают с именем тюрингского ландграфа Людвига IV и его жены Элизабет, которая вышла замуж в четырнадцать лет, а в двадцать уже осталась вдовой с четырьмя детьми, поскольку ее супруг погиб в Крестовом походе. Элизабет совершает чудеса подвижничества, строит францисканские больницы для бедных и не покладая рук трудится в них, не боясь никаких эпидемий. Еще при муже она потрясает окружающих тем, что отдает их супружескую постель прокаженному. В возрасте двадцати четырех лет она умирает и впоследствии причисляется к лику святых. Родственник ее мужа, ландграф Конрад, Великий Магистр Тевтонского ордена, переводит сюда управление им и закладывает церковь Элизабеткирхе, куда помещают прах святой. В 1527 году гессенский ландграф Филипп основал Марбургский университет, который стал первым протестантским университетом в Германии. До сих пор на территории старинного замка ландграфов, возвышающегося над городом на высоком берегу Лана, можно увидеть консервативные студенческие корпорации «Алеманния», «Корпус Тевтония» с традиционными пивными, украшенными чучелами медведей и шпагами в козлах. Не вышли до сих пор из моды и традиционные шрамы на лице у буршей, которым полагалось всегда драться на дуэлях с поднятым забралом. Многие из буршей до недавнего времени специально резали себе физиономии.

Город тесно связан с мировой и даже русской литературой. В начале XIX века здесь преподавали братья Гримм, ученики знаменитого профессора римского права Фридриха Карла фон Савиньи. Кстати, и знаменитые иллюстрации к сказкам братьев Гримм «Мальчик с пальчик», «Кот в сапогах» и другим, как поведал нам всезнающий Гриша Певзнер, созданные в начале XX века художником Отто Убелоде, тоже имеют своей основой реальные ландшафты Марбурга и его ближайших окрестностей.

В Марбурге изучал философию Борис Пастернак, название поэмы которого много десятилетий назад открыло для меня этот таинственный город. Здесь неоднократно бывал Булат Окуджава, ставший его почетным гражданином и написавший песню, начинающуюся словами: «Когда петух над Марбургским собором пророчит ночь и предрекает тьму». Нам пора было уже уезжать, а мы все ходили по его древним и узким улочкам с фахверковыми домами, спеша как можно больше запомнить и унести с собой хотя бы часть очарования этого удивительного сказочного города.

Здесь когда-то живал Ломоносов,

Постигая науки азы,

А поздней, кантианский философ,

Накануне вселенской грозы,

Молодого учил Пастернака

Познавать окружающий мир.

Это все позабыто. Однако

Над фахверками съемных квартир

Ранней готикой дышат соборы,

И кричит ежечасно петух,

Заполняя пространство собою,

Говоря, что огонь не потух.

В половодье тюрингских туманов

Сохранился рассеянный свет,

Что идет от крутых алеманнов

И неистовой Элизабет.

Над зелеными водами Лана,

Это место немало веков

Было так почему-то желанно

Для далеких моих земляков.

Не по их ли незримой указке

Приезжаю сюда, пилигрим,

Где придумывать начали сказки

Два студента по имени Гримм?

Не с того ли, от жизни усталый,

Я любуюсь, забыв про дела,

Той Германией, доброй и старой,

Что из памяти нашей ушла?

Накануне вечером за столом в доме у Певзнеров мы разговорились с молодым профессором теоретической физики из Москвы, преподающим в Марбурге. Речь зашла о национальной ментальности студентов. Я, читавший в последние годы лекции по геофизике на геофизическом факультете Московского университета, посетовал на нерадивость русских студентов по сравнению с аккуратными и всегда дисциплинированными немцами. «Не скажите, – улыбнулся мой собеседник, – в Германии другие трудности, связанные именно с хваленой немецкой дисциплиной. Когда я даю студентам решать задачу, они обычно приходят ко мне и спрашивают, где можно найти готовые варианты решения. Такая психология хороша для службы в армии или работы на фирме, а вот для теоретической физики не годится. А вот в России студенты мыслят менее стандартно. Кстати, когда в середине тридцатых годов Гитлер изгнал из германских университетов профессоров-евреев, немецкие профессора облегченно вздохнули, поскольку евреи их сильно опережали, в частности в физике».

В 1998 году в Берлине мне довелось познакомиться с одним из лидеров движения русской авторской песни в Германии – Ильей Тимаковым, возглавляющим берлинский бард-клуб. Заметное место среди германских клубов самодеятельной песни занимает также Ганновер, где клубом руководит Злата Лихтерман, приехавшая вместе с родителями из Ташкента. С каждым годом укрепляется клуб во Франкфурте-на-Майне, где душой местного клуба стала Анна Белякина. В Вуппертале, где клубом руководит бывший майор Советской Армии Юрий Томилин, регулярно проходят «общегерманские фестивали русской бардовской песни».

Все это не случайно. В Германии, так же как в Израиле и других странах с многочисленной русской эмиграцией, именно авторская песня стала символом русской культуры, русского языка, причастности к покинутой Родине. Характерно, что в семьях, где увлекаются авторской песней, дети не утрачивают русский язык и не презирают родителей, отстающих от них в освоении языка новой среды обитания.

В 2001 году в Мюнхене состоялся зимний слет поклонников авторской песни, посвященный памяти талантливого барда Виктора Шнейдера, жившего в Мюнхене и внезапно погибшего в возрасте двадцати девяти лет при катании на горных лыжах под Бостоном. Поэт, переводчик, прозаик, бард, переехавший в Германию из Питера, он успел выпустить две книги стихов, свидетельствующие о его безусловной литературной одаренности:

Новые стихи не лучше старых,

Может быть, немного совершенней,

Но написаны вослед свершений

И напоминают мемуары.

Виктор учился в Геттингенском университете и по специальности был биохимиком. В 1999 году он стал лауреатом интернационального конкурса Тенета за переводы немецкого поэта Герхарда Тенцера. Виктор Шнейдер успешно переводил Генриха Гейне и других классиков немецкой поэзии. Он писал также повести, рассказы, публицистику. Его перу принадлежат оригинальные эссе о «Гамлете» и «Докторе Живаго». В 2003 году в Санкт-Петербурге, в издательстве «Ретро», вышел двухтомник произведений Виктора Шнейдера с моим предисловием.

Что же касается других достойных упоминания авторов, живущих в Германии, то их оказалось довольно много, особенно если учитывать «процент на душу населения». Среди них Людмила Барон, Николай Бень, Марина Белоцерковская, Марина Гершенович, Евгения Голосовская, Семен Кац, Манана Менабде, Алексей Петров, Борис Серегин, Яна Симон, Татьяна Синицына, Дмитрий Сорокин, Сергей Сусло, Константин Шнайдер. Подозреваю, что это далеко не полный список.

В январе 1997 года во время концертной поездки по Германии я впервые попал в Гамбург, который сразу же поразил меня сходством с моим родным Питером. На перроне вокзала нас встречала черноволосая красавица с огромными глазами, державшая в руке букет роз. Подойдя ко мне, она сказала: «Я вас ждала всю жизнь». «Если бы я знал об этом, то обязательно приехал бы раньше», – легкомысленно улыбнулся я. Муж Натальи Касперович (так звали встречавшую нас женщину) Анатолий Контуш приехал сюда вместе с ней из Одессы, где в свое время занимал видное место в КВН в «Клубе одесских джентльменов». Талантливый биофизик, он работал в биофизической лаборатории в университетской клинике Эппендорф в Гамбурге. Сама Наташа родилась и выросла в Баку (она и похожа на первый взгляд скорее на азербайджанку), училась на журфаке МГУ и по окончании университета успела немного поработать на телевидении, потом вышла замуж и переехала в Одессу, откуда в начале 90-х вся семья перебралась в Гамбург.

Ее приветственная фраза не была лишена оснований: она действительно с раннего детства увлекалась моими песнями и именно поэтому взялась организовать мой концерт в Гамбурге. В то время она работала в еврейской общине, где занималась с детьми русским языком и ухитрилась поставить устный спектакль по моим стихам и песням. Я несколько раз видел этот самодеятельный спектакль, в котором были заняты девочки и мальчики от восьми до пятнадцати лет, нередко изрядно позабывшие русский и говорившие с акцентом. Песни они, впрочем, пели довольно чисто, запоминая их на слух. Картина была порой удивительная: на сцене стоят дети, уже частично утратившие русский язык, и бесстрастными голосами поют мои песни, а в зале сидят родители, хорошо знающие русский, и вытирают слезы.

Вскоре после нашей встречи Наташа перешла работать в маленькую частную телевизионную компанию «Lighthouse Production» под руководством молодого немца Арне Васмута, а позднее – на государственную телекомапнию NDR. Голубоглазый и белокурый, по-баскетбольному высокий Арне, выглядевший типичным арийцем, происходил из богатой и знатной семьи. Дедушка его в свое время работал в разведке, и Арне не без гордости показывал в альбомах старые фотографии своих предков, в том числе и в печально памятной моему поколению форме гитлеровской армии. Более всего Арне был привязан к своей девяностотрехлетней бабушке-графине, которую чтил и изрядно побаивался. Где бы он ни находился – в Германии, России или Турции, – он каждый день по много раз звонил ей, постоянно советуясь по всем житейским вопросам.

Крошечная фирма Арне, весь штат которой состоял из трех человек, работала по контрактам с крупными телевизионными компаниями, предлагая свои проекты. С появлением в фирме Наташи существенное место в съемках сразу стали занимать русские проекты. Летом 1997 года они с Арне впервые приехали в Москву снимать телевизионный фильм о русских разведчиках. Будучи строго проинструктирован бабушкой, много наслышавшейся о грозном советском KGB, Арне в первое время буквально боялся выйти на улицу, но постепенно освоился.

Его явно нерусская внешность, высоченный рост и привычка все время разговаривать по мобильному телефону, постоянно привлекали к нему внимание окружающих. Самое длительное телефонное общение с бабушкой он решил провести, когда, прогуливаясь по центру, увидел на площади большое красивое здание, возле которого было относительно безлюдно. Прислонившись к стене у одного из закрытых подъездов, Арне тут же достал из кармана мобильный телефон и позвонил в Гамбург бабушке: «Бабушка, не волнуйся. Москва очень красивый город, и никакого кей-джи-би здесь нет. Я сижу возле очень красивого светлого здания». В этот момент к нему подошел милиционер и потребовал документы, поскольку, как оказалось, Арне сидел как раз у подъезда «Большого дома» на Лубянке.

В 1997 году, снимая телефильм о разведчиках, они попали в гости к очень ветхому, но крайне доброжелательному старичку, много лет служившему в свое время в разведке. Старичок много лет был разведчиком в Германии и прекрасно знал немецкий. Достав из стола старую затертую папку с грифом «Совершенно секретно», он долго рассказывал, с кем и против кого он работал в 30-е и 40-е годы. Фамилию дедушки Арне, своего давнего противника, он тоже, конечно, вспомнил. Когда гости обратили внимание на роскошь огромной, уставленной богатой мебелью квартиры, хозяин скромно сказал: «Так живут все советские люди». Когда его спросили о сталинских репрессиях, он ответил, что лично он ни о каких репрессиях ничего не знает, – скорее всего, это выдумки буржуазной прессы. «Ну, как же, – возразила Наташа, – вот моего дедушку в тридцать седьмом расстреляли. Ему было всего тридцать два года». Глаза улыбчивого и благодушного старичка сразу стали цепкими и злыми, как будто через маску вдруг проглянуло другое лицо. «Как ваша фамилия?» – спросил он жестким голосом допрашивающего.

С Наташей, впервые за восемь лет приехавшей в Россию, из-за ее яркой кавказско-семитской внешности и полного отсутствия российских навыков тоже время от времени возникали проблемы. Так, в метро ее буквально на каждом шагу хватали бдительные милиционеры как «лицо кавказской национальности» и требовали предъявить паспорт, видимо, принимая ее за чеченскую террористку.

В июле 1997 года она прилетела в Москву, чтобы отправиться вместе со мной в Самару на Грушинский фестиваль. Войдя к нам в дом в чрезвычайно модной парижской шляпке и каком-то немыслимом европейском костюме, она сказала: «Я надеюсь, что в отеле на фестивале будет какой-нибудь душ». Пришлось срочно переодевать ее в кроссовки, штормовку и по возможности затертые джинсы. Дорога на фестиваль также оказалась непростой. Места в купейном вагоне по билетам, взятым для нас оргкомитетом, оказались в разных купе. Нижние полки в нашем купе занимали наркоманы, которые, как выяснилось, тоже ехали на фестиваль «покейфовать и поколоться». Я мирно уснул на своей полке и только утром обнаружил, что Наталья за всю ночь не сомкнула глаз от страха.

На самом фестивале, где она наняла от фирмы для съемок телевизионного оператора из Тольятти, тоже не обошлось без происшествий. В один прекрасный день, проходя по поляне, я обратил внимание на плотную толпу мужчин, в том числе подвыпивших, кого-то обступивших. Протиснувшись внутрь, я увидел Наташу, которая, как выяснилось потом, решила произвести расчеты со своим оператором. Прямо на глазах восхищенной публики под жадными взглядами мужиков она доставала из-за роскошного корсажа стодолларовые бумажки и передавала их оператору.

Несколько позже оператор подошел ко мне и смущенно сказал: «Александр Моисеевич! Она заставляет меня снимать все подряд, в том числе горы пустых бутылок из-под водки. Ну, она иностранка, понятно, но мы-то с вами – русские люди, – зачем нам позориться?» – «Правильно, – улыбнулся я, – не снимайте». Опасения наши были напрасными, поскольку пленка формата Бетакам, купленная им в Тольятти, оказалась бракованной, и все съемки пошли насмарку.

Забегая вперед, хочу вспомнить другую историю, связанную со съемками немецкого телевидения в Москве. В феврале 1999 года, в год двухсотлетнего пушкинского юбилея, в Москву прибыла большая съемочная группа, чтобы снять документальный фильм о Пушкине. Возглавлял группу режиссер Раймонд Кусерофф. Меня попросили быть гидом и консультантом по пушкинским местам в Москве. Начали мы с бывшей Немецкой улицы, где почти напротив нынешней станции метро «Бауманская» находился прежде дом, где, по наиболее вероятной версии, родился Пушкин. Теперь там здание школы, перед которой стоит небольшой бюст юного поэта. Шел мелкий февральский снег. Операторы расположились возле бюста и начали снимать. В этот момент подъехал экскурсионный автобус с большой группой школьников во главе с учительницей. Как выяснилось из разговора, это были четвероклассники и пятиклассники из 16-й московской школы для трудных детей. Подойдя к памятнику, дети хором стали читать: «У лукоморья дуб зеленый». Я вступил с ними в разговор: «Ребята, за что вы любите Пушкина?» Маленький светловолосый мальчик, блестя отважными голубыми глазами, ответил: «За то, что он был очень храбрый человек. Ведь Дантес был моложе его и гораздо сильнее. А он не побоялся вызвать его на поединок…» (Эта неожиданная мысль никогда не приходила мне в голову.) «А ведь плохо, что Дантес убил Пушкина?» – спросил я. «Плохо, плохо!» – дружно закричали дети, не ожидая подвоха. «А было бы лучше, если бы Пушкин победил в поединке и убил Дантеса?» Наступило неловкое молчание. Школьники явно растерялись. Потом худенькая девочка, глядя в сторону, тихо сказала: «Нет, все-таки плохо». – «Почему? – наседал я. – Ведь Пушкин бы остался живым». «А Пушкин, – запинаясь и с трудом подбирая нужные слова, ответила она, – а Пушкин никого не должен убивать. Лучше бы они помирились, и дуэли бы не было». И все ребята облегченно засмеялись и дружно захлопали в ладоши. Я был потрясен этим точным детским пониманием несовместимости гения и злодейства, недоступным многим взрослым людям.

В тот же день на Красной площади Раймонд нарядился в цилиндр и крылатку, приклеил бакенбарды и стал прогуливаться возле Спасской башни, изображая Пушкина. Его снимали скрытой камерой, чтобы не привлекать прохожих. Тем не менее довольно скоро подошел милиционер. «Кто этот сумасшедший?» – строго спросил он. «Вы что, не видите, что это Пушкин?» – возмущенно ответил ему русский оператор Дмитрий Благоверов. «Ну, так бы сразу и сказали», – смутился милиционер и мирно удалился.

Вернемся, однако, в 1997 год. Тогда, возвратившись в Гамбург, Арне и Наталья подали в телекомпанию NDR проект фильма о русской авторской песне, в котором должен был сниматься я, в связи с чем планировался мой приезд в Германию в начале ноября. Судьба, однако, повернулась иначе.

Во второй половине августа в поселке Красновидово, где мы с женой снимали на лето квартиру в писательском поселке, я выкупался в уже по-осеннему холодной Истре. Через несколько дней у меня заныла поясница, но я не придал этому особого значения, приняв боли за обычный радикулит. 12 сентября (эту дату я запомнил) я приехал на машине на работу на заседание Ученого совета и, вылезая из-за руля, ощутил резкую боль в левой ноге. С трудом добравшись до телефона, я позвонил жене, поскольку передвигаться без посторонней помощи не мог. Невропатолог в академической поликлинике выписала мне бюллетень и порекомендовала натираться мазями, однако ночью боль усилилась, стала постоянной и нестерпимой, и приехавшая «Скорая» отвезла меня в отделение невропатологии в нашу академическую больницу в Узком. Двадцать дней и бессонных из-за боли, которую так и не смогли снять, ночей, проведенных там, наглядно показали мне катастрофически бедственное состояние нашей нищей и беспомощной медицины. Никаких лекарств в больнице не было, их надо было искать и покупать в аптеках по чудовищным ценам. Все попытки поставить мне капельницу ни к чему не привели, так как капельницы были неисправными. Истыкав толстенными иглами вены на обеих руках и доведя их до полного посинения, сестры оставили это неблагодарное занятие.

В первый же день мне сделали рентген позвоночника, и к вечеру ко мне в палату вошел один из лечащих врачей со снимком в руках. «Вообще-то нам запрещено это делать, – грустно сказал он, – но я считаю, что вы человек мужественный и должны знать правду. У вас в легком, по всей видимости, саркома. Посмотрите». С этими словами он протянул мне рентгенограмму, на которой в области правого легкого отчетливо проступало большое пятно. Меня бросило в озноб. В этот день как раз была пятница, и уж не помню как я дожил до понедельника. Помогала только боль, заглушавшая всяческий страх. Через два дня меня повезли на повторный рентген и заявили, что пленка была бракованной и с легкими все в порядке.

Отделение невропатологии, в которое меня поместили, занималось в основном реабилитацией больных, перенесших инсульт. За стенкой, в соседней палате, время от времени кричал и страшно матерился какой-то несчастный академик, не оправившийся после инсульта. Надо отдать должное врачам, которые из всех сил старались мне помочь. Меня кололи иглами, возили на физиотерапию, пару раз меня тряс мануальщик. Ничего не помогало. Только после этого решили, что надо бы сделать ядерно-резонансное исследование позвоночника. Своей установки в больнице не было, и меня по большому блату за доллары возили на машине в кремлевскую клинику. Исследование показало, что у меня межпозвонковая грыжа, очень неудачно придавившая какие-то нервные узлы и центры.

Кто-то из умельцев сказал мне, что уменьшить боль можно, если лежать на спине с поднятыми на табуретку ногами, и я несколько дней провел в этом дурацком положении. Специалистов спинальщиков в клинике не было. Пока я скучал в больнице, бедная моя жена обивала пороги московских светил в разных клиниках. «Надо оперировать, – говорили хирурги. – Если вы не сделаете этого, он останется инвалидом и не сможет двигаться». «Только не операция, – авторитетно заявляли невропатологи, – после операции, как правило, бывают рецидивы, и все будет еще хуже. Да и процент успешных операций у нас очень невысок».

В этот критический момент неожиданно пришла помощь с немецкой стороны, где Арне Васмут планировал сделать фильм обо мне. Я уже упоминал, что муж Наташи Касперович, Анатолий Контуш, работал в лаборатории клиники Эппендорфского университета. В лаборатории велись исследования по изучению липидов в крови, наследственных заболеваний, влияния на кровь витаминов, неизлечимой болезни Альцгеймера и так далее. Руководила лабораторией профессор Ульрика Байзигель, молодая, на редкость энергичная и привлекательная женщина, носившая короткую прическу и приезжавшая на работу на велосипеде, которая, несмотря на молодость, пользовалась в клинике неоспоримым авторитетом.

Благодаря активному вмешательству в ситуацию Наташи Касперович и Ульрики Байзигель удалось договориться, что меня положат в клинику для обследования на предмет определения необходимости операции. Мой друг Владимир Лукин, бывший тогда председателем комитета Государственной Думы по международным делам, обратился с письмом к немецкому послу, и мне буквально за два дня оформили немецкую визу. Ничего этого я, лежа в больнице, не знал и поэтому очень удивился, когда утром 30 сентября у меня в палате неожиданно возник сотрудник моей лаборатории Леша Горшков с каталкой и объявил, что меня немедленно везут на самолет. Так, прямо в больничной пижаме, с трудом переодевшись в машине, я отправился сначала домой за женой, а затем в аэропорт «Шереметьево-2», откуда санрейсом «Люфтганзы» мы вылетели в Гамбург.

Когда меня на больничной каталке выкатили в Гамбурге в зал ожидания, друзья, с которыми мы виделись лишь месяц назад, меня не узнали. Сморщившийся от боли, я был похож на груду серого тряпья. В клинике, куда меня привезли около десяти вечера, тут же была вызвана дежурная бригада диагностики. Посмотрев диаграмму магнитно-резонансного исследования, сделанного в кремлевской клинике, хирурги заявили: «Брак. Срочно повторить обследование».

Где-то к полночи все нужные обследования были закончены, и ведущий хирург с печальными итальянскими глазами – Лука Папавера – через Наташу, игравшую роль переводчицы, объяснил мне, что операцию делать совершенно необходимо и очень срочно, поскольку выскочивший позвоночный диск искрошился, и у меня в запасе всего несколько часов – может наступить общее отравление организма. После этого я подписал бумаги, что на операцию согласен и в случае нежелательных последствий всю ответственность беру на себя. (Аккуратная немецкая медицина никогда не забывает застраховать врача от больного.)

Операция состоялась на следующее утро под общим наркозом и заняла около трех часов, которых я, уснув после анестезии, сделанной говорившим по-русски сербом, конечно, не заметил.

Меня спасли немецкие врачи

В одной из клиник Гамбурга сырого,

Мой позвоночник разобрав и снова

Соединив его, как кирпичи.

Я перед этим твердо осознал:

За двадцать дней бессонницы и боли

Подпишешь ты признание любое.

Как вы – не знаю, – я бы подписал.

Меня спасли немецкие друзья,

Снабдивши визой, авиабилетом

И объяснив жене моей при этом,

Что часа медлить более нельзя.

И сколько ни пошлет мне Бог здоровья,

Я буду помнить на своем веку

Красавицу Наташу Касперович,

Погромы пережившую в Баку,

И Вас, профессор Ульрика Байзигель,

С кем были незнакомы мы почти,

Которая чиновникам грозила,

Чтоб не застрял я где-нибудь в пути.

В дождливой атлантической ночи,

Пропитанной настоем листопада,

Меня спасли немецкие врачи,

Блокадного питомца Ленинграда.

И город, что похож на Ленинград,

Я полюбил порой осенней поздней, —

Там громкие слова не говорят,

Поскольку делом заняты серьезным,

Чугун мостов на медленной реке,

Где наводнений грозные отметки,

И пусть не слишком знаю я немецкий, —

Мы говорим на общем языке.

Когда я пришел в сознание после операции, ко мне в палату заявилась оперировавшая меня бригада хирургов во главе с Лука Папавера, который спросил, есть ли у меня вопросы. Оказалось, что таков общий порядок. Голова моя еще плавала в тумане, и мой первый вопрос вышел почти из подсознания: «Скажите, доктор, такая сложная операция и все центры рядом. Останусь ли я мужчиной?» Когда Наталья перевела мой вопрос, Папавера долго хохотал, поскольку, как он объяснял потом, ему больные никогда прежде таких вопросов не задавали. Обычно спрашивают – выживу или нет, будет паралич или не будет и тому подобное. «Передайте герру профессору, – сказал Папавера, – что он быстро пойдет на поправку, у него на редкость здоровая психика».

Металлические скобы со шва на моей спине сняли на третий день, и уже на четвертый день меня перевезли из больницы на квартиру Ульрики Байзигель, которая, уехав на научную конференцию в Париж, оставила моей жене ключи от своей квартиры, хотя мы с ней тогда были почти незнакомы. У меня были довольно веские причины не задерживаться в больнице – каждый день пребывания в ней стоил около пятисот долларов.

Поскольку долгое время после операции я мог только лежать или стоять, то переезд на машине, да еще низенькой немецкой малолитражке, где надо было сгибаться, оказался весьма сложным мероприятием. Арне Васмут, который меня перевозил из больницы, сильно загрустил, поглядев на меня, и сказал потом Наташе: «Ты думаешь, что его можно будет снимать в кино? Это же живой труп. Плакали мои денежки!»

Хирург Папавера сказал, что боли в правой ноге пройдут через три-четыре дня, но они не прошли и через неделю. Не в силах заснуть от боли, я ходил по пустой квартире, за окнами которой бушевали атлантические ветры, несущие шквальные и холодные дожди. Испуг охватывал меня. Вот сделали операцию, и ничего не прошло. Что же будет? Только на третью неделю боли стали понемногу ослабевать и уходить. К этому времени мы с женой переселились от Ульрики в дом к Наташиной матери Нелле, на редкость доброй и душевной женщине, года на три моложе меня, которая, как оказалось, тоже была когда-то геологом. Преодолевая боль, я начал понемногу «расхаживать» больную ногу, сначала с палкой, поскольку сильно хромал, потом – без нее. Примерно через три недели после выхода из больницы мы смогли приступить к съемкам, приятно удивив и успокоив Арне.

Что же касается доброжелательности и отзывчивости немецких врачей, с которыми мне многократно пришлось встречаться впоследствии, то, вопреки нашим заскорузлым представлениям о расчетливости и холодности немцев, она оказалась поистине удивительной. Так, через месяц после операции, в Дортмунде, где меня неожиданно прихватил нешуточный приступ гипертонии, первый попавшийся врач, к которому я обратился, и его жена, работавшая медсестрой в его маленькой амбулатории, сделали мне необходимые уколы, снабдили грудой весьма дорогостоящих лекарств и категорически отказались брать деньги. Я уже не говорю о замечательных врачах Эппендорфской клиники: профессорах Байеле и Уланде, докторах Ангелине Гудхофф и Александре Манне, многократно помогавших мне в трудных ситуациях.

Кстати, в немецких поликлиниках меня поразила и такая мелочь: врач выходит из своего кабинета к каждому очередному больному и обязательно протягивает ему руку. В аптеке все больные, имеющие страховку (а в Германии страховку имеют практически все), платят за лекарство не более тридцати евро независимо от его реальной стоимости.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.