Глава I ЧАСТЬ НЕМЕЦКОГО БУДУЩЕГО

Глава I

ЧАСТЬ НЕМЕЦКОГО БУДУЩЕГО

Государство свихнулось. Если бы кто-то явился с Луны, он не узнал бы Германию, сказал бы: «И это прежняя Германия?»

Адольф Гитлер

Я высмеял бы любого, кто стал бы мне пророчить, что это — начало новой эпохи всемирной истории.

Конрад Хайден, вспоминая о годах учёбы в Мюнхене.

Эйснер и попытка революции в Мюнхене. — Организация контрреволюции. — Добровольческие отряды и группы самозащиты граждан. — Поручение войсковой команды рейхсвера. — Письмо Гитлера Адольфу Гемлиху. — Общество «Туле» и Немецкая рабочая партия. — «Самое главное решение моей жизни». — 16 октября 1919 г.: истинное пробуждение. — Шаг в люди. — Провозглашение 25 пунктов. — Решение стать политиком.

Сцена, на которую вступил Гитлер весной 1919 года, имела своим задником особые баварские условия. Из мельтешащей череды фигур, на мгновение выталкивающей под яркий свет рампы то одного, то другого актёра из их великого множества, постепенно начинает выделяться его бледное, невыразительное лицо. В этой суматохе революции и контрреволюции, среди всех этих эйснеров, никишей, людендорфов, лоссовых, росбахов и каров, никто не казался столь мало подходящим на роль избранника истории, на которую все они претендовали, нежели он, ни у кого не было столь ничтожно мало средств и более анонимной исходной позиции, и никто не казался таким беспомощным, нежели «один из тех, кто вечно торчал в казарме, не зная, куда себя деть»[261]. Потом он охотно назовёт себя «неизвестным ефрейтором первой мировой войны», пытаясь засвидетельствовать тем самым неожиданную для него самого, улавливаемую только в мифологизированных взаимосвязях природу своего восхождения, ибо три года спустя он был уже хозяином сцены, на которую вступил в первой половине 1919 года, если и не против своей воли, то все же поначалу весьма неуверенной походкой.

Ни один город в Германии не был так охвачен и потрясён революционными событиями, аффектами и противодействиями первых послевоенных недель, как Мюнхен. На два дня раньше, чем в Берлине, 7 ноября 1918 года, стремление нескольких леваков-одиночек улучшить мир свергло тысячелетнюю виттельсбахскую династию и внезапно вознесло их на вершину власти. Под руководством бородатого представителя богемы, театрального критика газеты «Мюнхен пост» Курта Эйснера они попытались — совсем в духе буквального прочтения ноты Вудро Вильсона — путём революционной смены ситуации «подготовить Германию к Лиге наций» и добиться для страны «мира, который избавит её от самого худшего»[262].

Однако слабость и непоследовательность американского президента, а также ненависть правых, сказывающаяся ещё и сегодня в отказе почитать память пришлых «бродяг без рода и племени» и швабингских большевиков, сорвали все планы Эйснера[263]. Уже сам факт, что ни он сам и ни один из этих новых людей не были баварцами, а, напротив, являли собой яркий тип антибуржуазного интеллигента, да притом нередко еврея, обрекал революционное правительство в этой пронизанной сословным духом земле на неудачу. К тому же режим наивного спектакля, установленный Эйснером, все эти беспрерывные демонстрации, публичные концерты, шествия с флагами и пламенные речи о «царстве света, красоты и разума» отнюдь не способствовали укреплению его позиций. Такое ведение государственных дел вызывало скорее столько же смеха, сколько и озлобления, но никак не симпатию, на которую рассчитывал Эйснер своим «правлением доброты», — утопические порядки, обладавшие на бумаге, из далёкой философской перспективы, такой силой воздействия, при соприкосновении с действительностью рассыпались в прах. И в то время как сам он с иронией именовал себя «Куртом I», как бы связывая себя с традицией свергнутого правящего дома, повсюду распевали песенку с издевательским припевом: «Революцья-люцья — во! Нам не надо ничего. Все заботы об одном — чтоб всё было кверху дном. Все перевернём!»

Даже критическое отношение Эйснера к экстремистским вождям Союза «Спартака» и таким агентам мировой революции как Левин, Левине и Аксельрод, его возражения анархистским фантазиям писателя Эриха Мюзама и пусть даже словесные уступки, которые он делал распространённым сепаратистским настроениям, распространённым в Баварии, никак не могли в этой ситуации улучшить его положение. После выступления на социалистическом конгрессе в Берне с признанием вины Германии в развязывании войны он сразу же оказался в эпицентре организованной кампании безудержных нападок, требовавшей его устранения и заявившей, что его время истекло. Сокрушительное поражение на выборах вынудило его вскоре вслед за этим принять решение об уходе. 21 февраля, когда он в сопровождении двух сотрудников направился в ландтаг, чтобы заявить о своей отставке, его застрелил двадцатидвухлетний граф Антон фон Арко-Валлей. Это был бессмысленный, ненужный и чреватый катастрофическими последствиями поступок.

Уже несколько часов спустя, во время панихиды по убитому, в здании ландтага ворвался левак Алоис Линднер, бывший мясником и кельнером в пивной, и, открыв дикую пальбу, застрелил министра Ауэра и ещё двух человек. Все собрание в панике разбежалось. Однако, вопреки тому, чего ожидал Арко-Валлей, общественное мнение в своём большинстве стало склоняться влево. У всех ещё в памяти было убийство Розы, Люксембург и Карла Либкнехта, и в новом преступлении увидели выражение стремления реакции вновь объединится и вернуть утраченную власть. В Баварии объявляется чрезвычайное положение и раздаётся призыв ко всеобщей забастовке. Когда часть студентов выступила в поддержку Арко-Валлея, считая его поступок героическим, университет был закрыт и начались многочисленные аресты — брали заложников, была введена беспощадная цензура, банки и общественные здания захватили отряды Красной армии, на улицах появились броневики и грузовики с солдатами, которые через громкоговорители кричали: «Отомстим за Эйснера!». В течение целого месяца вся исполнительная власть была сосредоточена в руках некоего Центрального совета во главе с Эрнстом Никишем, и только затем был сформирован парламентский кабинет. Но когда в начале апреля из Венгрии пришло известие о захвате там власти Белой Куном и провозглашении диктатуры пролетариата, что говорило о распространении советской системы уже и за пределы России, только что стабилизировавшаяся ситуация снова заколебалась. Под лозунгом «Германия идёт вслед!» меньшинство, состоявшее из леворадикальных утопистов и не имевшее массовой опоры, провозгласило в Баварии, вопреки очевидной воле граждан и вопреки её традициям и эмоциям, республику Советов. Поэты Эрнст Толлер и Эрих Мюзам опубликовали свидетельствовавший об их романтической оторванности от жизни и неспособности к руководству указ, в котором говорилось о превращении мира в «луг, усеянный цветами», где «каждый может срывать свою долю», упразднялись труд, субординация и правовая мысль, а газетам предписывалось публиковать на первых страницах рядом с последними революционными декретами стихотворения Гёльдерлина или Шиллера[264] Когда же Эрнст Никиш и большинство министров правительства, перебравшегося к тому времени в Бамберг, ушли в отставку, то государство оказалось вообще без руля и без ветрил, и не оставалось ничего, кроме путаного евангелия поэтов, хаоса и перепуганных обывателей. И тут власть захватила группа беспощадных профессиональных революционеров.

То, что происходило далее, забыть уже невозможно: комиссии по конфискации имущества, практика взятия заложников, поражение буржуазных элементов в правах, революционный произвол и растущий голод вызвали в памяти столь недавние страшные картины Октябрьской революции в России и оставили такой след, что их не вытеснили потом и кровавые преступления ворвавшихся в начале мая в Мюнхен соединений рейхсвера и добровольческих отрядов, когда были убиты в Пуххайме пятьдесят выпущенных на свободу русских военнопленных, безжалостно уничтожена на железнодорожной насыпи у Штарнберга санитарная колонна армии Советов, захвачен в своём мюнхенском помещении двадцать один ни в чём не повинный член союза подмастерьев-католиков (их бросили в тюрьму на Каролиненплац и там расстреляли по приговору полевого суда), а также безвинно ликвидированы двенадцать рабочих из Перлаха, причисленных потом следствием к числу ста восьмидесяти четырех лиц, погибших «по собственному легкомыслию и роковому стечению обстоятельств», и, наконец, зверски убиты или расстреляны вожди советского эксперимента Курт Эглхофер, Густав Ландауэр и Евгений Левине — все они вскоре оказались забытыми, потому что была заинтересованность в этом забвении. А вот восемь заложников, членов общества праворадикальных заговорщиков «Туле», содержавшихся в подвале гимназии Луитпольда и ликвидированных в ответ на эти бесчинства какой-то мелкой сошкой, остались в общественном сознании ещё на много лет одной из тщательно пестовавшихся устрашающих картин. Где бы ни появились вступившие войска, читаем мы в одном дневнике того времени, повсюду «люди машут платками, высовываются из окон, аплодируют, восторг царит неописуемый… все торжествуют»[265]. Из земли революции Бавария стала землёй контрреволюции.

В более трезвых и стойких буржуазных кругах этот опыт первых послевоенных месяцев пробудил новое самосознание. Растерянная и в общем-то весьма и весьма маломощная воля революции продемонстрировала бессилие и концептуальное замешательство левого крыла, явно имевшего в своём распоряжении больше революционного пафоса, нежели революционного мужества. И если в мире социал-демократии оно показало себя энергичным фактором порядка, то в попытке правления Советов в Баварии обернулось прямо-таки фантастической стихией, не имевшей никакого представления ни о власти, ни о народе. Впервые в те месяцы буржуазия, или хотя бы её наиболее уравновешенная часть, осознала, что она нисколько не слабее хвалёного, окружённого аурой непобедимости, но, собственно говоря, простодушного рабочего класса.

И это новое самосознание стремились привить буржуазии главным образом вчерашние фронтовики-офицеры среднего звена — все эти жаждавшие дела капитаны и майоры. Говоря словами Эрнста Юнгера, они наслаждались войной, как вином, и были все ещё опьянены ею. Несмотря на многократное превосходство противника, они не чувствовали себя побеждёнными. Призванные правительством на помощь, они укротили бунтовщиков и строптивые солдатские советы и подавили советский эксперимент в Баварии; они выполняли функции по охране незащищённых восточных границ Германии, и в первую очередь с Польшей и Чехословакией, до того как Версальский договор и положения о стотысячной армии не перечеркнули их будущего; теперь они чувствовали себя обманутыми, социально приниженными и уязвлёнными в национальном плане. Своеобразное сочетание самоосознания и чувства потерянности толкает их отныне в политику. К тому же многие уже не хотят или не могут расстаться с прекрасной беспорядочностью солдатской жизни, военным ремеслом и мужским товариществом. Обладая превосходным опытом и принесённой с войны практикой планомерного применения силы, они организовывают отпор революции — давно уже подавленной и утонувшей в страхе и потребности нации в порядке.

Частные милитаризованные отряды, возникавшие повсюду, вскоре превратили отдельные регионы в военные лагеря ландскнехтов, драпированные национальными цветами, и окружённые ореолом политических сражений. Опираясь на реальную силу пулемётов, ручных гранат и пушек, бывших в их распоряжении и вскоре рассредоточенных в состоянии боевой готовности на тайных складах оружия по всей стране, они, пользуясь бессилием политических институтов, обеспечивали себе в некоторых регионах весьма значительную долю власти. В частности, в Баварии они могли — в качестве реакции на злополучный опыт времени Советов — разворачивать свою деятельность почти беспрепятственно: «Организовать всеми средствами противодействие революции», — так гласило одно из указаний социал-демократического правительства в период правления Советов[266], Рядом с рейхсвером, а порою и незаметно срастаясь с ним, действовали, опираясь на такого рода поощрения, добровольческий отряд барона фон Эппа, затем союз «Оберланд», объединение офицеров «Железный кулак», «Организация Эшериха», Немецкий народный союз защиты и борьбы, объединение «Флаг старого рейха», добровольческие отряды Байрейт, Вюрцбург и Вольф, отряды особого назначения Богендерфера и Пробстмайра, а также многочисленные другие организации тщеславного и одновременно боящегося политической и военной нормализации своеволия[267].

Однако все эти союзы находили поддержку не только правительства и государственной бюрократии, но и в настроении широких народных слоёв. Одной из поразительных странностей общества, воспитанного на солдатских традициях, является то, что носители индивидуальных аффектов могут обрести особые национальные и моральные полномочия, коль скоро они облачают своё негодование в форму и пускают его маршировать по улицам. На фоне хаотической сумятицы революции и Советов военное формирование уже само по себе казалось образцовым антиподом всему этому, антиподом, выражающим идею жизни и порядка и заслуживающим всемерной поддержки. В строгом равнении, чётко отбивая шаг, проходят по Людвигштрассе части добровольческого отряда Эппа, а вот и подразделения бригады Эрхардта, принёсшие из сражений в Прибалтике эмблему, упоминаемую в походной песне этой части: «Свастикой украшен шлем стальной…». Всей своей примечательной силой они олицетворяли в глазах общественного сознания нечто такое, что говорило о славных и спокойных временах, ставших ныне лишь предметом ностальгических воспоминаний. И это было лишь отражением господствовавшего мнения, когда в одной из основополагающих директив Баварской четвёртой войсковой команды в июне 1919 года рейхсвер именовался «краеугольным камнем», на котором следовало строить «разумную новую основу всех внутригосударственных отношений», а отсюда делался вывод о необходимости активной и широко разветвлённой пропагандистской деятельности. В то время как партии левого крыла в своей наивности переносили своё негативное отношение к войне и бойне народов и на солдат, переживших все её ужасы и жертвы на своей шкуре[268], правый фланг в своей обработке тех же солдат апеллировал к их уязвлённой гордости и потребности в достоверном объяснении того, почему многие их надежды так и не сбылись.

В ряду разнообразных мероприятий, которые организовывались, в частности, разведывательно-пропагандистским отделом войсковой команды под начальством энергичного капитана Майра, были и курсы «гражданственности»; именно на них и откомандировали Гитлера после успешного выполнения им задания по выявлению сторонников Республики Советов. Целью читавшихся на этих курсах в аудиториях университета известными и благонадёжными в плане национальных убеждений преподавателями лекций с тщательно отработанной тематикой было просвещение слушателей главным образом в области истории, экономики и политики.

В своём постоянном стремлении к отрицанию или, по крайней мере, преуменьшению любых влияний, оказавших на него своё воздействие, Гитлер будет говорить, что эти курсы помогли ему на его дальнейшем пути не столько занятиями, сколько контактами: благодаря им он получил возможность «познакомиться с несколькими камрадами — единомышленниками, с которыми я мог подробно обсуждать текущий момент». Вот только на лекциях инженера Готфрида Федерал по экономической теории он, как признается потом, впервые «узнал в принципе, что такое международный биржевой и ссудный капитал»[269].

Однако, строго говоря, значение этих занятий состояло в том внимании, которое смог привлечь Гитлер среди избранной публики своей напористостью, своим интеллектуальным темпераментом — в дискуссиях участников курсов он впервые имел перед собой аудиторию, состоящую не из неграмотных, случайных слушателей. Один из преподавателей, историк Александр фон Мюллер, расскажет позднее, как он после окончания одной лекции задержался в начавшем пустеть зале около группы, «столпившейся вокруг человека, который гортанным голосом, без остановки и все с большей горячностью о чём-то говорил им. У меня было странное чувство, будто их возбуждённость была его рук делом и в то же время придавала голос и ему самому. Я видел бледное, худое лицо, на которое не по-солдатски спадал клок волос, с коротко подстриженными усами и на удивление большими, голубыми, фанатично блестевшими глазами». Вызванный на следующем занятии к кафедре, он подошёл «послушно, неуклюжей походкой и, как мне показалось, с каким-то упрямым смущением». Однако «разговор оказался бесплодным»[270].

В этих наблюдениях встречаешь, в контурном виде, то странное явление, что уже многократно засвидетельствовано, когда речь идёт о молодом Гитлере, — с явной силой воздействия и уверенный в себе в своём риторическом раже и одновременно беспомощный в личном разговоре. По его собственному признанию, свою первую незабываемую победу по убеждению словом он одержал, бурно возражая своему оппоненту, — не мог не ответить на вызов, когда «один из участников посчитал, что надо вступиться за евреев». И вот историк фон Мюллер обращает внимание капитана Майра на этот природный ораторский талант, открытый им среди своих слушателей; затем Гитлера направляют в качестве «доверенного лица» в один из мюнхенских полков. Вскоре после этого его фамилия появляется под номером 17 в одном из списков личного состава так называемой команды по проверке лагеря-пропускника Лехфельд: «Пех. Гитлер Адольф, 2-й пех. полк, ликвидационный отдел». У команды было задание вести среди возвращающихся из плена солдат пропаганду в национальном, антимарксистском духе, одновременно она должна была быть для входящих в неё лиц «практическими курсами по подготовке ораторов и агитаторов»[271].

На этом фоне, в бараках и сторожевых помещениях лагеря Лехфельд, и накапливал Гитлер свой первый ораторский и психологический опыт, здесь он учился так наполнять изначальный материал своих маниакальных мировоззренческих идей актуальным содержанием, чтобы его основные положения казались неопровержимо подтверждёнными, а текущие политические события обретали видимость судьбоносного масштаба. И те черты оппортунизма, которые придадут твердолобости национал-социалистической идеологии столь своеобразный характер беспринципности, тоже не в последнюю очередь имели своим истоком неуверенность начинающего оратора, которому приходилось опробовать на публике эффективность своей одержимости и искать для своих экзальтированных мыслей гарантирующие отклик формулировки. «Эта тема особенно разжигала интерес участников, что можно было прочитать по их лицам», — говорится одном из свидетельств очевидца выступлений Гитлера в лагере. На глубокое и агрессивное чувство разочарованности у возвращающихся из плена солдат, увидевших себя после лет войны обманутыми во всём, что придавало вес и величие их молодости, и предъявлявших теперь свой счёт за весь оказавшийся никому не нужным героизм, за все многочисленные упущенные победы и за свою абсурдную веру, Гитлер отвечал первыми чётко очерченными представлениями о враге. В фокусе его ораторских упражнений, чьими наиболее выдающимися признаками, по отзывам, были «популярность выступления», «легко доступная манера» изложения и страстный «фанатизм», находились поэтому нападки на ту группу, которую он после, используя ставшее народным выражение, назовёт «ноябрьскими преступниками», а также безудержные обличения «версальского позора» и пагубного «интернационализма» — все это растолковывалось и обосновывалось закулисными махинациями некоего «всемирного еврейеко-марксистского заговора»[272].

Уже здесь проявилась его способность без всякого интеллигентского стеснения валить в одну кучу обрывки мыслей из где-то читанного и лишь наполовину усвоенного. Так, темой одного из его докладов в Лехфельде — в «прекрасном, понятном и темпераментном» исполнении — послужили связи между капитализмом и еврейством, о чём он только вчера узнал из лекции Готфрида Федерал. Для его мыслительной хватки были одинаково характерны насилие и упорство. В какой мере отдельные элементы его убеждений обрели уже в это время свой окончательный вид, не претерпев потом изменений вплоть до мира подземного бункера, доказывает первое сохранившееся письменное высказывание Гитлера по конкретному политическому вопросу — его письмо «Об опасности, которую представляет еврейство для нашего народа». Бывшее «доверенное лицо» мюнхенской войсковой команды, некий Адольф Гемлих из Ульма, попросил капитана Майра прояснить позицию по этому вопросу, а Майр переадресовал это письмо вместе с сопроводительной запиской, содержавшей необычное в рамках военной субординации обращение «Глубокоуважаемый господин Гитлер», для ответа своему сотруднику. И Гитлер дал подробное обоснование своего неприятия эмоционального антисемитизма, который, считает он, главным образом может опираться только на случайные личные впечатления, в то время как антисемитизм, претендующий на то, чтобы стать политическим движением, должен основываться на «знании фактов»[273]:

«А факты таковы: в первую очередь еврейство — это раса, а не религиозное товарищество. Путём тысячелетнего кровосмешения, часто происходящего в самом узком кругу, еврей в общем острее сохранил свою расу и своё своеобразие, нежели многие из народов среди которых он живёт. И результат этого — тот факт, что между нами живёт не немецкая, чужая раса, не желающая да и не могущая пожертвовать своими расовыми своеобразиями, отказаться от своих чувств, мыслей и стремлений, и всё же политически обладающая всеми правами как мы сами. И если уж чувство еврея занято только материальным, то тем более его мысли и стремления… Все, что побуждает людей стремиться ввысь, будь то религия, социализм и демократия, для него это все только средство для достижения цели — удовлетворения жажды денег и власти. Его деяния оборачиваются по своим последствиям расовым туберкулёзом народов.

И отсюда следует такой вывод: антисемитизм по чисто эмоциональным причинам будет находить своё конечное выражение в форме прогромов (!). Но антисемитизм разума должен вести к планомерному законному одолению и устранению еврейских привилегий… Но конечной его целью должно быть безвозвратное удаление евреев вообще. То и другое способно совершить лишь правительство национальной силы, а никак не правительство национального бессилия».

За четыре дня до написания этого письма, 12 сентября 1919 года, капитан Майр поручил доверенному лицу Гитлеру побывать на собрании одной из маленьких партий — их было великое множество, этих разного рода радикальных объединений и групп, которые зачастую развивали вдруг, на какое-то короткое время, отчаянную активность, объединялись и распадались, чтобы потом в виде новых группировок появиться на свет божий; это был грандиозный, лежащий втуне потенциал для приобретения приверженцев и сторонников. Именно в этом нередко связанном с завихрениями сектантском своеобразии и проявлялась та прямо-таки слепая готовность, с которой столь долго политически индифферентные буржуазные массы требовали доходчивых лозунгов для своих чувств национального протеста и успокоения своих страхов перед лицом социального кризиса.

Центральное значение в качестве исходной точки для конспиративных инициатив, а также заметной пропагандистской деятельности, равно как и в качестве места для контактов крайне правых сил принадлежало обществу «Туле», его штаб-квартирой была фешенебельная гостиница «Четыре времени года»; это общество поддерживало связи с самым широким спектром баварского общества. В то время оно насчитывало около 1500 членов, в том числе и весьма влиятельных лиц, имело свой символ — снова свастику — и свою газету — «Мюнхенер беобахтер». Во главе общества стоял некий политический авантюрист с сомнительным прошлым, усыновлённый одним потерпевшим крушение на востоке австрийским дворянином и унаследовавший от него звучное имя барона Рудольфа фон Зеботтендорфа[274]. По его собственному признанию, он рано попал под влияние таких идеологов-радикалов как Теодор Фрич и Ланц фон Либенфельс, чей безоглядный и не свободный от оккультных приправ расистский бред оказал в своё время влияние и на молодого Гитлера. Созданное Зеботтендорфом на рубеже 1917-1918 годов и сразу же развившее лихорадочную деятельность мюнхенское общество «Туле» продолжило традицию антисемитских объединений «фелькише» довоенной поры и уже одним своим названием вызывало в памяти основанную в 1912 году в Лейпциге секту «Германен-Туле», члены которой должны были быть «арийских кровей» и представлять перед приёмом в это сходное с ложей содружество данные о росте волос на различных участках своего тела, а также отпечаток ступни в качестве расового отличительного признака[275].

Детище Зеботтендорфа развернуло ещё во время войны, в январе 1918 года, разнузданную, главным образом воинствующе антисемитскую пропагандистскую деятельность, рисовавшую еврея «смертным врагом немецкого народа» и воспользовавшуюся в конечном счёте кровавыми и хаотическими событиями времени Советов, чтобы с триумфальным видом выдать их за доказательство своей правоты. Своими дикими, экстремистскими лозунгами это общество в определяющей мере нагнетало ту атмосферу безудержной и непристойной расовой ненависти, в которой только и мог рассчитывать на продолжительный эффект радикализм «фелькише». Уже в октябре 1918 года в его кружках ковались планы правого переворота, оно же было инициатором различных проектов убийства Курта Эйснера, а 13 апреля предприняло попытку путча против правительства Советов. От него же тянулись многочисленные нити к русским эмигрантским кругам, имевшим штаб-квартирой Мюнхен; в поддержании этих контактов особая заслуга принадлежала молодому студенту-архитектору из Прибалтики Альфреду Розенбергу, которому революция в России нанесла глубокую травму. В помещениях общества и на его собраниях можно было встретить почти всех тех актёров, которые будут в последующие годы главными действующими лицами на баварской сцене. И некоторых из будущих деятелей партии Гитлера впервые сведёт вместе это общество; чередой проходят по источникам такие имена как Дитрих Эккарт и Готфрид Федер, Ханс Франк, Рудольф Гесс и Карл Харрер.

По поручению общества «Туле» спортивный журналист Карл Харрер вместе со слесарем-механиком Антоном Дрекслером организует в октябре 1918 года некий «Политический рабочий кружок». Эта группа считала себя «объединением избранных личностей для обсуждения и изучения политических вопросов», хотя намерение её инициаторов состояло в том, чтобы преодолеть отчуждение между массами и правыми националистами. Однако поначалу членами кружка были всего несколько рабочих, товарищей Дрекслера — тихого, неуклюжего, несколько чудаковатого человека, работающего в мюнхенских железнодорожных мастерских и не находящего выхода для своей тяги к политической деятельности в рамках существовавших партий. Ещё в марте 1918 года он по собственному почину организовал «Свободный рабочий комитет за добрый мир», целью которого была борьба с ростовщиками и укрепление воли рабочего класса к победе. Главный опыт, усвоенный в политике этим серьёзным человеком в очках, состоял, в частности, в том, что марксистский социализм неспособен справиться с национальным вопросом или хотя бы дать на него сколь-нибудь удовлетворительный теоретический ответ; этот его вывод отразился и в заголовке статьи, опубликованной им в январе 1918 года, — «Фиаскопролетарского интернационала и крах идеи братского единения»[276]. Это был все тот же, только лишний раз подтверждённый готовностью социалистов в августе 1914 года воевать опыт, что ещё в 1904 году свёл немецких рабочих Богемии в Тратенау для основания Немецкой рабочей партии (ДАП). И вот под тем же названием Антон Дрекслер, собравшись 5 января 1919 года с двадцатью пятью другими рабочими тех же мастерских в ресторации «Фюрстенфельдер Хоф», основал теперь свою партию. Несколько дней спустя, по инициативе общества «Туле», ей был придан в гостинице «Четыре времени года» статус национальной организации. А Карл Харрер назначил себя её «Имперским председателем»[277]. Как видим, титул достаточно претенциозный.

Итак, в действительности новая партия, собиравшаяся раз в неделю в заднем помещении пивной «Штернэккерброй» в доме № 54 по улице Имталь, замышлялась отнюдь не как партия скромного покроя, рассчитанного на маленьких людей. Хотя Дрекслеру иной раз удавалось привлечь в качестве докладчиков некоторых местных знаменитостей «фелькише» — вроде Дитриха Эккарта или Готфрида Федерал, — дальше хмурых разговоров о политике на уровне их кругозора, мотивов и целей дело не шло. Характерно, что партия совсем не проявляла себя на публике, да и вообще была не столько партией в общественном смысле, сколько разновидностью типичной для Мюнхена тех лет смеси тайного союза и застольной компании, которую свела вместе горькая смутная потребность поиска единомышленников. В списках участников-собраний фигурировало от десяти до сорока человек. Позор Германии, травма, нанесённая проигранной войной, антисемитские настроения и жалобы на порвавшиеся «узы порядка, права и морали» — таковы доминирующие темы этих собраний. «Основополагающие линии», зачитанные Дрекслером на учредительном заседании, были свидетельством косноязычной искренности, преисполненной злости на богатых, пролетариев и евреев, спекулянтов и на подстрекательство вражды между народами. Они содержали требования ограничить годовой доход десятью тысячами марок, настаивали на паритетном представительстве землячеств в штате германского министерства иностранных дел, а также на праве «квалифицированного и оседлого рабочего… быть причисленным к среднему сословию» — ведь счастье «не во фразе и пустых разговорах, не в собраниях, демонстрациях и выборах», а в «хорошей работе, полной кастрюле и успехах детей»[278].

Однако какой бы мещанской и интеллектуально ущербной ни казалась обстановка в партии, все же уже первая фраза «Основополагающих линий» содержала мысль, которая превращала исторический опыт и насущную потребность в программу и ставила неловкого чудаковатого Антона Дрекслера из заднего помещения «Штернэккерброй» далеко впереди других — на высоту духа времени. Ведь ДАП определяла себя бесклассовой «социалистической организацией, руководимой только немецкими вождями»; «великая мысль»[279] Дрекслера была нацелена на то, чтобы примирить нацию и социализм. Конечно, не он первый высказал эту мысль, а забота о детях и кастрюлях, казалось, отнимала у неё всю её великую страстность; да, это была всего лишь скромная мысль, порождённая тривиальным стремлением обрести хоть какую-то национальную защищённость и, во всяком случае, несоизмеримая с принудительными системами марксистского толкования мира и истории. Но те условия, в которых Дрекслер пришёл к ней, — в патетической, лихорадочной ситуации побеждённой, оскорблённой и подвергаемой революционным испытаниям страны, — а также встреча с Гитлером придали этой мысли, равно как и этой ютившейся на задворках партии, перед которой Дрекслер впервые её сформулировал, колоссальный резонанс.

На собрании 12 сентября 1919 года с докладом на тему «Как и какими средствами можно устранить капитализм?» выступил Готфрид Федер. Среди сорока с небольшим присутствующих находился — как сказано, по поручению капитана Майра, — и Адольф Гитлер. Когда Федер излагал свои известные тезисы, гость собрания отметил для себя одно из новых обоснований, бывшее, как он писал, «подобно многим другим тоже», убийственным «по своему доходящему до смешного мещанству». «Я был рад, когда Федер наконец закончил. Мне уже было всё ясно». И всё-таки Гитлер остался и на последовавшую за докладом дискуссию, и только когда один из присутствующих потребовал отделения Баварии от рейха и вступления её в союз с Австрией, он возмутился, и попросил слова. «Тут уж я не стерпел». Он с такой яростью обрушился на предыдущего оратора, что Дрекслер прошептал сидевшему около него машинисту паровоза Лоттеру: «Ну, силён парень, вот такой-то нам и нужен»[280]. Когда же Гитлер сразу после своего выступления направился к двери, чтобы покинуть «эту скучную компанию», Дрекслер поспешил за ним и попросил захаживать ещё. Уже в дверях он сунул в руку Гитлера маленькую брошюрку собственного сочинения под названием «Моё политическое пробуждение». Потом Гитлер опишет в не без труда давшейся ему жанровой сценке, как он на следующее утро в казарме, бросая хлебные крошки шмыгавшим по помещениям мышам, начал читать это сочинение и обнаружил, что жизненному пути Дрекслера были присущи и элементы его, Гитлера, собственного развития: потеря работы в результате профсоюзного террора, добывание жалкого куска хлеба с помощью полусамодеятельного искусства (тот играл на цитре[281] в ночном кафе), и, наконец, прямо-таки сопровождавшееся страхом и чувством озарения открытие — сделанное будто бы в результате попытки одного еврея из Антверпена отравить его, — о пагубном воздействии еврейской расы на мир — все эти параллели, несомненно, вызвали у него интерес, хотя они, как не уставал потом говорить Гитлер, обязаны своим происхождением жизни рабочего[282].

Когда же ему несколько дней спустя присылают — без всякой просьбы с его стороны — членскую карточку под номером 555, это вызывает у него раздражение и одновременно улыбку, но, поскольку других дел у него все равно нет, он решает пойти на предстоящее заседание комитета. Как он потом расскажет, в «весьма непрезентабельной пивной» под вывеской «Альтес розенбад» на Херренштрассе он встретил за столом в «освещённой наполовину разбитой газовой лампой „комнате, где проходило заседание, нескольких молодых людей. В соседней комнате хозяин и его жена обслуживали немногих завсегдатаев, а они в это время „будто правление маленького клуба игроков в скат“, зачитывали протоколы заседаний, пересчитывали партийную кассу (дебет: семь марок пятьдесят пфеннигов), распределяли нагрузки и сочиняли письма в адрес идейно близких объединений в Северной Германии — «клубная мелочёвка самого низкого пошиба“[283].

Целых два дня Гитлер мучился сомнениями; потом он, как всегда, когда вызывал в памяти поворотные ситуации в своей жизни, будет говорить о том, как нелегко далось и каких «трудных», «тяжких» и «горьких» мыслей ему стоило, прежде чем он принял решение вступить в ДАП и стал 7-м членом комитета, ответственным за агитацию и пропаганду: «После двух дней мучительных раздумий и размышлений я пришёл, наконец, к убеждению сделать этот шаг. Это было самое поворотное решение в моей жизни. Пути назад быть уже не могло». На самом же деле в этих словах не только проявилась склонность Гитлера давать становящимся потом очевидными поворотам в своей биографии определённую драматическую подсветку и — коли уж никак не находилось никаких эффектов, обусловленных внешними обстоятельствами, — представить само решение по меньшей мере результатом одинокого, мучительного борения с самим собой; в ещё большей степени все имеющиеся источники единодушно свидетельствуют о характерной для него до самого последнего момента нерешительности, глубокой боязни перед выбором. Этой боязнью диктовалось и засвидетельствованная его позднейшим окружением склонность после тягостных колебаний и противоборства с собой, будучи вконец измученным, отдавать в конечном итоге вопрос на волю случая и принимать решения с помощью подброшенной монетки, что и выливалось в культ судьбы и провидения, с помощью которого он маскировал свою боязнь перед принятием решений. Есть много причин утверждать, что все его решения личного плана и даже некоторые из его политических решений были не чем иным, как стремлением уклониться, избежать какой-то другой, воспринимаемой как более угрожающая, альтернативы. Во всяком случае, везде, начиная с ухода из училища, потом переездов в Вену и Мюнхен, записи добровольцем и до шага в политику, без труда распознается мотив бегства — и это подтверждается многочисленными примерами его поведения в последующие годы, вплоть до оттягивания, в растерянности, своего неминуемого конца[284].

Желание избежать груза требований буржуазного мира по части обязанностей и порядка, прежде чем наступит вызывающий страх момент перехода в гражданскую жизнь, и было тем, что определяло в решающей степени все шаги вчерашнего фронтовика и постепенно привело его на баварскую политическую сцену — он понимал политику и занятие ею как профессию человека, не имеющего профессии и не желающего её приобретать. Столь раздутое в его воспоминаниях решение вступить в ДАП, принятое осенью 1919 года, было, под этим углом зрения, равно как и все предыдущие решения тоже, отказом от буржуазного порядка и диктовались потребностью оградить себя от строгости и обязательности социальных норм оного.

С силой, за которой явно прослеживается присущий всей его жизни мотив бегства, Гитлер даёт теперь выход своей накопившейся за многие годы жажде деятельности — наконец-то перед ним нет препятствий в виде формальных требований, а лежит поле, где не требуется никаких других предпосылок, кроме тех, какими он располагает: страстность, фантазия, организаторский талант и дар демагога. В казарме он без устали пишет и печатает на машинке приглашения на собрания, сам их разносит, разузнает адреса людей и говорит с ними, ищет связи, поддержку и новых членов. Поначалу его успехи остаются скромными, и каждое новое лицо, появляющееся на мероприятиях, радостно регистрируется. Уже тут становится очевидным, что превосходство Гитлера перед всеми его соперниками заключается не в последнюю очередь в том, что только у него есть столько свободного времени. И в парткоме из семи человек, заседавшем раз в неделю в кафе «Гастайг» за угловым столиком, который станет позднее предметом культового поклонения, он тоже быстро выдвигается, потому что по сравнению с другими у него больше идей, и смекалки, и энергии.

Под растерянными взглядами остальных членов, довольствовавшихся своим прозябанием, он уже довольно скоро начинает настаивать на выходе «скучной компании» на публику. 16 октября 1919 года становится решающим днём и для Немецкой рабочей партии, и для её нового деятеля. На её первом публичном собрании, в присутствии ста одиннадцати слушателей, Гитлер выступает вторым. В этом непрерывно нараставшем по накалу тридцатиминутном выступлении нашли выход все эмоции, все скопившиеся со времён мужского общежития и проявлявшиеся ранее в бессвязных монологах чувства ненависти, и, словно вырвавшись из немоты и одиночества минувших лет, перегоняли друг друга слова, галлюцинации, обличения; к концу выступления «люди в маленьком помещении наэлектризовались», и то, чего он раньше «не знал, а просто ощущал по наитию, теперь оказалось правдой», и он с ликованием осознал потрясающий факт: «Я мог говорить!»[285].

Это и стало моментом — если вообще есть какой-то конкретный, поддающийся точной датировке момент — его прорыва к самому себе, тем самым «ударом молота судьбы», пробившим «оболочку будней», и его спасительное значение наложит отпечаток экстаза на его воспоминания о том вечере. Ведь в принципе в прошедшие недели он уже не раз испытывал силу своего ораторского воздействия, узнал свои возможности уговаривать людей и обращать их в свою веру. Но с её субъективной мощью, триумфальным самозабвением вплоть до седьмого пота, полуобморока и полного изнеможения он встретился, если верить его собственным словам, впервые именно в эти тридцать минут; и как когда-то он не знал удержу во всём — в своих страхах, самокопании или же чувстве счастья от услышанного в сотый раз «Тристана», — так и начиная с этого момента он уже одержим только одним — своим красноречием. И над всеми политическими страстями первенствует с того момента эта однажды и навсегда разбуженная потребность «доходяги» (так он сам обозвал себя в воспоминаниях того времени[286]) в самоутверждении, которая будет снова и снова бросать его на трибуны в стремлении вновь испытать пережитое когда-то чувство оргазма.

И его решение стать политиком, которое он в сочинённой им самим легенде отнесёт ко времени пребывания в лазарете в Пазевальке и опишет как реакцию отчаявшегося, зарывшегося лицом в подушку, но несломленного патриота на «ноябрьское предательство», в действительности следует датировать более поздним и куда более близким к этому его выступлению осенью 1919 года временем. В протоколах, членских списках и списках присутствующих он указывает себя в этот период художником, иногда — писателем, но можно предполагать, что эти конфузливые ссылки на профессию говорят лишь о его попытках удержать ускользающую юношескую мечту о величии и занятии искусством. В одном из агентурных донесений мюнхенской полиции в середине ноября 1919 года говорится: «Он — коммерсант, собирающийся стать профессиональным рекламным агентом». Опять здесь не отмечено принятое уже больше года тому назад решение его жизни, однако — впервые — указывается на его склонности и возможности: «Что ему было нужно, так это говорить, и чтобы был кто-то, кто его слушал», — такое же наблюдение сделал Кубицек[287]. В ораторском даре, чью триумфальную мощь он открыл в себе реально только теперь, он видит для себя выход из дилеммы прахом пошедших жизненных ожиданий, хотя и не имеет сколько-нибудь внятного представления о своём будущем, — ведь он собирается стать профессиональным рекламным агентом. И это вновь было очередным стремлением уклониться. Именно между этим стремлением и более поздними мифами, с помощью которых он так тщился возвести вокруг своей главы нимб проявившейся якобы уже в ранние годы предназначенности, и лежит все различие между личным мотивом и мотивом социальным, побуждающем сделать шаг в политику. И многое говорит за то, что преобладающим был первый мотив; во всяком случае, Гитлер так и не скажет, что же явилось подлинным толчком для его политического пробуждения, как и не назовёт того дня, когда он почувствовал, что «несправедливость мира, как поток кислоты, пролилась на его сердце» и он не мог уже не выступить в поход, чтобы истребить и эксплуататоров, и лицемеров[288].

Уже вскоре после своего вступления в ДАП Гитлер принимается за превращение боязливой, неподвижной застольной компании в шумную, публичную боевую партию. Несмотря на сопротивление, оказываемое главным образом Карлом Харрером, не хотевшим расставаться со старыми, унаследованными от общества «Туле» представлениями о ДАП как о тайном союзе и рассматривающим партию по-прежнему как кружок политизированных мужчин, занятых в милом их сердцу чаду пивной переливанием из пустого в порожнее своих чувств, Гитлер с самого начала мыслил категориями массовой партии. Это не только отвечало стилю его представлений, не желавшему смириться с ситуацией ущербности, но и его мнению о причинах неудач старых консервативных партий. Во взглядах же Харрера странным образом продолжала жить та тяга к исключительности, что была слабостью партий буржуазной знати в кайзеровские времена и в значительной степени отталкивала от буржуазных позиций как массы мелкой буржуазии, так и рабочих.

Ещё до конца 1919 года ДАП по настоянию Гитлера организовала в сводчатом, лишённом дневного света подвальном помещении пивной «Штернэккерброй» свой постоянный штаб; аренда помещения составляла пятьдесят марок, договор об аренде был подписан Гитлером, который снова называет себя здесь «художником». Там поставили стол и пару взятых на прокат стульев, установили телефон и привезли несгораемый шкаф для членских карточек и партийной кассы; вскоре появилась старая пишущая машинка «Адлер» и печать — критически настроенный Харрер заявил, обнаружив все признаки готовящегося обюрокрачивания, что Гитлер «страдает манией величия»[289]. Примерно в то же время Гитлер добивается расширения состава комитета сперва до десяти, а потом до двенадцати, а иной раз и больше членов, привлекая главным образом знакомых и преданных ему лично людей, нередко им же сагитированных товарищей по казарме. Возникающий аппарат позволяет ему сменить примитивно-убогие, написанные на листочках от руки объявления о собраниях на размноженные машинным способом приглашения; одновременно партия начинает публиковать объявления о своих мероприятиях в «Мюнхенер беобахтер». На столики в пивных, где они проводились, выкладываются проспекты и листовки, и здесь же Гитлер впервые в своей технике пропаганды продемонстрировал ту, собственно говоря, абсолютно лишённую почвы и неадекватную реальности, а потому столь вызывающую самоуверенность, которая потом будет часто способствовать его успехам, решившись на неслыханный шаг взимания входной платы за присутствие на публичных мероприятиях маленькой, неизвестной партии.

Растущий авторитет Гитлера-оратора постепенно укрепляет и упрочивает его положение в партии. Уже к началу следующего года ему удаётся оттеснить строптивого Харрера и побудить его выйти из партии. Теперь первый отрезок пути был свободен. Вскоре правление — со скепсисом и немалой боязнью оказаться публичным посмешищем — соглашается с настойчивым требованием своего честолюбивого ответственного за агитацию обратиться к массам. На 24 февраля, примерно через полгода после вступления в неё Гитлера, партия назначает свой первый большой митинг в парадном зале пивной «Хофбройхауз».