12 ТЮРЬМА В ТАРБЕ (декабрь 1942 — сентябрь 1943)

12

ТЮРЬМА В ТАРБЕ

(декабрь 1942 — сентябрь 1943)

— Не так быстро, молодой человек.

В первое мгновение я сделал вид, что не услышал.

— Pardon, monsieur.

Теперь он говорил громче и настойчивее. Игра закончена. На этот раз, думал я, они расстреляют меня на месте и, наконец, со мной будет покончено.

— Рюкзак, — сказал он.

Он хотел проверить, нет ли у меня в рюкзаке продуктов с черного рынка: яиц, кофе или вина. У меня их не было. Но у меня не было также и документов; я уже видел следующий поезд на Аушвиц, ожидающий меня, и на этот раз мне не удастся убежать.

— Откройте, — приказал он.

Из-за военного затемнения улица была очень плохо освещена, лишь слабый луч света шел от маленькой железнодорожной станции. Я открыл рюкзак. Жандарм заглянул внутрь, но не смог ничего увидеть в темноте. Метрах в тридцати от нас другой жандарм проверял чемодан у мужчины. У него был фонарик. Я быстро огляделся вокруг.

— Можно на минутку фонарик? — спросил жандарм своего коллегу.

— Подойдите, возьмите, — был ответ.

Когда жандарм повернулся ко мне спиной, я мгновенно удрал. Никогда в жизни я не принимал решения так быстро. После побега из поезда все представлялось мне детской игрой. Я был теперь непобедимый атлет, профессиональный король побегов, постоянный беглец. Я был неукротим. К тому же я был слишком испуган, чтобы не бежать сломя голову.

Я помчался в темноту. Было лучше рискнуть, чем снова увидеть Дранси и поезд; лучше убежать от этих глупых немолодых мужчин в униформе, чем столкнуться с неизвестностью.

Я не слышал шагов позади, не слышал голоса, окликающего меня. Жандарму было тысяча лет или, возможно, тридцать пять. Все равно. Я был юный и пытался сохранить мою единственную жизнь. Я бежал, пока не достиг дома Спиров. Ворота в сад были заперты. Тяжело дыша, обливаясь потом, я вскарабкался по витиеватому кованому орнаменту наверх и спрыгнул по ту сторону. При этом я порвал штаны, а приземлившись, почувствовал старую, хорошо знакомую боль: грыжа. Шатаясь, я добрался до дверей дома. Мендель Спира, увидев меня, был потрясен. Громко зовя домочадцев, он втянул меня в дом.

Мы проговорили полночи, и я рассказал им о Швейцарии и о неумолимом офицере на границе, о Ривзальте и Дранси, о поезде на Аушвиц и о священниках, укрывших нас с Манфредом, о жандармах на железнодорожной станции, которые в этот момент ищут меня.

— Ну а вы как? — спросил я, радуясь их присутствию.

— Хорошо, — ответил Спира.

— А Фрайермауеры?

— Все еще в Котре.

Значит, Анни в Котре, всего в нескольких часах отсюда, но казалось, это так же далеко, как Америка. Спира сказал, мне нельзя выходить из дома. В этот момент, с болями от грыжи, я мечтал только о сне.

Скоро все вошло в прежнюю колею, как три месяца назад. Днем мы читали газеты, по вечерам слушали радио. Однажды ночью услышали выступление сэра Энтони Идена, британского министра иностранных дел. Выступая перед палатой общин, он сказал: «Германия приводит теперь в исполнение часто повторяемое Гитлером намерение уничтожить еврейское население Европы». Итак, для всего мира это больше не было тайной. Евреев из оккупированных стран отправляют в Восточную Европу, сказал Иден, где они «смертельно надрываются на работах в трудовых лагерях или сознательно безжалостно уничтожаются в массовых экзекуциях».

Казалось, стены небольшой квартиры Спиров сомкнулись еще теснее. Ночью я спал на чердаке мадам Леруа вместе с младшими дочерьми Спиры Решой и Сюзи. Они спали на двуспальной кровати, а я — на матрасе на полу. Как-то ночью я проснулся, почувствовав какую-то возню возле своего бедра — казалось, кто-то крадется по моему одеялу. Я потянулся вниз — движение прекратилось. Вскоре я опять почувствовал ерзанье и какие-то усилия. Я протянул руки вниз и прижал что-то изо всех сил, пока вся возня, все признаки жизни не исчезли. Это была крыса, сдохшая под моими руками. Вспотевший, лежа в темноте, я боролся с подступающим омерзением. Крыса была отвратительная и мерзкая, но она делала только то, что делают крысы: рылась в отходах, хотела выжить и сдохла, потому что те, кто находился вокруг нее, захотели, чтобы ее не было.

Я становился все более и более тревожным. Я спросил Спиру о Броке, дружелюбном пекаре из Баньера, который давал мне дополнительные порции хлеба, когда отпуск по карточкам был особенно скудным.

— Не сходи с ума, — ответил Спира. — Тебе нельзя выходить.

Но я едва слушал его. Брока был лишь первым шагом. Если я к нему пойду, а потом смогу вернуться домой, я мог бы когда-нибудь попробовать пойти дальше, возможно даже в Котре, чтобы найти Анни. Побег из поезда сделал меня дерзким. Теперь я мог убежать от всего, даже от собственной судьбы.

Вопреки здравым советам Спиры я отважился выйти. День был солнечный и свежий, и я заглянул на рынок, где фермеры предлагали продукты и домашние вещи. Я попытался затеряться в толпе. Я пробыл там лишь несколько минут. Когда я заметил двух жандармов на велосипедах, убежать далеко было уже невозможно. Один из них крикнул: «Я уверен — это он!» Я бросился в близлежащий дом, где они меня и схватили. Теперь я не был больше непобедимым и бессмертным атлетом. Я был жалкой крысой, неспособной к побегу в момент, когда крысоловы готовятся уничтожить ее.

— Ну и куда ты собирался на этот раз убежать? — спросил жандарм.

Это был человек с вокзала. Он надел мне наручники, проводил меня в камеру, и в течение часа я отвечал на вопросы капитана. Я чувствовал себя глупым и пристыженным. Капитан казался заинтересованным, чуть ли не сочувствующим. Я рассказал ему о поезде на Аушвиц и верил, что приобрел союзника.

— Но побег… — сказал он, сознавая свое бессилие. — Это было в оккупационной зоне. Не мой участок.

Я нарушил закон, когда несколько недель назад оставил Котре, назначенное мне место пребывания. — «Abandon de r?sidence assign?e», — сказал он, и больше ничего. Меня отвели в камеру. Утром пришли два посетителя: жандарм и адвокат по имени Ипполит Салью.

Я был удивлен, что здесь еще фактически действует закон, что все еще сохранились оазисы цивилизации во Франции, находящейся под контролем Виши. Салью был небольшого роста, в очках, с редкими черными волосами. Он говорил тихо, и я внимательно прислушивался. Он сказал, что закон ясно указывает наказание: за убытие с назначенного места пребывания положен год тюремного заключения. Он сказал, мы будем просить признать меня виновным.

— Год тюрьмы? — спросил я, падая духом.

Уже в квартире Спиров я начал чувствовать страх замкнутого пространства; в тюремной камере я мог сойти с ума.

— Я действую в ваших интересах, — сказал он.

Он имел в виду — как еврея. Салью рассматривал год тюрьмы как год, когда я не смогу бывать на улицах, год — вдали от риска опасного задержания, интернирования и депортации.

— Ко времени вашего освобождения, — добавил он, — война, возможно, уже закончится.

Холодным декабрьским утром, ровно через год, как была отклонена американская виза, два жандарма отвели меня в поезд, идущий в Тарб, а там — в каменное строение с вывеской Maison d’Arr?t de Tarbes — «Дом предварительного заключения города Тарб». У меня взяли отпечатки пальцев, обыскали с головы до ног и дали бланк, который я должен был заполнить, указав сведения о моей жизни. Меня переодели в тюремную одежду из грубой коричневой ткани. Забрали те небольшие деньги, что были у меня, так же как и конверт с фотографиями мамы и сестер. Никто не издевался надо мной. Я был частью заведенного порядка на неком спокойном методичном складе людей, в то время как вокруг неистовствовала война. Здесь я должен был ожидать судебный процесс.

Охранник провел меня по коридору на первом этаже в камеру и крикнул внутрь:

— Либетрау, вот тебе сокамерник, теперь тебе будет с кем поговорить.

— Спасибо, Палисс, я уже чувствовал себя одиноко, — раздался голос из камеры.

Тяжелая дверь камеры закрылась за мной. Я затосковал по большой свободе маленького дома Менделя Спиры; по открытым просторам зловонного пляжа в Сен-Сиприене; или даже по тесноте поезда на Аушвиц с его маленькими окнами, через которые я мог ускользнуть. Я снова хотел бы убежать от своих преследователей — на этот раз меня бы ни за что не остановили.

Я увидел перед собой две узкие кровати, крошечную раковину, зарешеченное окно, выходящее на тюремный двор. Был также маленький туалет. В стальной двери, закрывшейся позади меня, находилось небольшое отверстие, через которое давали еду и почту. Либетрау кивнул мне. Он выглядел лет на сорок, щетина на его щеках уже немного серебрилась. Лицо его было красным и рябым, а зубы испорченные и кривые.

— За что ты тут? — спросил он.

— Родился евреем, — пожал я плечами. — А ты?

— Убийство, — ответил он.

Я забеспокоился, доживу ли я до утра. Он был больше меня и, без сомнения, сильнее — настоящий преступник, и, наверняка, еще больше ожесточившийся за годы, проведенные за решеткой. Я вообразил удар ножом в горло в темноте и решил, что наилучшим будет — показать, что я крепкий малый, и рассказал ему свои приключения. Когда я подошел к аресту швейцарским офицером, он был взбешен.

— Мне стыдно за это, — заключил он.

Он был швейцарским гражданином, арестованным за то, что в порыве ярости убил свою неверную французскую подружку. Отсидевший уже несколько лет, он ожидал освобождения. До сих пор он был примерным заключенным, сказал он, и был уверен в скором выходе на волю.

Проснувшись следующим утром, я с облегчением понял, что еще жив. Нам принесли жидкий чай, совершенно без какого-либо вкуса. В раковине была только холодная вода. На обед мы ежедневно получали или овощи, или фасолевый суп. Фасолевый суп давал нам материал для каждодневных занятий: мы считали фасолины, чтобы установить, у кого больше. Часто была ничья.

— Должно быть, они пересчитывают фасолины еще на кухне, — сказал я.

— Да, им тоже нужно чем-то заняться, не только нам, — ответил Либетрау.

По воскресеньям мы получали порцию мяса, которая была так мала, что сразу помещалась во рту. Сыр и хлеб давали нам в течение недели. И все время этот безвкусный чай.

— Бром, — сказал Либетрау.

Он имел в виду, что так подавляют нашу сексуальную энергию.

— Можешь мне поверить, — добавил он, — я здесь уже достаточно долго.

Я проводил время за написанием коротких писем Спирам и Фрайермауерам. Однажды после обеда меня посетил адвокат Салью и снова повторил свой план: я должен признать свою вину перед законом.

— Я понимаю, — сказал я, — что в камере безопаснее, чем снаружи. Но что, если условия изменятся? Немцы уже сейчас, как известно, берут заключенных из камер, чтобы наказать в назидание другим.

Он кивнул, но, казалось, остался при своем мнении.

— Я постоянно думаю об этом, — настаивал я.

— Будем надеяться, что этого не произойдет, — ответил он.

Когда Салью ушел, Палисс, охранник, который в первый день сопровождал меня, отвел меня назад в камеру. Это был беззлобный парень, называвший меня Малыш. Высокий, тяжелый, с большим животом, Палисс при ходьбе шаркал ногами. Другой охранник, Грифф, был большим неуклюжим парнем, на лице которого всегда блуждала ухмылка. Был там еще Лебон, неприветливый и циничный; он не смог бы улыбнуться, даже если бы ему за это заплатили.

Утром восьмого января я ожидал в специальной комнате, чтобы меня отвезли в суд. Туда же завели одну заключенную, которая была арестована за сделки на черном рынке. Во время нашего короткого переезда на поезде в Баньер, в здание суда, мы были скованы друг с другом наручниками. Там меня уже ждал Салью вместе с Менделем Спирой и его дочерьми.

Судебное заседание было таким коротким, что я почти не имел времени оглядеться. Салью пояснил, что я покинул предписанное мне место проживания из опасения быть депортированным. Судья, слушая безучастно, пробормотал над своими документами: «Год тюрьмы».

Мое сердце упало. Минутой позже, стоя в коридоре судебного здания, я увидел проходящего мимо Спиру. Он указал на находящийся рядом мужской туалет и вошел внутрь.

— Можно мне в туалет? — спросил я охранника.

Казалось, он сочувствовал мне.

— Я подожду здесь, — сказал он, расстегивая мне наручники.

Внутри Спира дал мне пятьдесят франков.

— Тебе это может пригодиться, — сказал он.

— Один год! — вырвалось у меня, как ругательство.

— Странным образом может оказаться, что там для тебя будет более безопасно.

— А что, если немцы начнут освобождать камеры? Что, если им нужен будет акт возмездия и они придут в тюрьмы?

На это Спира не мог ответить ничего.

Чуть позже, в коридоре, меня опять сковали наручниками с женщиной, осужденной за сделки на черном рынке. Небольшая группа людей таращилась на нас. Реша и Сюзи Спиры робко помахали мне, я махнул в ответ, стараясь не показать своего мрачного состояния.

Поезд должен был отвезти нас назад в Тарб, но отправлялся он только через два часа. Жандармы решили ожидать в бистро, и мы с женщиной, связанные наручниками, сидели там же. Жандармы заказали красное вино. Такое может происходить только во Франции, думал я и представлял себе, что это, возможно, то самое вино, которое я когда-то помогал делать в Каркасоне. Вчетвером мы сидели за столом, и охранники беседовали об однообразии своей работы. Я же думал об ожидавших меня месяцах заключения. Они говорили о позднем возвращении с работы домой. Их больше заботила женщина, чем я, и я вновь подумал о побеге.

— Туалет, — сказал я, — можно мне сходить?

— Не задерживайся долго, — сказал тот же жандарм, который разрешил мне сходить в туалет в здании суда.

Он был дружелюбен, но не снял наручники с моего запястья. Куда я мог бежать с этими штуками, висящими на руке так откровенно?

Но мне было все равно. Я нашел в туалете расположенное вверху окно, быстро подтянулся и пролез наружу. В Баньере моросил небольшой дождь. Я помчался, пытаясь как можно дальше убежать от охранников. Я думал о Спирах и знал, что мне следует их избегать. Бежать к ним значило подвергнуть их опасности. В висках стучало. Фрайермауеры были слишком далеко. Мое бешено стучащее сердце вызвало головокружение, сопровождающееся тошнотой. Я несся, пока не добежал до бакалейного магазина, и готов был уже открыть дверь. В этот момент меня вырвало, в глазах поплыло, и все погрузилось во мрак.

Когда я очнулся, хозяин магазина и его юный помощник очистили мою одежду и поднесли воду к моим губам. Я сидел в кресле на кухне позади торгового помещения. Они напоили меня чаем и стали расспрашивать; я вполне доверился им и рассказал правду.

— У меня друзья в Баньере, — сказал я. — На улице Бассэр.

Взгляд бакалейщика посветлел.

— Не Спиров ли ты имеешь в виду? — спросил он.

— Да, — подтвердил я и почувствовал, что силы возвращаются ко мне. — Вы их знаете?

— Знаю ли я их? — переспросил он очень обрадованно. — Да они у нас постоянные покупатели.

Я был действительно счастлив: по чистой случайности я нашел во всем Баньере лучшее место, чтобы потерять сознание.

— Ты можешь побыть здесь, — сказал хозяин, — пока не стемнеет.

Он принес ножовку, и через несколько минут я был свободен от наручников. Молодой человек был послан в дождь к Спирам с известием: «Лео в безопасности». Спиры прислали ответ: «Сюда не приходи. Пиши нам, но без обратного адреса». Не прошло и нескольких часов, как к ним пришли жандармы, чего Мендель Спира и ожидал с момента, как узнал о моем побеге.

Куда идти? Я думал о Тулузе, городе достаточно большом, чтобы в нем можно было затеряться. Леон Остеррайхер, помогший мне бежать из лагеря в Сен-Сиприене, мог быть все еще там. К тому же недалеко от Тулузы находились друзья тети Эрны, бежавшие из Парижа несколько лет назад. Когда стемнело, я поблагодарил бакалейщика и выскользнул в дождь. В Тулузу, пойду туда. Проходя мимо булочной моего друга Броки, сквозь дверь я увидел, что покупателей нет.

— Месье Брока.

— О боже, Лео!

Я думал, беднягу хватит инфаркт, когда я открыл дверь. Последний раз я был здесь месяцев десять назад. Я рассказал ему о суде и моем побеге из бистро.

— Так это был ты? — спросил он. — Я уже слышал, что молодой беженец удрал из здания суда.

— Не беженец, — сказал я. — Я теперь беглец. И произошло это не в суде, а в бистро. Это наверняка достаточно щекотливая ситуация для жандармов.

— Могу я тебе помочь? — спросил он.

— Хлеб может мне помочь, — ответил я. — Но у меня нет продуктовых карточек.

Брока улыбнулся. Он завернул хлеб в кусок ткани, чтобы уберечь от дождя, и дал мне двадцать франков. Мы обнялись, и я снова отправился в путь. Всю ночь я шел под дождем. Я устал, но боялся, что жандармы ищут меня. Я садился под какое-нибудь дерево, немного дремал, просыпался и шел дальше. Внимательно придерживаясь дорожных указателей, я надеялся, что нахожусь по пути в Тулузу. Я съел немного хлеба и мечтал о глотке чая, чтобы его запить. Тут я подошел к развилке и, не имея представления, какая дорога приведет меня в Тулузу, пошел по правой в надежде, что это правильно.

На рассвете я увидел указатель с названием Капверн, что километрах в пятнадцати от Баньера. Сердце упало. Я шел всю ночь, но оказалось — двигался по кругу. Снова начался дождь, и я укрылся в заброшенной лачуге; вокруг лежали сельскохозяйственные инструменты. Измученный и промокший, я погрузился в отчаянье. Я не представлял, как пережить следующий день.

Как только дождь утих, я пошел дальше. Я добрался до маленькой деревни и зашел в таверну. Одежда была мокрой насквозь. Внутренний голос сказал: здесь может быть опасно. И сам себе тут же возразил: в настоящий момент тюрьма кажется убежищем. Хозяин таверны стоял за стойкой бара. «Могу предложить напитки, — сказал он, — но кухня еще закрыта». Было восемь часов утра. Я спросил, нет ли чего-нибудь поесть? Он принес мне тарелку бобов, я ел их с хлебом, который дал мне Брока. Я чувствовал на себе взгляд хозяина.

У меня не было больше сил бежать. Подойдя к двери, я стоял, и смотрел на непрерывно падающий дождь, и знал, что не могу идти дальше. Я вернулся, чтобы доесть бобы, и увидел хозяина у телефона. Он повернулся ко мне спиной, повесил трубку и ушел на кухню.

Трус, думал я, не может даже смотреть мне в лицо. Что я сделал ему? Он ведь даже не знает меня.

Я знал, жандармы неминуемо будут здесь, и не мог сдвинуться с места. Усталость охватила меня. Вскоре вошли два жандарма и одели мне наручники. Один из них увидел бобы на моей тарелке и спросил, хочу ли я их доесть. В комнату вошел хозяин.

— Пусть останутся ему, — ответил я. — Я больше не голодный.

— Он расплатился? — спросил жандарм.

— Еще нет.

— У меня пока не было возможности, — сказал я, показывая на телефон. — Он был очень занят.

— Где деньги? — спросил второй жандарм.

Я застыл. У меня были деньги от Спиры и Броки. Как я мог объяснить это жандармам? На самом деле у меня не должно быть денег, так как они забрали их все, когда месяц назад посадили меня в тюрьму. Мне необходимо было оградить моих друзей. Я указал на карманы брюк, я не мог в них залезть скованными руками.

— Откуда у тебя деньги?

— Они у меня были.

— Исключено, — сказал жандарм. — Деньги у тебя забрали в тюрьме.

— Я спрятал немного в заднем проходе.

— Мы сообщим об этом тюремным охранникам.

И снова мы вышли на дождь. Прежде чем посадить меня в камеру на ночь, меня осмотрели с головы до ног, включая задний проход — к заключению добавилось еще унижение. Они решили отплатить мне за мою ложь.

Рано утром поезд повез меня назад в Тарб. Два жандарма сопровождали меня, но ни один не проронил ни слова. Молчание казалось зловещим. На жандармском посту меня встретили с грубой злостью. Я скомпрометировал их друга. Его строго наказали за мой побег по его недосмотру.

Полдюжины жандармов окружили меня плотным кольцом. Некоторые стали толкать меня. Я извинился и сказал, что очень сожалею. Они передразнивали мои извинения. Легкие толчки перешли в удары. Кто дал тебе деньги? Я попробовал снова извиниться. Кто помогал тебе? Простите за все, что я сделал. Почему ты нам соврал? Простите, я очень сожалею. Я сказал, что я один за все в ответе. Я рассказал им, что заблудился и шел по кругу. Теперь они били меня ногами, и я тщетно искал на полу место, где мог бы, как еж, свернуться в клубок.

— Значит, убегаешь, — сказал один из жандармов. — Быстрые ноги, да?

Он подошел к открытому камину и взял железную кочергу. Я поднял руки, чтобы защитить голову. «Быстрые ноги», — еще раз повторил он. Его лицо исказила ярость. Он наносил удары кочергой по моим бедрам, по ногам. «Быстрые ноги!» Я осел на пол. Сапоги пинали меня в спину, в грудь, по ногам и в пах. Теперь это уже превосходило наказание — это была месть за друга, мрачный урок всем остальным, вынашивающим идею побега.

Наконец, двое мужчин подняли меня под руки, надели мне снова наручники и отвели назад в тюрьму. Снова меня подвергли унизительному обыску и дали тюремную одежду. На этот раз меня поместили в камере на одном из верхних этажей, без сокамерника. Я снова был под надзором охранников Палисса, Гриффа и Лебона.

Я вытянулся на жесткой кровати и ощутил побои своим избитым телом. Спать, думал я. Погружайся в сон, и пусть твое тело само лечит себя. Но пришел не сон, а повернулся ключ и в камеру вошел Лебон. Значит, они прислали громилу, подумал я. Я встал, приветствуя его, — тюремное правило. Он спросил без тени сочувствия в голосе, как я себя чувствую.

— У меня все болит, — сказал я покорно.

— Ах, все болит. И ты знаешь почему?

— Да, месье, знаю.

— Ну а деньги? — спросил он. — Кто тебе их дал?

Он не ждал ответа:

— Скажи нам. И чем скорее, тем лучше.

Слова продолжали звучать, и теперь он начал приближаться ко мне.

— Я жду, — сказал он.

Я подумал о Спире, который ради меня подвергал себя опасности, о Броке, который был так щедр ко мне. Тело мое сильно болело. Лебон угрожающе вращал цепью с ключами.

— Никто мне денег не давал, — сказал я. — Они всегда у меня были.

Лебон зажал ключи в кулак и приблизился. Я почувствовал удар кулаком в правый висок.

— Врешь! — сказал он.

Слово, казалось, донеслось откуда-то издалека и как эхо рассыпалось по камере.

— Врешь!

— Нет, месье, я…

— У тебя они были при себе, да? — он ухмыльнулся. — Ты думаешь, я этому поверю?

Он ударил меня опять. От удара моя голова отшатнулась назад. Я схватился за ближайшую стену, твердо решив не падать, и почувствовал острую боль под правым глазом.

— Это правда, — сказал я.

Как долго будет это продолжаться, спрашивал я себя. Будет ли он бить меня, пока я не умру? Лебон держал кулак перед моим лицом.

— Тебя обыскивали, — кричал он. — Мы тебя всего осмотрели, когда привели сюда первый раз. Где были деньги?

— Здесь, месье, — сказал я, указывая на задний проход.

— Ах ты свинья! — заорал Лебон, схватил меня за плечи, повернул лицом к стене и придавил коленом мой копчик. Затем одним быстрым движением стянул с меня штаны.

— Давай посмотрим, что прячешь ты там на этот раз! — сказал он.

Он пришел убить меня, думал я. Он переломает мне все кости и оставит тут лежать, пока я не умру. Я повернулся и увидел его с огромным ключом, нацеленным мне в обнаженный зад. Он хочет вспороть меня. Я буду истекать кровью, а он будет разрезать меня дальше, пока я не скончаюсь здесь, в камере.

— Не делайте это! — услышал я собственный крик. — Не надо, не надо! Вы там ничего не найдете!

Лебон пнул меня еще раз сапогом в ягодицы и перевернул. Теперь он свирепо пинал меня в пах. Его сапог попадал точно в область грыжи, боль пронзала меня, как острый нож. Затем от удара между ног я скорчился от безумной боли. Лебон отвернулся с отвращением и пошел к двери камеры.

— Ты, свинья, я еще вернусь, — ухмыльнулся он.

Я поднялся с пола и дотащился до кровати. В паху пульсировало, и любое мое движение вызывало боль во всем теле. Я лежал так до ужина: травяной чай и кусок хлеба. Обмакнув хлеб в чай, я смочил им свое лицо. Потом я лежал в темноте и ждал сна, который все не шел.

Ночью кто-то из охранников заглядывал в камеру через дверь. Я делал вид, что сплю. Что будет, если вернется Лебон, думал я. Утром пришел Грифф. Сейчас тело мое было в еще худшем состоянии, и дорога в туалет через камеру показалась мне далеким путешествием.

— Сам напросился, — сказал Грифф без особых эмоций.

Я молча стоял перед ним. Он сказал, приказано держать меня в течение месяца в одиночной камере. В течение недели я буду получать только хлеб и суп. Не будет также ежедневных прогулок по тюремному двору. Я могу получать почту, но не могу отправлять. Датой моего освобождения будет теперь девятое сентября 1943 года, на два дня позже, чем первоначальный срок. Это — наказание за побег и за мою короткую свободу.

На следующий день на дежурстве был добродушный Палисс. Он просунул хлеб и суп через узкое отверстие в двери и покачал головой, увидев меня. Под правым глазом у меня отекло и болело. Ягодицы болели так, что сесть было невозможно, и я ходил и ходил по камере. Вы будете за решеткой в безопасности, говорил мне Салью. Не выходи на улицу, говорил мне Спира. Оставайся в Париже, умоляла меня тетя Эрна. Как много голосов, более разумных, чем мой, но я не послушал никого. Не полагайся ни на кого, сказала мне мама. Где она сейчас, где сейчас мои сестры, так любившие меня, где Анни?

Через несколько дней пришел тюремный парикмахер: мои волосы отросли, их нужно было снова сбрить. Я вздрагивал, когда он прикасался к местам побоев на моей голове.

— Как выглядит мое лицо? — спросил я.

— Непривлекательно, — ответил он.

Он подмел с пола волосы и вышел из камеры. Ни слова больше. Но звук этих коротких слов показался мне музыкой и долгое время снова и снова раздавался у меня в голове, просто потому, что это были звуки. Время стало моим врагом. Медленно подступала скука, проникая все глубже в меня и вытесняя все: страх и стремления, маму, и сестер, и Анни; вытесняя жандармов, и гитлеровскую армию, и саму войну.

День за днем тело мое выздоравливало, боли отступали. Только грыжа мучила меня: один день — ужасно, не так сильно на следующий, затем боли опять возобновлялись. У меня была одна цель: не освободиться, а освободиться из одиночного заключения и переместиться в другую камеру, с еще одним человеческим существом. Возможно, сокамерник имел бы доступ к радио, или к газете, или хотя бы к слухам от кого-нибудь, кто читал газету или слушал радио и знал, о чем сообщалось.

Однажды пришло письмо от Сюзи Спиры. Она писала, они знают о моем бедственном положении и пришлют мне еду, как только закончится мое заключение в одиночной камере. Они были все еще в Баньере, Фрайермауеры — в Котре. Итак, мир не полностью покинул меня: все еще были вблизи любимые люди. Я лег на кровать и представил, как буду писать письма из новой камеры. Я вспоминал Милли Кахен, стоящую по другую сторону колючей проволоки в последнюю ночь в Ривзальте; Манфреда, как он попрощался со мной и вышел из поезда. Может быть, я смогу написать им обоим из моего нового жилья.

Я больше не спал. Ночи тянулись бесконечно, лишь изредка прерываемые маленькими развлечениями: коротким звуком собачьего лая, обрывками разговоров во дворе под моим окном или лязгом металлических дверей. По прошествии двух недель я попросил Палисса помочь мне не умереть от скуки. Не мог ли бы он принести мне хотя бы бумагу и чернила, чтобы я мог рисовать? К полудню он принес мне несколько листов бумаги, ручку и пузырек чернил.

Последние две недели в одиночестве я занимался тем, что переносил возникающие в моей голове рисунки, каракули и всякую чепуху на бумагу.

Наконец, меня перевели на первый этаж в камеру с еще одним заключенным. Он был вежливым, но через три дня исчез. Утром его забрали в суд, и больше он не вернулся. Потом был другой сокамерник, посаженный за деятельность на черном рынке. Он оставался несколько недель. Они приходили и уходили, полдюжины сокамерников за месяцы и месяцы.

Теперь мне было разрешено ежедневно выходить в тюремный двор на прогулку. Свежий воздух возвращал мне силы. Ноги у меня еще болели, но движения шли на пользу. Легкий ветерок действовал целительно на мое все еще разбитое лицо. Однажды утром на тюремном дворе я увидел Либетрау, и мы поприветствовали друг друга как старые друзья. Его скоро освободят, сказал он, и он вернется в свою родную Швейцарию.

— Что у тебя с лицом? — спросил он.

Уже больше чем месяц у меня не было зеркала. Я рассказал ему об избиении. Он вытащил из кармана крышку от жестяной консервной банки, отполированную им до зеркального состояния. Я глянул и пришел в ужас от увиденного. Мое лицо представляло собой причудливую палитру цветов: темно-синее вокруг глаз, зеленое и желтое в остальных местах — следы жестокости Лебона. И это по прошествии месяца!

Мои контакты с другими заключенными были минимальными. В одной части тюрьмы я увидел женские лица, выглядывавшие из окон камер. Я не видел женщин с момента, как скованный наручниками сидел в бистро неподалеку от суда. Я вспомнил Анни — хорошо, если бы она все еще была в Котре.

Однажды я получил письмо с незнакомой мне фамилией Мари-Луиз Ларруи из Тарба. Она писала, что услышала о моей ситуации от своей подруги Ривки, приходящейся Анни тетей. О том, что Анни больше нет в Котре. Семья была вынуждена расстаться. Я с горечью думал об Анни, окончательно ли она исчезла из моей жизни. Несколько дней спустя я получил пакет от мадемуазель Ларруи: различные фрукты, печенья, зубную пасту, носки и носовые платки. Все это было упаковано в бумагу с рекламой напитка к завтраку. Рисунок был выполнен в светлых тонах. Бумагу как произведение искусства я повесил в своей камере. Когда я на нее нагляделся вдоволь, я снял ее, разорвал на небольшие куски и использовал пустую обратную сторону для рисунков.

К концу весны пришла новость: Фрайермауеры перед очередной большой облавой вынуждены были покинуть Котре. На этот раз разыскивали всех евреев, вне зависимости от вида их документов. Анни была теперь в Ницце и жила там под именем Мари Бенедетто. Она пряталась в монастыре. В Трире монахи скрывали меня у себя. В Ницце Анни пряталась у монахинь. Я узнал, что родители Анни вместе с Нетти живут в Межеве под именем Лабатю.

За это время положение евреев по всей Европе драматически ухудшилось. В Польше плохо вооруженные голодные евреи в течение нескольких недель сражались с войсками СС, поддерживаемыми тысячами танков, пока в конце концов не потерпели поражение. Варшавское гетто превратилось в кладбище. В Германии Геббельс похвалялся, что Берлин теперь «свободен от евреев». Во Франции в 1943 году из Дранси в Аушвиц было отправлено семнадцать составов, семнадцать тысяч евреев были переданы немцам правительством Петена.

Четырнадцатого июля, в день освобождения Бастилии, празднование великой истории свободы во Франции обошлось без исполнения Марсельезы. Мы получили на ужин по маленькой порции мяса. Это был единственный знак, что этот день чем-то отличается от других.

Либетрау был уже на свободе, но один из заключенных упомянул, что он охотно разгадывает кроссворды. Мы стали составлять их сами, а потом обменивались ими в попытке стимулировать наши мозги и сократить бесконечные часы безделья.

В конце лета у меня на теле появились нарывы, болезненные фурункулы под подбородком, на руках, на спине, под коленями и в паху. Я не мог спать. Я пытался смачивать эти места теплым чаем, который получал каждое утро, но нарывы оставались, и боли становились хуже. После одной тяжелой ночи на дежурстве был Лебон. Когда я рассказал ему о нарывах, он посмотрел на меня холодно и сказал: «Пойдем в лазарет».

Диагноз был фурункулез. Мне дали мазь, потом еще одну, когда первая не подействовала. Кожа у меня была настолько болезненна, что я не мог по ночам укрываться одеялом. Фурункулы начали плохо пахнуть.

Однажды я получил письмо от Манфреда. Потом пришло одно от Милли Кахен и одно от Анни с вложенной фотографией. Она скоро присоединится к семье в Межеве. Каждое письмо я ощущал как спасательный круг, брошенный мне из далекого и исчезающего мира.

В первый день августа я соорудил особый календарь, расчертив сетку, чтобы отмечать последние недели моего тюремного пребывания. Есть ли на белом свете место, куда я могу пойти? Если в тюрьме мне безопаснее, чем снаружи, нужно ли мне здесь остаться? Нет, я сойду с ума. Я становился все более нервным от волнения.

Рано утром девятого сентября Палисс отвел меня в комнату охраны. Там были два жандарма. Вручив мне мою гражданскую одежду и мои немногочисленные вещи, жандармы отвели меня в наручниках в другую камеру в одном из близлежащих полицейских постов. Моя новая свобода, думал я. Я был слишком испуган, чтобы спрашивать, куда они меня отправят.

На следующее утро жандармы отвели меня к поезду и мы втроем поехали к моему новому месту назначения. Это вовсе не была свобода. Это был лагерь для выполнения тяжелых работ.