ЭПИЛОГ

ЭПИЛОГ

Спустя годы мы раскрываем такие тайны…

Полвека прошло, прежде чем во Франции, Швейцарии и Австрии дети и внуки участников войны сняли последние покровы с тайн того времени. Да, нейтральная Швейцария наживалась на крови жертв. Нет, французы не являлись нацией храбрых бойцов Сопротивления. Нет, австрийцы не были первыми жертвами Гитлера, а наоборот, первыми бросились ему в объятия. Нет, церкви в большинстве случаев не протянули руку своим еврейским сестрам и братьям в их самые мрачные времена. Иногда мир кажется потрясенным тем, что открылось, иногда находится лишь в некотором замешательстве, незаинтересованный или неспособный за сухими цифрами увидеть человеческие лица.

Во всей истории войны моя — лишь маленький штрих. Но именно такие штрихи являются тем, что делает историю правдивой.

Я приехал в Америку в 1947 году и четырнадцать лет не говорил ни слова о войне. Почему я выжил, в то время как столько людей было убито? Произойдет ли чудо и я вдруг получу письмо, сообщающее, что моя мама и сестры остались живыми где-то в разрушенной Европе?

Пятьдесят лет назад мой дядя Сэм Гольдштейн, муж тети Мины, ждал меня на пристани, когда я спускался по трапу USS John Ericsson. За девять лет до этого, на маленьком вокзале в Люксембурге, когда полицейские уводили меня, тот же самый дядя Сэм шепнул мне: «Поверни козырек». Теперь, в новой стране, я снова «поворачивал козырек» — в корне менял свою жизнь.

В ту же ночь мы приехали в Балтимор и собрались в доме моей тети Софи на улице Полл-Молл. Нас было немного оставшихся в живых: эмоциональная тетя Мина; уравновешенный дядя Сэм; тетя Софи, долгое время старавшаяся перевезти в Америку близких; брат моего отца и тети Софи Озиас и его жена Ольга. Тетя Ольга прислала мне почтой ирландскую полуфунтовую банкноту, которую я засунул под желтую еврейскую звезду в день приезда в лагерь для интернированных в Дранси.

— Спасибо, — сказал я с опозданием в пять лет.

Я сказал это по-английски. Язык я начал изучать еще в Вене, и теперь я хотел, чтобы английский стал языком моей будущей жизни. Я хотел быть американцем, даже когда собирал осколки своего прошлого.

Судьба мамы и сестер мучила меня, лишала сна, эмоционально привязывала к Европе. Душа моя оставалась там, хотя я был в Америке. Я стал думать о возвращении. Потом, через три недели после моего приезда сюда, в снежную ночь, дядя Сэм умер от инфаркта.

Мы с дядей Озиасом услышали его крик из ванной и нашли его с головой, склоненной на грудь, пепельно-серым лицом и безжизненным взглядом. Он умер в возрасте сорока трех лет. Девять лет назад он помог мне остаться в живых, а теперь я оказался не в состоянии спасти его. Я чувствовал, что часть меня умерла вместе с дядей, и в следующие дни я много размышлял о хрупкости моей собственной жизни. Мой отец, Макс Бретхольц, умер в тридцать девять лет. Я видел его корчащимся от болей, вызванных кровоточащей язвой желудка. Вспоминая его, лежащего при смерти на больничной койке, я спрашивал себя, была ли его ранняя смерть предвестником моей собственной.

В Балтиморе я нашел работу в магазине готовой одежды на Ганновер-стрит. Затем я перешел в магазин оптовой торговли текстильными изделиями и стал работать коммивояжером. Путешествуя по восточному побережью Мэриленда, я столкнулся с открытыми насмешками над моим европейским акцентом. В одной из таких поездок я встретил двух коммивояжеров, тоже евреев. Один был из Бруклина, другой из Филадельфии.

— Люди смеются над моим акцентом, — пожаловался я им.

— Над моим тоже, — ответили оба, не сговариваясь.

Америка просто подсмеивалась над собой, над бесконечным разнообразием людей со всего мира, каждый из которых пытался теперь найти свой путь в этой стране. Мы все были собраны в единое сообщество Америки и потешались друг над другом вместо того, чтобы внимать крикам какого-то сумасшедшего об арийской чистоте.

Однажды после обеда я вел машину по дороге на северо-западе Балтимора. Город впитал в себя много семей с юга. Они переехали сюда во время войны, чтобы работать на расположенном здесь сталелитейном заводе и в порту. Некоторые из местных называли их «деревенщиной» или «сбродом». Они были здесь чужими, как и я. Как-то я остановился на Либерти-Хайтс-авеню на красный свет светофора. Я был тогда довольно неопытным водителем. Услышав нетерпеливые сигналы сзади, я взглянул и увидел, что свет уже переключился на зеленый. Я съехал на обочину — сигналивший мне водитель тоже остановился.

— Я что-то сделал не так? — спросил я его.

— Убирайся в Теннесси, откуда явился! — заорал он, услышав мой акцент.

Когда он уехал, я подумал: «Из Теннесси, как вам это нравится?!» В этот день, думаю, я действительно стал американцем.

Свою будущую жену я встретил в 1951 году на свадьбе наших друзей Герберта Фридмана и Джойс Херман. Я был свидетелем, а Фло Коэн — подружкой. Мы поженились в июле 1952 года. В августе я стал гражданином США.

Мало-помалу я начал рассказывать Фло о войне и ее последствиях. Ты должен посмотреть в глаза прошлому, сказала она. В апреле 1954 года мы решили поехать в Европу, чтобы те, кто остался из моей семьи, познакомились с моей милой женой. Я же хотел попытаться обрести мир внутри себя.

В Лондоне нас встретила моя кузина Хелен Топор (теперь Мейер). Хелен, дочь дяди Морица и тети Каролы, убежала из Вены в Голландию, а оттуда перебралась в Лондон — это было еще в самые первые дни гитлеровских завоеваний. Вся ее семья погибла. Ее сестра Марта, избежавшая ареста в день вступления Гитлера в Вену, успела уехать в Швейцарию. Она умерла вскоре после войны. Ее сестра Соня, о которой все говорили, что мы с ней похожи как близнецы, была убита в Аушвице вместе со своей трехмесячной дочкой Николь. Дядя Мориц и тетя Карола были депортированы неизвестно куда, и никто больше о них ничего не слышал.

— Война, — сказал я.

— Я не хочу говорить о войне, — ответила Хелен.

Девять лет прошло после окончания войны, но она все еще не могла примириться с судьбой своей семьи.

— Моя мама и твоя, — сказал я, — ты же знаешь, они не разговаривали друг с другом.

Я вспомнил, как дядя Мориц и тетя Карола приглашали меня к себе по пятницам на Шаббат, а мама никогда не ходила со мной. Каждый раз, когда я спрашивал ее об этом, она только отмахивалась от меня.

— Почему, как ты думаешь? — спросил я Хелен.

В ответ она тоже махнула рукой.

Однажды вечером к Хелен приехал мой старый друг Фредди Кноллер, с которым я плыл на корабле John Ericsson в Америку. Несколько лет назад он женился на англичанке, и они поселились в ее родной стране.

— Знаешь, — сказал я Хелен, — раньше мы с Фредди пели в хоре.

— У папы тоже был хороший голос, — задумчиво заметила она, но тут же умолкла, не желая ворошить прошлое.

— Помнишь, — сказал я, улыбаясь воспоминаниям, — как люди говорили, что мы с Соней похожи как две капли воды?

— Хотите чего-нибудь попить? — сказала Хелен, меняя тему.

Как много тайн хранила она. Всякое соприкосновение с прошлым слишком травмировало ее, и мы покинули Лондон, не поговорив ни о годах войны, ни о близких, которых мы потеряли.

В Париже, встретившись с тетей Эрной, мы вспомнили дядю Леона. Из психиатрической клиники в По он, испытывая тяжелые страдания, послал письмо немцам, умоляя приехать и забрать его.

— Положите конец моей ужасной жизни, — просил он.

Итак, немцы забрали его. Из Тулузы он был депортирован в Бухенвальд, где его история, казалось, закончилась. Однако тетя Эрна открыла нам ее странное продолжение. После войны она получила от дяди Леона открытку, написанную карандашом. В ней он сообщал, что его освободили британские войска. Почтовый штемпель был из Вены. Тетя Эрна обратилась к дочери дяди Леона Соне Фишман. Они написали в Красный Крест и в организации, занимающиеся людьми, пережившими лагеря. Но дядя Леон как в воду канул. Несколько месяцев спустя Соня получила сообщение из государственной канцелярии Австрии, приглашающее ее зайти забрать личные вещи отца. В канцелярии ей вручили пакетик с кольцом и документами, удостоверяющими личность. Там же была часть 59-го псалма Давида, написанная на безупречном французском своеобразным почерком дяди Леона:

Избавь меня от врагов моих, Бог мой,

от восстающих на меня защити меня.

Избавь меня от творящих несправедливость

и от людей, проливающих кровь, спаси меня.

Ибо вот, подстерегают они душу мою.

Из Парижа мы отправились в Брюссель встретиться с дядей Давидом и тетей Ольгой. Моя кузина Хильде вышла замуж. Дядя Давид был очарован моей женой. Только одно сильно омрачало его настроение: мои упоминания кузена Курта, погибшего в Аушвице. Разговоры о войне были невозможны. Девять лет прошло, как она закончилась, а мы все еще боролись с воспоминаниями и пытались от них убежать.

Дальше мы с Фло поехали поездом в Антверпен повидаться с Фрайермауерами. Встреча была дружеской, но не более того. Анни держала себя вежливо, но сдержанно. Мы беседовали об Америке и избегали разговоров о войне. Огромная трещина пролегла между нами.

Затем мы поехали в Швейцарию, чтобы увидеться с моей кузиной Соней. Она жила в Вене, однако я пока не был готов вновь увидеть Вену, и Соня приехала в Швейцарию для встречи с нами. Шестнадцать лет минуло с той дождливой ночи, когда я покинул город, в котором родился, и начал бегство, но Вена все еще хранила для меня слишком много призраков. Швейцария тоже всколыхнула неприятные воспоминания: обмороженные и кровоточащие ноги во время перехода через Альпы; презрительно усмехавшийся сержант Арретас, которого мы с Альбертом Гершковичем умоляли освободить нас. Я вспомнил Альберта Гершковича. Последний раз я видел его, когда вылезал из товарного поезда, идущего в Аушвиц. Альберт остался внутри.

Гуляя с Фло и Соней по Интерлакену в Швейцарии, я вспомнил, что был последним, кто видел отца Сони дядю Леона, а Соня последней видела мою маму.

— Твоя мама была счастлива, — сказала Соня.

— Счастлива?

— Что ты находился в безопасности.

Что я находился в безопасности.

Соня вернулась в Вену, а через несколько дней мы с Фло поехали в Лимож, где все еще жила мадам Бержо, где на вокзале эсэсовский офицер дал мне пощечину, где сестра Жанна д’Арк стояла у моей кровати, произнося слова, казалось, льющиеся прямо с небес: с ней я в безопасности. Мы с Фло бродили по открытому рынку, и в послеобеденной толкотне я увидел мадам Бержо.

— Вот она! — воскликнул я.

Мы долго и крепко обнимались, плакали и снова обнимались. Мадам Бержо была хозяйкой дома и замещала мне мать все те месяцы, когда мы с Бастине делили комнату на верхнем этаже и ночь за ночью приводили туда беженцев.

— Боже мой, ты здесь! — воскликнула она, плача. — Мой сын, сынок.

Теперь и Фло плакала с нами, и мы втроем пошли назад к моему бывшему убежищу. Комната на чердаке, в которой я прожил три года, во время войны и мира, выглядела сейчас меньше, но ее хорошо знакомые стены по-прежнему дарили чувство безопасности.

— Здесь мы жили — Бастине и я, — сказал я Фло.

Это был единственный раз, когда мы произнесли его имя. Как и я, Эжен Басс был «приемным сыном» мадам Бержо, и у нас не было сил говорить о его убийстве или о той боли, которую мы испытали, услышав эту страшную новость.

Возвращаясь в Америку, я утешал себя словами моей кузины Сони: в конце своей тяжелой жизни моя мама была счастлива, что я находился в безопасности. Она была убеждена, что поступает правильно, отсылая меня. После этой продолжительной поездки со множеством встреч стало ясно, что каждый из нас все еще сражается с демонами военного времени, все еще хранит так много тайн.

Для меня война закончилась через семнадцать лет после официального прекращения убийств. Последнее сообщение о жертвах войны пришло ко мне, когда в 1962 году я получил короткое письмо от Израильского общества по делам образования и религии в Вене (Israelitische Kultusgemeinde) с окончательным известием о маме и сестрах:

«Настоящим подтверждаем, что согласно нашим записям госпожа Дора Бретхольц, дата рождения 23.04.1893, последнее место жительства Вена 2, Хаммерпургшталльгассе, 1/11, 9 апреля 1942 года была депортирована в лагерь Избица. В картотеке вернувшихся ее имя не значится». Две другие бумаги содержали такие же сведения о моих сестрах.

«В картотеке вернувшихся их имена не значатся». Потребовалось семнадцать лет, чтобы обнаружить это и создать эвфемизм для актов убийства. Дата письма — 26 октября 1962 года. Прошло ровно двадцать четыре года, как я покинул Вену, и все же сейчас я был в шоке от необратимости этой правды. Они действительно умерли. Чувство определенности не принесло мне утешения — я не знал и никогда уже не узнаю места их последнего пристанища.

Летом 1970 года, через двадцать пять лет после окончания войны, пришло время встать лицом к лицу с городом моего рождения. Вместе с Фло и нашими детьми Майроном, Дэнис и Эди я поехал в Австрию. Я не был в Вене с той дождливой ночи 1938 года. Мы оставались там почти неделю, и я чувствовал себя чужим. Больше всего меня сбивало с толку, что все осталось прежним: здания, парки, Венский лес на краю города; места, где я играл в детстве. Все было таким, как будто войны никогда не было. Все было здесь, не было только тех, кого я знал и любил.

Мы пошли к дому, где я оставил маму. Во дворе была все та же шелковица, тот же куст сирени, деревянная перекладина, на которой мама выколачивала пыль из ковров и половиков. Это был все тот же двор, где когда-то безработные скрипачи играли за мелочь. Бродя по городу, я чувствовал за спиной тени моей семьи, и воспоминания неотступно преследовали меня. Когда мы уезжали, мне казалось, что мы покидаем кладбище.

Мы поехали в Страсбург повидаться с Бланш Александер, с которой я работал в Лиможе. Ее кузен рабби Дойч, руководивший нашей группой Сопротивления, был теперь главным раввином Страсбурга. Наши дети отстраненно слушали некоторые из наших старых рассказов о войне. Для них все это выглядело древней историей.

Дальше мы направились в Люксембург, к реке Сауэр, которую я переплыл холодной осенней ночью 1938 года, в начале моего длинного бегства. Я вспомнил, как Беккер посоветовал мне снять носки и потом мы смеялись над этим. Спустя столько лет я стоял здесь со своей семьей и смотрел на узкую, бодро журчащую речку. Семьи с детьми, радуясь послеобеденному солнцу, расположились на берегу.

Лео, будь осторожен в воде, — услышал я мамин голос.

Однако сейчас в реке было очень мало воды, и когда я рассказывал своим близким, что в 1938 году это был бурный, стремительный поток, они кивали, соглашаясь, но я сомневался, что они верили мне.

В Эхтернахе я пошел в маленький отель с рестораном, принадлежавший Милли Кахен и ее мужу. Я помнил Милли в последнюю ночь в Ривзальте — утром меня отправляли в Дранси. Мы стояли у колючей проволоки и плакали, потому что не знали, останемся ли мы в живых. Теперь я узнал, что она умерла: погибла несколько месяцев назад в автомобильной катастрофе. Среди моих знакомых Милли была одной из самых сердечных.

Затем мы поехали в Трир и нашли монастырь, в котором я останавливался перед пересечением Сауэра. Теперь там располагалась реабилитационная клиника. Мы уехали в Париж повидаться с тетей Эрной, и туда же прилетела моя кузина Хелен из Лондона. На этот раз, спустя столько лет, нам было немного легче вспоминать прошлое.

Весной 1992 года мы с Фло вновь посетили Европу. Прошло двадцать два года с нашей последней поездки сюда. Моя кузина Хелен потеряла мужа; кузина Хильде была тяжело больна и лежала в больнице в Брюсселе; тете Эрне было почти девяносто, но она все еще была полна сил и жила в Париже; ее сын, мой кузен Поль, умер несколько лет назад в возрасте пятидесяти пяти лет; а кузина Соня все еще была в Вене. Появилась новая, вынудившая меня вернуться сюда, причина: я получил письмо из Англии от Хелен. Пока она выздоравливала после операции, у нее оказалось много времени подумать о прошлом; о своем отце, моем дяде Морице; о матери, моей тете Кароле, которая никогда не разговаривала со своей сестрой, моей мамой.

Хелен почувствовала, как быстро пролетают годы, и ей захотелось освободиться от бремени. Спустя годы мы раскрываем такие тайны… Она написала:

Наши письма непременно пересекались, и это еще один знак того, что мы намного ближе друг к другу — не в пространстве, а в наших душах. Телепатия.

Наконец-то я могу высказать то, что неотступно преследовало меня долгие годы… Мой отец был одним из тех особо привлекательных парней, кто мог очаровать любую птичку на дереве — с оперением или без. Он одерживал победы не только над совсем невинными девицами, но и над опытными женщинами, не сумевшими устоять перед его шармом.

Как-то, в то время как мою маму вместе с детьми и очень верной домработницей Лизль отправили в деревню, где было больше еды, чем в городе, твоя мать, тетя Дора, вела домашнее хозяйство у нас дома. После трех месяцев отсутствия — июнь, июль, август — мы вернулись домой, отъевшиеся и с кучей продуктов для нашей пустой кладовой. Тут выяснилось, что тетя Дора была сражена шармом моего отца или стала его жертвой, как это ни называй.

Вспышки гнева моей мамы были хорошо известны. Разумеется, она и теперь дала себе волю. Неудавшаяся попытка самоубийства держалась в тайне, и необходимо было срочно найти решение.

Макса Бретхольца, некоторое время выполнявшего портняжные работы в нашем магазине, не особо привлекательного, но очень порядочного парня, убедили жениться на тете Доре и взять на себя финансовую ответственность за новорожденного. За это ему многое пообещали плюс дали квартиру позади магазина и постоянную работу.

Уверяю тебя, он был более доволен, чем Дора, но это было лучшее решение в сложившейся ситуации. Оно было согласовано со всей семьей Бретхольцев.

Когда ты родился, мой папа — после трех дочерей — был в восторге, что теперь у него есть сын. Марта, когда подросла, узнав об этом, всегда защищала папу и находила ему оправдания.

Да, Лео, это — правда. Несколько лет назад я поделилась этим с твоим другом Фредди. Он поклялся ничего не рассказывать тебе, учитывая твои тесные и прекрасные отношения с семьей Бретхольц, в Штатах. Мы считали, что лучше держать все в тайне. Между тем я сомневаюсь, что кто-нибудь из этого поколения Бретхольцев еще жив.

Что бы ты об этом ни думал — ты был ребенком любви, и как бы мне ни было тогда трудно простить папу, я рада, что это произошло, потому что появился ты — мой брат.

Я перечитал письмо несколько раз, чтобы убедиться, что это не галлюцинации. «Да, Лео, это — правда», — писала Хелен. Понадобилось всего пятьдесят лет добровольно взятого на себя молчания, чтобы раскрыть тайну. Теперь я знал происхождение своей жизни и свое подлинное лицо. Во время войны я старался изо всех сил скрыть его от врагов и становился Марселем Дюмоном, Полем Мёнье и Максом Анри Лефэвром. В то время как истина была скрыта от меня самого. Теперь я узнал, что кузина Хелен, которую я всегда особенно любил, была мне также сестрой. Я понял, почему был похож с Хелен, а особенно с Соней так, что люди иногда принимали нас за близнецов. Теперь стало ясно, почему дядя Мориц покровительствовал мне после смерти Макса Бретхольца и почему не разговаривали между собой моя мама и тетя Карола.

И наконец-то я понял, о чем шептались взрослые в день похорон Макса Бретхольца: тайны нужно сохранить.

К тайне, раскрытой Хелен, добавился еще иронический постскриптум. В письме она выражала сомнения, что кто-нибудь из старшего поколения Бретхольцев еще жив. Я получил это письмо как раз в тот день, когда вернулся с похорон тети Мины, которая так ужасно рыдала на похоронах своего брата — Макса Бретхольца, ставшего моим отцом, чтобы уладить задним числом объяснение моего зачатия. Тетя Мина была последней из этого поколения Бретхольцев.

В заключение мы с Фло отправились в поездку, которую я должен был совершить: в Дранси — последнюю остановку перед Аушвицем, последнюю остановку перед предназначенной мне смертью во время войны. Мы поехали туда на метро и вышли на станции рядом с большой площадью с названием Place des Deport?es (Площадь депортированных). Лагерь стал теперь жилым массивом с административными учреждениями на первых этажах. Здесь был мемориал, напоминающий о преследованиях и депортации почти восьмидесяти тысяч евреев из Франции. Здесь же был товарный поезд, такой же, как те, везшие тысячи несчастных на смерть. Мы вошли во внутренний двор зданий, являвшихся некогда жильем для людей в последние дни их жизни. Сейчас на месте, где когда-то выстраивали детей для их последней поездки, находилась детская площадка. На первом этаже — табличка, призывающая к заботе о детском здоровье и безопасности. Когда я ее читал, женщина открыла окно и спросила, ищем ли мы кого-нибудь.

— Нет, — ответил я. — Меня привели сюда воспоминания. Эта табличка призывает к заботе о детях. Когда я был здесь в 1942 году, детей…

Женщина громко захлопнула окно. Бывает, мир не хочет слушать о вчерашних страданиях и считает, что об этом уже сказано слишком много.

Сменилось несколько поколений после войны, когда федеральный канцлер Австрии Франц Враницки обнародовал заявление, в котором признавал виновность своей нации. Несколькими годами позже Вена начала организовывать поездки туда для своих бывших жителей. В 1996 году мы с Фло приняли приглашение посетить Вену.

Приехав туда, я отыскал могилу Макса Бретхольца. Он не был моим родным отцом, но стал и до самой своей смерти оставался мне отцом и защитником и был родным отцом моих сестер. На кладбище, где он похоронен, мне понадобилось несколько минут, чтобы очистить могилу от бурно разросшейся сорной травы и плюща, прежде чем я нашел его имя на тронутом временем надгробном камне.

Склонив голову, я прочитал Каддиш, поминальную молитву, и положил маленький камень на его надгробную плиту. Прощай, прощай, мой дорогой отец. Макс Бретхольц был добрым человеком, и я благодарен ему за ту любовь, которую он дарил мне, — любовь настоящего отца к сыну и за то, что он сохранил от меня свою тайну.

Я вспомнил об удаче, сопутствовавшей мне среди ужасов войны, и подумал о тех, кто помог мне выжить. Я отправил письмо в Centre Hospitalier R?gional в Лиможе с просьбой разыскать сестру Жанну д’Арк. В ответ мне прислали ее последний известный адрес, порекомендовав написать ей. Я написал несмотря на то, что не знал, жива ли она.

Работая медсестрой. Вы, я уверен, встречали тысячи людей и заботились о них. Хорошо понимаю, Вам было бы трудно удержать каждого в памяти. Однако я никогда в жизни не забуду момент, когда я впервые оказался в Вашем присутствии. 8 мая 1944 года скорая помощь привезла меня в больницу с ущемленной грыжей. Мой «псевдоним» был тогда Анри Лефэвр. Я был еврей, работающий для Сопротивления, и надеялся выжить с фальшивыми документами. Я боялся, что во время операции откроется, что я еврей. Когда я очнулся от наркоза, нежный голос прошептал мне прямо в ухо слова утешения и поддержки: «Пока я в этом отделении — Вам нечего бояться».

Я понял, что встретил ангела. Это Вы прошептали эти слова поддержки и сострадания. Я никогда не забуду их. И никогда не забуду ту радость, с которой Вы заботились о больных; иногда Вы насвистывали ритмичные мелодии. Любите ли Вы и сейчас свистеть? Надеюсь, что мое письмо застанет Вас в добром здравии и хорошем настроении.

Я отправлял письмо так, как бросают в океан сообщение, закупоренное в бутылке. Возможно, его никто никогда не прочтет; возможно, сестра Жанна д’Арк давно уже умерла. Но однажды, дождливым ноябрьским днем 1997 года, в мой дом на северо-западе Балтимора пришло письмо из Франции, из Кастре, от сестры Жанны д’Арк.

Вы не можете себе представить, как меня тронуло Ваше письмо. А также Ваши усилия, чтобы найти мой адрес.

Я не ответила сразу на письмо — прошу простить меня за это — но моя жизнь изменилась. Из медсестры я сама превратилась в пациентку, что не очень способствует переписке.

Но, поверьте, я не утратила чувства дружбы, связывающего меня с больными. Я счастлива, что смогла помочь Вам, утешить и молиться за Вас в то время, когда Вас окружало так много ненависти.

Теперь я плохо слышу — не слышу даже телефонный звонок рядом с моей кроватью. Но Вам приятно будет узнать, что я все еще умею свистеть и попробую это сделать, прямо сейчас.

Полная приятных раздумий, я еще раз благодарю Вас за Ваши воспоминания. Думайте обо мне не как о медсестре той давней поры — на нее я давно не похожа, а как о немощной сестре, которая шлет Вам свою симпатию и благодарность за радость, доставленную Вашими воспоминаниями.

С сестрой Жанной д’Арк мы продолжали переписываться. Ее сердечные письма всегда отражали дух, не поддающийся возрасту, и уверенность в нашей дружбе: Теперь, когда мы опять нашли друг друга, ни океан, ни расстояния не смогут разлучить нас.

Все время я лелеял надежду, что рано или поздно встречусь со своим ангелом-хранителем. Надеялся, что смогу обнять ангела, ухаживавшего за мной с такой нежной заботой.

В августе 1999 года, когда мы с Фло поехали во Францию, моя мечта исполнилась. Главным событием этой поездки стало для меня, без сомнения, свидание с сестрой Жанной д’Арк в доме для пожилых монахинь «Мэзон Сен Жозеф» в городе Кастре. Наша первая встреча после всех прошедших лет, полная ностальгии и воспоминаний, насыщенная эмоциями, навсегда останется в моей душе. Когда я немного смущенно спросил, знала ли она тогда, что я еврей, она ответила: «Я была старшей сестрой. О своих пациентах я знала все».

Сестра Жанна д’Арк Сардин занесена в список «Праведников народов мира» в мемориальном комплексе Яд-ва-Шем. Это звание присуждается неевреям, спасавшим евреев в годы холокоста, рискуя при этом собственной жизнью.

* * *

Спустя годы мы раскрываем такие тайны… Летом 1978 года я нашел французскую книгу le M?morial de la d?portation des Juifs de France. Огромная, как телефонный справочник, книга содержала подробные списки всех, кто был вывезен из Франции в лагеря смерти. Дрожащими руками я отыскал вывезенных шестого ноября 1942 года. Транспорт № 42. Когда я нашел среди них свое имя, мороз прошел у меня по коже. Имена выживших были отмечены звездочкой. Рядом с моим именем звездочки не было — не сводя глаз, я рассматривал извещение о собственной смерти.

Я числился одним из призраков Аушвица.

Я числился вместе с теми, кто стоял в последние часы их жизней в транспорте № 42, — с их голодом и жаждой, со страхами и покрасневшими глазами, с плачущими младенцами и простым желанием — прожить свою жизнь нормально, до конца. Но варвары лишили их жизни.

Я до сих пор вспоминаю своих попутчиков: мальчика, оторванного от родителей во время посадки в товарный поезд; старика, молящегося незримому Богу; моих друзей Тони и Эриха, поддерживавших и утешавших друг друга; молодого человека с гангренозной забинтованной ногой, нежно целующего слезы на лице своей подруги; моего друга Альберта, поющего грустную народную песню; маленького мальчика, сидящего на коленях старой женщины, которая, подняв костыль, крикнула нам с Манфредом: «Кто еще расскажет, что с нами произошло? Идите! Вперед!»

И мы сбежали.

Теперь, по прошествии стольких лет, вот моя последняя тайна, которую я открываю тем, кто думал, что лишил меня жизни, и ошибочно причислил к мертвым:

Я — жив.

Спасибо мама, твое желание исполнилось — я это сделал. И это — моя история.