Глава первая ЭВАКУАЦИЯ

Глава первая

ЭВАКУАЦИЯ

В июне Лабас занимался самым что ни на есть мирным делом: заканчивал диораму для Всесоюзной юбилейной выставки М. Ю. Лермонтова (праздновали, как пошло с Пушкинского юбилея, не день рождения, а столетие со дня смерти). Надо было еще успеть съездить в Тарханы, на родину поэта: член юбилейного Лермонтовского комитета Ираклий Андроников только 4 июня подписал ему командировочное удостоверение. «Была очень холодная погода, и я писал усадьбу и парк, замерзая на ветру. В склепе, где похоронен Лермонтов, директор зажег свечи, я долго оставался там один и сделал несколько акварелей»[109].

В воскресенье 22 июня он собирался пойти в Исторический музей, но услышал по радио сообщение Молотова. «Еще не сразу я осознал, что произошло. Не хотелось в это верить. Война! Я вышел на улицу. Все было неузнаваемым, все как будто переменилось мгновенно. Люди, их лица, все куда-то торопились, суровые, мрачные, подавленные. В Историческом музее я встретил Суетина, Эндера и Рождественского. Разговоры были короткими. Вдруг все показалось таким далеким — последние дни, вчерашний день и даже сегодняшний до этого рокового сообщения».

2 июля 1941 года Александр Лабас зарегистрировал брак с Леони Нойман. Окажись супруги Лабас на оккупированной территории, их бы несомненно расстреляли: Леони Беновна Нойман и ее муж были чистокровными евреями, что было очевидно и без паспорта. Но именно паспорт с графой «национальность», злополучным «пятым пунктом», и спас Леони. Пишись она «немка», как полтора миллиона проживавших в СССР ее соотечественников, гражданку Нойман депортировали бы в Казахстан вместе с другими «лицами немецкой национальности» Москвы и Московской области. Советские немцы и их родственники были обречены на изгнание, будь они потомки переселенцев XVIII века или бежавшие из Германии антифашисты. В 1942 году в Караганду выслали соседа Лабаса, тончайшего акварелиста Артура Фонвизина — его отец-лесничий был немецкого происхождения, а сам он по молодости подписывал свои работы «Фон Визин». Когда в 1942 году Илья Эренбург обратится к советским воинам с призывом «Убей немца!» — слово «немец» станет самым страшным проклятием.

Работы на ВСХВ, где Лабас числился художником павильона «Северный Кавказ и Крым», были приостановлены, и его вместе с Сергеем Лучишкиным перебросили на изготовление агитдиорам на тему борьбы с воздушными налетами. Из-за запутанных методических требований к наглядности задание оказалось невероятно сложным, но к концу сентября эскизы все-таки утвердили, и первые диорамы выставили в витринах Политехнического музея. Ночами Лабас дежурил на крыше, тушил немецкие зажигалки. «Начались налеты на Москву. Черная ночь, зашторены окна, диагонально перекрещены стекла. Начинают визжать, завывать звериным воем сирены. Дети, старики и женщины спускаются в бомбоубежище, в подвал нашего большого дома на Мясницкой. Мы, мужчины, поднимаемся на крышу. Я отвечаю за угол дома, рядом со мной — Петр Васильевич Митурич. Спицами прожекторы освещают небо, перекрещиваются — фантастическое зрелище. Слышится гул моторов самолетов. Одновременно с сильным гулким ударом меня ослепило ярким огнем. Что это — бомба? Она пробила крышу и застряла, и висит наверху, и в разные стороны расплескивает огонь. Он совсем рядом. Я отодвигаюсь, как могу, и пытаюсь сбить бомбу лопатой. Только бы успеть! Сбил! Быстро засыпаю ее песком, еще и еще. Так почти каждую ночь осенью 1941 года я дежурил на крыше. А утром, когда по радио сообщали, что воздушная тревога миновала, возвращался в мастерскую и работал. Так родилась серия „Москва в дни войны“».

К началу октября город опустел.

«Положение в Москве абсолютно непонятное. Черт и тот голову сломит: никто ничего не понимает… Огромное количество людей уезжают куда глаза глядят… Впечатление такое, что 50 % Москвы эвакуируется. Метро больше не работает. Говорили, что красные хотели минировать город и взорвать его из метро, до отступления. Теперь говорят, что метро закрыли… Сегодня Моссовет приостановил эвакуацию», — записывал в дневнике сын Марины Цветаевой Георгий Эфрон, после смерти матери в Елабуге ненадолго оказавшийся в Москве[110].

14 октября МОСХ объявил художникам, что их с семьями эвакуируют в Новосибирск. Утром 16 октября обычного сообщения Совинформбюро по радио не было, передали лишь, что немцы пытаются прорвать оборону под Москвой и обстановка на Западном фронте тяжелая. В городе царила паника: трамваи почти не ходили, в троллейбусы невозможно было втиснуться. Многие запирали квартиры и комнаты и пешком, по шоссе, уходили из Москвы. Решение об эвакуации приходилось принимать мгновенно, отчего родители теряли детей, увозившихся школами и детсадами; в царящей неразберихе организации забывали о сотрудниках. Решения менялись ежечасно: Лабас узнал, что их эшелон отправляется через несколько часов, только в правлении МОСХа, куда пришел рано утром. Он поехал вместе с грузовиком прямо с Масловки, а Леони пришлось добираться до вокзала самой. «Огромная вокзальная площадь была забита людьми, вещами; машины, беспрерывно гудя, с трудом пробирались к подъездам, — вспоминала Мария Белкина, уезжавшая с Казанского вокзала накануне. — Мелькали знакомые лица. Уезжали актеры, писатели, киношники… Все пробегали мимо, торопились, кто-то плакал, кто-то кого-то искал, кто-то кого-то окликал, какой-то актер волок огромный сундук и вдруг, взглянув на часы, бросил его и побежал на перрон с одним портфелем… Подкатывали шикарные лаковые лимузины с иностранными флажками — дипломатический корпус покидал Москву. И кто-то из знакомых на ходу успел мне шепнуть: правительство эвакуируется, Калинина видели в вагоне!..»[111]

«Водитель высадил Леони на подходе к площади, заявив, что дальше не поедет, и подал назад. Она осталась стоять с папкой с акварелями, которую схватила в последнюю минуту, окруженная сплошной людской стеной. Найти друг друга в толпе было практически невозможно, к тому же они не договорились о точном месте встречи, — пересказывает многократно слышанную от тети с дядей историю Ольга Бескина-Лабас. — Но, наверное, судьбе было угодно, чтобы Он и Она до конца были вместе. Неожиданно толпа расступилась, и Леони услышала свое имя — невероятным образом ее Шурочка оказался рядом».

В этой истории много фантастического (начиная с такси!), но ни Ольге, ни кому другому и в голову не приходило усомниться в ее достоверности. Тем более что на сохранившемся удостоверении за подписью председателя Комитета по делам искусств тов. Храпченко, подтверждающем, что «художники Д. П. Шварц, А. Л. Лукомский, Р. В. Гершаник, А. М. Каневский и А. А. Лабас направляются в Ташкент по месту новой работы», действительно стоит дата: «16 октября 1941 года».

Лабасы оказались в поезде, сформированном Комитетом по делам искусств, до отказа забитом писателями, музыкантами, художниками, актерами, работниками Радиокомитета. «В вагоне было как в переполненном трамвае, и хотя кроме папки с акварелями у меня в руках ничего не было, продвигаться было очень сложно. — Лабасу с Леони повезло попасть в купе, да еще вместе с самим Шостаковичем, которого с семьей перебросили из Ленинграда через линию фронта. — Всю дорогу Дмитрий Дмитриевич переживал, что художник Владимир Лебедев, который часто приходил к ним ночевать, в ту ночь не пришел, и он не смог его предупредить об эвакуации (Шостакович всячески сопротивлялся отъезду, но поступил категорический приказ из Смольного и 1 октября композитора с семьей, рукописью трех готовых частей Седьмой, Ленинградской, симфонии и двумя узлами самых необходимых вещей переправили на самолете в Москву. — Н. С.)… В купе было очень тесно, и мы, составив все чемоданы, соединили две скамейки, чтобы увеличить площадь, чтобы детям было где спать. На чемоданы, чтобы выровнять их, я положил плотную папку с акварелями».

Как-то утром в купе появился Ираклий Андроников и радостно объявил, что придумал, каким образом можно прекрасно спать сидя, что и продемонстрировал: снял с пояса ремень, перекинул его через кронштейн верхней полки и продел в него голову так, чтобы она поддерживалась ремнем. Шостакович сначала смеялся, но, испытав новшество на себе, одобрил. Лабас же моментально усовершенствовал андрониковскую придумку, заменив узкий ремень широким полотенцем. «С этого момента началась более удобная жизнь. Мы с Шостаковичем спали сидя, но все же раза два я уговорил его лечь и выспаться как следует. Он лег между скамьями на наших вещах и крепко заснул. Я мог внимательно рассмотреть удивительно тонкие музыкальные линии лба, носа, подбородка, овал лица… и быстро зарисовать гениального композитора нашего времени Дмитрия Шостаковича, который… спал на папке с моими акварелями серии „Москва в дни войны“…» Лабасовские заметки о путешествии, изобилующие милыми бытовыми подробностями, так далеки от его акварелей, запечатлевших дорогу в Ташкент. Подобной серии у него прежде не было: эти листы и вправду по-рембрандтовски загадочны и проникновенны. Краски буквально источают какую-то тревожную напряженность — не сразу даже узнаешь руку художника, настолько изменились настроение, колорит, поведение персонажей.

Через неделю Лабасы простились с Шостаковичами в Куйбышеве (туда был эвакуирован Большой театр). До Ташкента эшелон тащился почти месяц, и никто из знаменитых пассажиров «Поезда искусств» убыстрить движение состава был не в силах. Лишь поезд с цветом советской кинематографии, в котором ехала всенародная любимица Любовь Орлова, «домчался» за 11 дней: за одну улыбку актрисы, а тем более спетую песенку начальники станций откуда-то добывали списанный паровоз и дотягивали состав до следующей станции. Раиса Вениаминовна с Юликом выехали через несколько дней после Лабаса со второй группой ГОСЕТа, в котором служила Александра Вениаминовна, но добрались до Самарканда только спустя полтора месяца. В дороге им тоже достались замечательные соседи — семья Фаворского. Юлий Лабас вспоминал, что к ним часто приходил Татлин со своей бандурой и пел; вместе с ним обычно был и его сын Володя, «белобрысый и белоглазый молчаливый юноша». Старший сын Татлина, как и оба сына Фаворского, Никита и Иван, и сын Фалька Валерик уйдут добровольцами и вместе с миллионами других сыновей, братьев и отцов погибнут на фронте.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.