Глава 12

Глава 12

Девушка, стоявшая передо мной, не выглядела истощенной. Пожалуй, можно было говорить о некотором недостатке веса, но многие парижские модницы в погоне за модной худобой доводили себя и до более прозрачного состояния. Бирнбаум быстро говорил ей что-то на немецком, девушка кивала ему, но смотрела на меня. У нее было хорошее простое лицо, серо-зеленые глаза и розовые губы. Длинные русые волосы были уложены в сеточку из синели. В ее облике я не заметила ничего истеричного, неуравновешенного. Она выглядела очень спокойной, ее взгляд был ясным, улыбка приветливой.

— Скажите ей, что я доктор, который помогает девушкам, которые отказываются от еды. Скажите, что я помогу и ей, если она захочет. Она снова сможет работать, сможет найти свою любовь, выйти замуж, вести полноценную жизнь.

Тереза внимательно выслушала перевод доктора Бирнбаума. Потом открыто улыбнулась мне и заговорила. Бирнбаум перевел:

— Она говорит, что уже нашла лучшую для себя участь и лучшую любовь — любовь к Господу. Но она благодарна вам за то, что вы заботитесь о больных девушках, и рада будет видеть вас в своем доме. Она говорит, что вы хорошая и Господь любит вас.

— Вполне верю. Но спросите ее, испытывает ли она голод? Жажду?

Не дожидаясь перевода, Тереза ответила мне по-немецки и, снова подхватив ведро, пошла по тропинке к дому. Обернувшись на нас, она сделала жест, приглашающий следовать за ней.

— Что она сказала?

— Вы ведь поняли, так?

— Но хочу быть совсем уверенной.

— Она сказала, что ее голод и жажда остались на горе Фавор.

Я согласилась принимать участие в эксперименте. Отчасти этому способствовал разговор с местным священником. Это был добродушный и наивный старик. Он от души был потрясен тем, что чудо происходило именно в его приходе, на его глазах и при его живом непосредственном участии. Священник восхищался Терезой и направлял на нее свои нереализованные отцовские чувства. И он был готов постоять за честное имя своей прихожанки.

— До того, как вести о Терезе распространятся за пределы епархии, мы должны развеять сомнения его преосвященства…

Меня убедила доброта, сиявшая в его глазах, и его неподдельное желание непрестанно защищать девушку.

Следующие четыре недели были нелегкими, но впечатлений от них хватило бы на два года. Боюсь, Тереза все же страдала — ей, живой и деятельной девушке, нелегко было провести четыре недели на глазах у посторонних людей, а сестры находились при ней неотлучно. Если Тереза выходила из дома — сестры следовали за ней. Они мыли ее, пользуясь намоченными тряпками, перестилали ей постель, присутствовали при ее беседах с домашними и гостями, шесть раз в сутки измеряли ей температуру и пульс, один раз в сутки — брали анализ крови. Как ни важничали эти немочки в накрахмаленных передниках и колпачках, вскоре они оказались близкими подругами Терезы и болтали и хихикали так, словно знали друг друга много лет. Доктор Бирнбаум также относился к нашей подопытной по-дружески. Между мной и Терезой стоял языковой барьер, но уже к концу первой недели она начала учить меня немецкому, с удивительной находчивостью подсказывая слова…

Я узнавала ее постепенно. Тереза, а по-домашнему — Резл, была дружелюбна, энергична, отличалась трезвостью и зрелостью суждений. Она не любила чрезмерной умственности, посмеивалась над теми, кто «чванится ученостью», и была равнодушна к искусству. Даже когда я показала ей привезенный с собой альбом Рафаэля, она перелистала страницы с тонкой улыбкой и без малейшего восхищения.

— У Господа все куда прекраснее, чем может быть тут, на земле, — сказала она, насколько я ее поняла.

Я не спросила ее, откуда она знает. Я уже присутствовала при ее трансе. Она словно засыпала — но с открытыми глазами. Это могло случиться, когда она сидела за столом, или говорила с кем-то, или заносила ногу, чтобы переступить через порог. Она словно переключалась в другой режим — из земного в небесный. Часто во время транса она улыбалась, и лицо ее, вполне обычное миловидное лицо, совершенно преображалось от этой улыбки, дышало одухотворенностью, непостижимой красотой. Очнувшись, она говорила о своих видениях. Ее откровения могли бы сделать честь самому изощренному парижскому мистику — а я наслушалась их достаточно в гостиной Шанель. Иногда Резл становилась свидетельницей событий из жизни ранних христиан. Порой ей являлись святые, и она видела события из их жизней. Апостол Петр и Симон Волхв состязались перед ней в чудесах.

Пронзенный тучей стрел Себастьян улыбался ей. В римских цирках хрустели кости праведников на зубах у львов. Святая Иулиана была заключена в темницу, и туда явился к ней Сатана, чтобы искусить. Но она побила его своей цепью и сломала ему все ребра, так, что он кричал: «Госпожа Иулиана, не бейте меня больше!» Резл со смехом пересказывала эту историю.

Во время моего присутствия в доме Резл произошло печальное событие — скончалась в родах одна из ее сестер, Одилия. У женщины была неизлечимая болезнь сердца, о которой она даже не знала, и рождение ребенка убило ее. В тот день и час, когда Одилия испустила дух в клинике, Резл впала в транс, а очнувшись, рассказала: Одилия в раю. Она видела, как ее встречают ангелы, и младший братик, умерший давным-давно, и матушка… Но она еще не могла знать о смерти сестры!

И более всего меня шокировал момент, когда Резл повела на меня ожившими после транса глазами и сказала:

— Твой брат передавал тебе привет. Он в раю. Он так красив и так любит тебя! Он просил, чтобы ты не отступалась от своего долга.

Дрожь пронизала меня.

— Я не могу поверить в это, — пробормотала я по-французски, но Тереза поняла.

— Просто загляни в свое сердце, K?ken Kr?he, — прошептала она и, закрыв глаза, спокойно заснула.

Я вышла, ошеломленная.

— Что случилось? — спросил меня Карл.

Но я ответила вопросом на вопрос:

— Что такое K?ken Kr?he?

— Птенец вороны, — пожал плечами доктор. — Да что с вами такое?

Мне не нужно было других доказательств.

Иногда Резл переживала как бы моменты диссоциации или раздвоения личности. Это состояние отличалось от транса тем, что девушка реагировала на внешние раздражители и очень охотно общалась, если кто-то хотел с ней поговорить. При этом о себе она говорила в третьем лице, а ее суждения отличались проницательностью, доходящей до ясновидения. В этом состоянии она сказала доктору Бирнбауму, что письмо, которое он только что получил на почте и еще не успел прочесть, содержит добрые вести — «о ремесле, которым ты занят», — в этом состоянии Резл ко всем обращалась на «ты». Или это было не Тереза? Откуда Тереза знала, что Бирнбауму предложат хорошую должность при клинике? И наконец, разве могла Тереза владеть столькими языками? Она ведь знала только родной язык и говорила на таком баварском диалекте, что коренной берлинец понимал бы ее с трудом. Некто или нечто, говорящее устами Резл, сыпало цитатами на древнеарамейском, на иврите, на греческом и латыни. Звучал и язык, который не смог определить даже профессор Вутс, священник и преподаватель айсштадтского католического института.

— Быть может, это коптский?

Вутс был так заинтригован, что счел своим долгом поучаствовать в эксперименте. Он жаждал присутствовать при видениях Терезы и записывал все, что она говорила, с тщательностью хорошего ученика. Впоследствии я узнала, что таким образом востоковедение обогатилось несколькими неизвестными прежде словами и словоформами арамейского языка, на котором говорили в евангельские времена в Иудее. Если помнить к тому же, что текста Евангелий на арамейском языке не сохранилось, а первые известные списки были на греческом, то вполне можно понять волнение профессора Вутса, когда он услышал всем известные евангельские фразы на том языке, на котором впервые прозвучали они под жарким небом Галилеи сотни лет назад!

Было и еще одно состояние, которое я мысленно называла «будьте как дети». В этом своеобразном трансе Резл говорила детским голоском, словно пятилетняя девочка. Ее словарный запас оставался тем же — где там древнеарамейский! Зато она весьма убедительно своим детским языком рассказывала о жизни Иисуса, словно сама прошла с ним по всем пыльным дорогам Галилеи.

И все это время Тереза продолжала голодать. Я была уверена, что она совершенно обессилеет после пятничного транса.

Это было страшно. Терезу заранее уложили в постель, потому что близкие люди уже знали, как это происходит. Раны на ее теле и лице открылись и обильно закровоточили. Кровь текла как ручьи. Кровавые слезы капали из глаз девушки. На ее лице отражалась мука.

— Она переживает боль нашего Спасителя, распятого на кресте.

Тереза скрипела зубами. Время от времени она говорила что-то, но я не понимала ни слова. Мне показалось, одна из фраз была обращена к Бирнбауму. Кровь затекала ей в рот, но когда сестра попыталась дать Терезе воды, она выплюнула ее. Сестра посмотрела на меня и словно хотела что-то сказать, но воздержалась.

У Терезы началась агония. Она произнесла одно-единственное слово, и сестра снова поднесла ей воды. На этот раз она сделала несколько глотков и вдруг громко вскрикнула — у нее открылась стигмата на боку, там, где копье сотника Лонгина пронзило Иисуса Христа.

Ее голова откинулась, лицо посветлело. Она прошептала еще что-то. Ее дыхание на мгновение замерло, потом выровнялось. Тереза крепко спала. Кровотечение постепенно остановилось.

— Что она сказала вам? — спросила я у сестры. — Тереза ведь говорила не на немецком!

— Она говорила по-арамейски, — за сестру ответил мне Карл Бирнбаум. — Во время пятничных трансов она произносит те слова, которые произносил на кресте Иисус. Всего семь фраз. И я не сомневаюсь, что вы знаете их наизусть. Это ведь вас воспитывали при католическом монастыре. Сестре же она сказала: жажду. После чего сестра дала ей напиться.

— А вам? Что она сказала вам?

Бирнбаум помолчал. Затем ответил:

— Я думаю, мы можем пойти отдыхать. Она уже не проснется до утра, а вам следует прилечь.

Разумеется, я знала эти слова. Когда Иисуса распяли, он сказал: «Отче, прости им, ибо они не ведают, что творят». Затем он пообещал благоразумному разбойнику: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю». Матери он сказал: «Жено, се, сын твой», а Иоанну — «се, Матерь твоя», поручая их друг другу. Воззвал к Отцу горестным: «Или, или! Лама савахфани?» — эти слова я разобрала в речи Терезы. Наконец, Иисус сказа: «жажду» и «свершилось», а затем: «Отче! В руки Твои предаю дух Мой!»

Но какие слова Тереза обратила к доктору? Я не знала.

По средам и субботам Резл взвешивали. Я убедилась, что за время пятничного транса она потеряла три килограмма, и подумала, что это будет служить началом истощения. Но в течение следующих дней она набрала обратно эти килограммы. Как? Каким образом? Ведь она все так же не ела ничего, кроме причастия, и только запивала облатку несколькими глотками воды! О каких тайком поедаемых кусочках может идти речь, если Тереза даже не посещала уборную? Ее организму не требовалось избавляться от отходов, потому что…

Потому что она ничего не ела.

Через четыре недели мы официально задокументировали и удостоверили своими подписями чудо. Моя подпись стояла выше подписи Карла Бирнбаума, замечательного доктора и человека, но ниже подписи епископа. Я сделала то, чего от меня ждали, и могла возвращаться в Париж.

Но загадка осталась неразрешенной. Мне суждено было мучиться ею. Может быть, всю жизнь. Я не смогу жить с этим спокойно никогда.

И я решилась. Я совершила нечестный и некрасивый поступок. Я загипнотизировала Терезу — без ее разрешения и без разрешения ее родных. Я подкралась к ней, как вор, когда она отдыхала после приема многочисленных визитеров, и покрутила перед ее глазами своими часами с искусственным синим кристаллом в крышке. Яркое баварское солнце отразилось в крышке так же послушно, как и парижское.

— Как красиво! — воскликнула Тереза. — Это подарила тебе мама?

Она лепетала, как младенец. Она была в «детской» своей ипостаси, и я даже обрадовалась этому, мне казалось, Резл-дитя более внушаема.

— Резл, ты хочешь спать? — спросила я, напрягая волю.

Она отрицательно покачала головой. Она сопротивлялась гипнозу с невероятной силой, но словно бы не прилагала к этому никаких стараний. Она протянула руку, и я положила в ее ладонь свои часы. Она приложила их к уху и расплылась в улыбке.

— Твоя мама портниха, как и мой папа? — Она подняла часики за цепочку и стала раскачивать перед собой, словно маятник. Лазурные солнечные зайчики метались по беленым стенам. Я улыбнулась, вдруг представив себе, что сказала бы Шанель, если бы узнала, что ее приравняли к бедному деревенскому портняжке. То ли от солнца, то ли после бессонной ночи, мои веки вдруг отяжелели, в теле разлилось приятное тепло. Словно мягкая, но сильная рука вела меня, усаживала в кресло, взбивала под спиной подушку с вышитой на ней надписью «еще полчасика». Властный, чудесный голос вливался мне в уши — на самых низких тонах, невыносимо сладостной вибрацией отзывался в позвоночнике. Меня держали, поворачивали, узнавали, постигали . Я была слаба, разъята и… абсолютно счастлива.

Я очнулась. Резл все так же играла с часами, напевала какую-то песенку. Я встала из кресла и подошла к ней. Она протянула мне часы, но я покачала головой и надела их ей на шею.

— Ты такая хорошая, — сказала она мне. — Ты очень хорошая. Только ты не злись и делай, что тебе назначено, понимаешь? Неси свой крест. Ты моя подруга теперь, и я стану за тобой присматривать. Хоть у тебя и свой защитник хорош. А теперь прощай… прощай… всех прощай…

И она захихикала, как маленькая девочка.

Я поцеловала ее и вышла. Колени у меня были будто ватные, и все еще сладко ныло, тянуло в позвоночнике. И еще я стала лучше видеть — у меня начинало портиться зрение, вероятно, из-за частого утомления глаз над книгами. Но теперь я видела все ясно, как в дни ранней юности, когда краски были такими яркими, мир таким ясным!

— Вы пытались ее загипнотизировать? — спросил у меня Карл по дороге в Мюнхен, куда он вызвался отвезти меня в своем автомобиле.

— Да. — Мне не хотелось лгать ему.

— Какая вы храбрая, — хмыкнул он. — Я не рискнул бы связаться с этим существом. Попытаться пролезть в ее сознание — означает дать ей возможность заглянуть в твое. А мне бы этого не хотелось. Это ведь страшно…

— Вовсе нет, — возразила я, вспоминая низкий голос, убаюкивающий, навевающий грезы. — Похоже, она и заглянула. Или что-то заглянуло через нее…

— Тереза — только окно? Вы думаете — об этом?

— Да. Окно. Или радио. Какая-то сила избрала ее для себя. Но зачем? Чтобы сказать миру — что? Почему именно ее, а не профессора Вутса, который сумел бы справиться с задачей лучше?

— Я не могу ответить вам на эти вопросы, Катрина. Познание замыслов высшей силы — это мне не по силам. Я могу на одном дыхании сообщить вам тринадцать принципов веры, но столкнувшись со сверхъестественным, совершенно теряюсь [6]. Но что точно могу вам сказать: мне внушили глубокое почтение академические знания и эрудированность профессора Вутса, и все же я считаю, что он — надутый индюк.

Я засмеялась. Вутс и в самом деле походил на индюка.

— Смех идет к вам куда больше богословских рассуждений. Вот, возьмите. Это подарок.

Он сунул мне в руки плотный кусок картона.

Это был портрет Терезы. Потом распространилось много ее фотографий, на которых она, уже пожилая женщина, лежит в окровавленной одежде на кровати. Ее лицо, залитое кровавыми слезами, выглядит пугающим. Но на фотографии, подаренной мне Карлом, она была запечатлена молодой, улыбающейся. На ней был полосатый сарафан, какие носят крестьянки в том уголке Баварии, воротничок белой вышитой блузки заколот под горлом эмалевой брошечкой. На лице ее светится нежная улыбка, и все лицо лучится. Знание и снисхождение написаны на этом лице. Стигматы видны только на кистях рук — темные прямоугольные дыры, отверстия в Неизвестное.

Мы миновали станцию. В день моего приезда четыре недели назад она была пустынна. Теперь же я увидела толпы людей, выходящих из только что прибывшего поезда. И это была явно не первая группа паломников, прибывших в Коннерсрейт, — несколько женщин, расположившись прямо на земле, наскоро закусывали вареными яйцами и колбасой.

— Но… Карл, я не понимаю… Что происходит?

— «Мюнхнер нойестен нахрихтен», — непонятно высказался Бирнбаум.

— Простите?

— «Новейшие мюнхенские известия». Одна из авторитетнейших немецких газет. Посвятила Терезе целое воскресное приложение. Редактор Герлих дружен с профессором Вутсом. Приложение вызвало целую бурю. Тиражи рванули вверх. Издатель и газетчики ликуют. Кое-кто призывает правительство немедленно принять меры против стигматички — во имя науки и здравого смысла! Как будто мы с вами служим чему-то другому! Коммунисты развернули против Терезы целую кампанию самой неприкрытой клеветы. Многие требуют насильственного обследования в «нейтральной клинике». Требуют оцепить Коннерсрейт полицейскими, чтобы не допускать к Терезе паломников и не вызывать нездорового ажиотажа. Как мы видим, эта мера не была принята. А ведь она одна выглядит здравой. Бедняжка Тереза, паломники будут вовсе не так деликатны, как мы!

— Как же она будет жить?

— Не нужно так огорчаться, Катрина. Девица, которая приобрела стигматы, не склонна так уж серьезно относиться к своему личному комфорту. Полагаю, она это переживет.

И все же мне было не по себе — от вида людей, истомленных дорогой, закусывающих прямо на мостовой, согнувшихся под тяжестью чемоданов, дешевых фанерных или дорогих кожаных. Их лица были печальными, напряженными, болезненными. Конечно, первыми в путь тронулись те, кто хотел обрести для себя хоть какую-то надежду, в болезни, в утрате, в несчастье. Досужие путешественники явятся потом, когда убедятся, что газета не напечатает опровержения…

— Карл, — сказала я.

— Что?

— Обещайте мне одну вещь.

— Что угодно, Катрина.

— Обещайте мне, что вы уедете.

— О, вы приглашаете меня в Париж? Бежать с вами вместе? Я уж думал, этого никогда не произойдет.

— Можно и в Париж. Но лучше куда-то подальше. Америка — прекрасная страна. Масса возможностей, в том числе и для науки.

— Но я не понимаю…

— Да я и сама не вполне понимаю. Только я думаю, что такие, как Тереза, посылаются стране, или миру, перед большой бедой. Чтобы уравновесить зло — добром. Чтобы не дать восторжествовать Сатане. Чтобы дать людям свидетельства существования высшей силы. И мне кажется, вам грозит беда.

— Хорошо, Катрина. — Карл смотрел перед собой, его руки спокойно лежали на рулевом колесе, но губы слегка подрагивали. Или он сдерживал ироническую улыбку, или мне удалось тронуть его. — Если в Германии запахнет жареным — я уеду в Америку. Меня как-то приглашали читать лекции в Новой школе, и мне там понравилось. Пришлю вам оттуда открытку, чтобы вы не волновались.

Я кивнула, не поверив ему. Но через несколько лет я получила открытку от доктора Бирнбаума из Филадельфии: «Моя дорогая мадемуазель Катрина (или уже мадам)? Я выполняю данное вам когда-то обещание, хоть и не сразу. Мне удалось улизнуть из мышеловки, и ваша давняя просьба сыграла тут не последнюю роль. Спасибо. Я работаю на муниципальном медицинском факультете, слежу за вашей научной работой. Буду рад, если вы приедете в гости. Карл».

И вдруг я поняла, какие слова произнесла Тереза, обращаясь к доктору Бирнбауму.

«Сегодня же будешь со мною в раю», — сказал Иисус сораспятому.

Тереза прожила на свете еще тридцать шесть лет, пережив гитлеровский режим, войну, разруху, издевательства и гонения. Гитлер преследовал всех, кто писал о Терезе, но ее самое тронуть не решался, хотя унижал ее и издевался над ней, через нацистскую прессу заявляя, что она якобы представляла собой угрозу «народной гигиене и просвещению».

Нацисты решили расправиться с Терезой только после капитуляции Германии. Ее дом был окружен, эсэсовцы ворвались в дом, где ее не было. Родственники ничего не знали. Тереза заранее укрылась в тайнике, устроенном приходским священником для хранения церковных ценностей и особенно важных архивов. Вместе с ней в тайнике прятались четырнадцать детей.

Она помогала больным, открыв в себе способность брать на себя их страдания. Она принимала паломников, отвечала на бесконечные письма, поддерживала отчаявшихся и дарила новую надежду утратившим веру. Все так же она продолжала работать в поле, ухаживать за садом и убираться в церкви, которая очень украсилась за счет паломников.

И все эти годы она ничего не ела и не пила. Принимала многочисленных гостей и паломников, усаживала их за стол и садилась с ними, поддерживала беседу, а потом мыла посуду. Не делала из своего абсолютного постничества подвига, и наконец к этому все привыкли и даже как-то перестали замечать. В этом не было чуда, вернее — чудо стало обыденностью. Не удивляемся же мы синему небу, цветению яблонь, пению птиц?

Таков был урок смирения, данный Терезой Нойманн мне — и всему миру. 

Данный текст является ознакомительным фрагментом.