Второй побег
Второй побег
Утром, в обед и вечером уходим в столовую Нас сразу перестали узнавать, от нас отворачиваются. А, плевать на это В голове сверлит одна мысль: что делать?
Гуляем по городу, идем на берег, но неотступно преследует: надо возвращаться за ненавистный забор Надолго отлучаться нельзя.
Дежурят посменно три надзирателя-милиционера Федор — молодой, дурашливый туземец, с ним мы часами играем на солнышке во дворе, на куче старых сетей, в подкидного дурачка, хотя карты валятся из рук Второй, русский, тоже не плохой человек, рукодельник сидит и строгает из дерева неуклюжие фигурки, детям Только третий неприятен, Кулаев, пришлый туземец, из другого племени. Большой, сильный, этот — ревностный служака, он-то и сказал, чтобы не уходили больше, чем на час.
Камеры и коридор открыты до позднего вечера и мы если не гуляем, то сидим во дворе. Но усидеть на месте трудно, нас сжигает одно что делать дальше?
Нет никакой надежды Мы хорошо знаем, лагерь уже давно послал донесение в Москву о нашем побеге. А НКВД давно объявил центральный розыск: разослал по всем областям подробное сообщение о нас. Прошло уже больше шести недель Каждый день может прийти приказ о нашем задержании, — тогда ничто не поможет. Дни идут, еще неделя, ответа из Ленинграда не будет, уполномоченный перестанет так доброжелательно относиться к нам. Не может же случиться чудо: в Геолкоме сойдут с ума и подтвердят, что мы те, за кого выдаем себя.
Выхода нет. Скоро нас разоблачат и отправят снова в лагерь, откуда мы бежали. А там неминуемый расстрел. Неужели все было напрасно? Эта мысль непереносима Надо снова бежать, пока не поздно.
Не вернуться вечером в тюрьму, спрятаться на берегу, а ночью попытаться забраться на пароход? Не выйдет: спохватятся и найдут Взять вечером лодку и уехать? Мы никуда не уедем нас догонят на моторках Все, что ни приходит в голову, приходится отбрасывать.
Хвощинский предлагает уходить пешком. После ужина уйдем за город — и в лес. Но всюду вода За час мы не скроемся, нагонят. Да если даже скроемся, мы не выберемся отсюда: середина августа, за месяц мы не пройдем и четверти пути. В сентябре начинаются холода, а там застанет снег — верная гибель в тайге.
Во дворе тюрьмы — крепкая клеть из дубовых брусьев Толстая дверь окована железом, висит большой замок. Раза два, когда Федя открывал клеть при нас, мы заглянули в нее Впереди — какое-то грязное барахло, дальше в глубине — в станке с десяток винтовок, ящики с патронами, что-то еще, прикрытое брезентом. Наверно, это склад запасного оружия, охраняемый нашими же надзирателями.
Увидев винтовки, я подумал, что больше ничего не остается, как идти напролом Или пан, или пропал.
Я сходил еще раз к уполномоченному. Он чуть не умолял меня найти хоть какой-нибудь документ, пусть завалящую багажную квитанции!, на которой было бы наше имя, и он отпустит нас. Где взять эту багажную квитанцию? Сделать ее тоже не из чего. Нет, надо торопиться.
Выработали план. В полночь мы выходим будто бы в уборную. Обезоруживаем надзирателя, связываем и запираем в одну из камер. Открываем клеть во дворе, вооружаемся винтовками, берем запас патронов и идем на берег. Ночью на берегу дежурит один древний старик с берданкой. Берем его с собой. Заводим самую быстроходную моторку, — о моторках мы уже все разузнали у Феди, — приводим в негодность другие моторки, захватываем продуктов и отчаливаем от этих мест Отъедем с десяток километров, перережем проволоку телефона, — пока спохватятся и починят телефон или свяжутся по радио, мы промахнем сотни две километров. Да и вооруженных не будут рьяно ловить. А там можно выйти на берег и идти пешком: будет уже не так далеко.
План отчаянный, но другого нет. Мы тщательно обдумываем его, стараемся предусмотреть любую неожиданность, — должно выйти. Хвощинский говорит: если что помешает, тогда пойдем не на берег, а прямо в лес. Настойчиво прошу забыть о лесе: должно выйти, надо положить все силы, ибо только тут спасенье. Хвощинский тоже заражается решимостью.
К концу первой недели к нам посадили воришку. Средних лет, невзрачный и апатичный, он оказался обладателем острого соображения: чутьем угадал, что мы не коллекторы из экспедиции, а концлагерники. Не признаваясь в этой своей догадке, он вяло говорил, как надоело ему в ссылке и хочется сделать что-то яркое, необыкновенное, — когда он говорил об этом, у него горели глаза. Мы решили его взять с собой и накануне исполнения посвятили в свой план. Он согласился, не раздумывая.
Прошло уже две недели. Нечего ждать. Настала холодная погода, мы переселились в камеру с разваленной плитой, где окна были со стеклами. Запасли большой кухонный нож, черный от ржавчины. Им нельзя было бы зарезать и куренка, но выглядел он зловеще. Мы готовы. Чтобы не подводить Федора и другого симпатичного надзирателя, остановились на Кулаеве.
В половине двенадцатого, когда тюрьма и город наглухо закрылись в ватную тишину, мы попросили Кулаева выпустить нас в уборную. Ворча, он открыл дверь. Мы вышли в едва освещенный коридор, оттуда во двор, в угол, где была уборная. Там был спрятан нож. Под рубашками приготовлены полотенца, связывать Кулаева. Я взял нож, пошли назад.
Кулаев встал к нам спиной, отпирая камеру, — по тупости своей он ее запер, хотя в камере никого не оставалось. В эту минуту я занес над его лицом, из-за спины, ржавый нож и слышным шепотом произнес:
— Не шевелись!
Кулаев замер. Выкаченными глазами он смотрел на нож. Хвощинский в миг срезал у него наган. Взмахнув наганом перед лицом Кулаева, словно чтобы показать ему, Хвощинский ткнул наган Кулаеву в бок и скомандовал:
— Руки назад! Не двигаться!
Нож больше был не нужен, я закинул его в темь угла, и схватил полотенце. Вор Митя кинулся связывать Кулаеву ноги.
Мы все предугадали. Но этого не могли предвидеть. Кулаев судорожно и могуче повел телом и руками, стряхивая нас с себя, и завыл.
Никогда ни прежде, ни после я не слышал такого воя. Я не мог бы представить, чтобы большой, сильный человек, да и любой человек, мог так выть. Это был даже не вой, а пронзительный нечеловеческий визг, переходивший в вой. Он рождался где-то в животе Кулаева и в горле вытягивался в тонкую сверлящую струю поросячьего и вместе с тем металлического неживого визга, от которого у нас перехватывало дыхание. Визг был бессмысленным и до того громким, что он, ввинчиваясь в уши, пронзал насквозь и, казалось, проникал через двери и стены и разносился по всему городу. Для такого визга не могло быть преград.
Мы оцепенели. В следующий миг Хвощинский бросился к двери во двор, а я суматошно кинулся затыкать Кулаеву рот, совал ему в зубы полотенце, бормоча:
— Замолчи! Тебе ничего не будет! Мы ничего тебе не сделаем, дура, молчи! Замолчи, балда!
Взматывая головой, он искусал мне пальцы, полотенце окрасилось кровью, но я не слышал боли, я ничего не слышал, кроме звериного воя-визга, мутившего мозг. Кулаев даже кусаясь не переставал визжать.
Мы с Митей повисли у него на руках, стараясь повалить, но ничего не выходило. Он не дрался: он стоял на месте, будто ноги его вросли в пол, и только судорожно поводил плечами, руками — они были, как из камня. Мы продолжали кричать, чтобы он замолчал, но он не слышал. В эти секунды мы не могли отчетливо сообразить, что Кулаев был смертельно испуган и мог только стоять столбом и выть.
Хвощинский вбегал в коридор, что-то кричал нам, размахивая зажатым в руке наганом, и опять убегал. А мы не могли справиться с Кулаевым вдвоем. Наконец, я подставил Кулаеву ногу, вцепился в него сбоку, Митя навалился спереди, — мы повалили его, повернув лицом вниз. Уткнув нос в пол, Кулаев вдруг перестал визжать. Теперь он животно икал, всхлипывая, но безумного воя больше не было. Мы крутили ему руки за спину — он судорожно разводил ими, делая плавательные движения, и наши усилия были зря (потом мы узнали, что Кулаев один ходил на медведя и в шуточной борьбе разбрасывал по двенадцать человек). В полутьме все путалось, я хватал руки то Кулаева, то Мити, а Митя мои и в суматохе мы только мешали друг другу.
Это продолжалось три-четыре минуты, — для нас прошли часы и казалось, что давно весь город на ногах. Вбежал Хвощинский — с перекошенным лицом, он панически крикнул:
— Кончайте, бросьте его! У ворот были трое, они побежали к милиции!
Сейчас поднимут тревогу, прибегут и перестреляют. План рухнул, надо спасаться, как сумеем.
Митя распахнул дверь, мы приподняли Кулаева, чтобы втолкнуть в камеру — икая и снова подвывая, но уже тихо, он бросился в камеру сам. Захлопнули дверь, задвинули засов.
— Бежим! — задыхаясь, крикнул Хвощинский. Мы тоже тяжело дышали, с нас лил пот, тело тряслось, от борьбы и ужаса: уши еще сверлил визг. Надо взять в камере бушлаты и рюкзаки Открыли снова дверь, вошли в камеру — Кулаева не было Хвощинский побежал к нарам — тотчас раздалось глухое урчанье, в нем трусливая жалоба, отчаяние, угроза. Кулаев забился за плиту в угол, присел там — видно было только его лицо, с бессмысленно выкаченными глазами и открытым ртом. Ворча и подвывая, он запустил в Хвощинского кирпичом — острый угол кирпича располосовал Хвощинскому лоб. Хвощинский присел, метнулся дальше к нарам — второй кирпич свалил его с ног. Кулаев левой рукой судорожно выламывал из плиты кирпичи, а правой метал их в нас с такой силой, что попадая в стену, они разлетались в крошки.
Мы отступили, вытащив Хвощинского. Заперли камеру и бросились во двор, ожидая увидеть милиционеров. Но никого не было и над городом висела странная, непонятная нам тишина. Прибегут сейчас, драгоценна каждая секунда. В углу двора перемахнули через забор в соседний двор, еще забор и еще — мы оказались на улице позади тюрьмы.
Пошли быстрым шагом, стараясь удержаться от бега. У Хвощинского лицо залито кровью, я обмотал руку окровавленным полотенцем. А еще нет полуночи, могут увидеть. Как только вышли из города, опять бросились бежать.
Мы бежали до утра. Задохнувшись, сваливались в мокрую траву, лежали, поднимались и опять трусили дальше, по лужам и болотам, напрямик. Когда выдохлись, уже не могли бежать, а только ковыляли, но нам казалось, что мы все еще бежим Надо было бежать, чтобы уйти как можно дальше от города.
Мы и ушли далеко. Но мы никуда не могли уйти…