X
X
Вернувшись в Вешенскую, к осени Михаил закончил вторую книгу «Тихого Дона». Не прошло и года с тех пор, как он отложил «Донщину» и взялся за новый замысел, и вот — перед ним лежала огромная, исписанная от руки стопа бумаги в более чем 800 страниц.
Экономя бумагу, они с Марусей перепечатывали рукопись всего через один интервал: строка лепилась к строке, одна налезала на другую… Только потом, в Москве, Михаил понял, какую совершил ошибку. То ли из-за нечитабельности шолоховской машинописи, то ли из-за занятости Александра Серафимовича рукопись, посланная Михаилом по почте, попала к заместителю Серафимовича Лузгину, одному из вождей ВАППа. Фамилия его вполне соответствовала характеру. За приветливой внешностью скрывался человек дрянной и завистливый. Обладая столь же интриганской натурой, как и его друзья-напостовцы, Лузгин, однако, не обладал таким авторитетом и своеобразным обаянием, как, например, Авербах. Серафимовичу он был навязан в заместители вапповской верхушкой. Но поскольку Лузгин входил в ядро напостовства, а Серафимович нет, то Лузгин, по сути, являлся «рабочим» главным редактором «Октября», а Серафимович — «почетным».
Когда Михаил сам приехал в Москву и появился в «Октябре», Лузгин встретил его с резиновой улыбкой:
— Читаем, читаем! Это, и впрямь, труд не мальчика, но мужа.
— Надеюсь, дадите и Александру Серафимовичу, — сказал Михаил. — Он тоже хотел прочесть.
— А вы никому, кроме Александра Серафимовича, больше не доверяете? — не убирая с лица лучезарной синтетической улыбки, вкрадчиво осведомился Лузгин.
— Я доверяю всем. Но Серафимович — мой крестный в литературе, — отрезал Михаил.
— Обязательно дадим! Как же без Александра Серафимовича?
Но опасения Михаила оказались совсем не напрасны. Серафимович вскоре захворал, а Лузгин и не подумал дать ему рукопись, однако позаботился, чтобы вапповцы, члены редколлегии, ее прочитали. Потом он вызвал Михаила для беседы — без Серафимовича.
Лузгин по-прежнему улыбался, хотя и не так широко, как в первый раз. В витиеватых выражениях похвалил роман, именуя его «первой частью», а потом перешел к главной теме беседы.
— Однако редколлегия абсолютно единодушно отметила и существенные недостатки первой части романа. — Лузгин откинулся на спинку кресла и значительно посмотрел на Михаила.
Как можно равнодушней, стараясь не выдать своего волнения, Михаил сказал:
— Ну что ж, без недостатков, видимо, в таком деле не бывает. Прошу только уточнить: вы говорите о первой части книги? Или вы так называете обе книги романа?
Лузгин покраснел.
— Я говорю о всей рукописи в целом, которая, как сообщил мне Александр Серафимович, составляет около половины романа. Правильно?
Михаил кивнул.
— Вы совершенно правы, говоря, что без недостатков никогда не обходится. Но, вы знаете, странное впечатление возникло у меня и у товарищей: роман, безусловно, на голову выше «Донских рассказов», но в то же время имеет недостатки, которых в «Донских рассказах» не было. Получается прямо по названию статьи Владимира Ильича: один шаг вперед, два шага назад.
Михаил шевельнулся. Он мгновенно понял, куда клонит Лузгин, и решил свалять «красного казачка».
— Вы намекаете, что я оппортунист, что ли? — прищурившись, спросил он. — Вы знаете, когда я был продкомиссаром, за такое словечко можно было моментально отправиться в «штаб Духонина». Матерное слово прощали — чего не скажешь сгоряча? — а вот «оппортуниста» нет. — Глядя исподлобья на Лузгина, он полез в брючный карман.
Лузгин побледнел. «Возьмет и пальнет — с него станется!» — пронеслось у него в голове. Михаил же не торопясь вытянул из кармана носовой платок, звучно высморкался, положил платок обратно. Лузгин поджал губы, криво улыбнулся.
— Ваши слова похожи на правду, — сказал он не без ехидства, — потому что многие герои «Донских рассказов» действовали именно так. Не могу сказать этого про Григория Мелехова. Предположу даже, что у него вообще слабо развито революционное чутье. Знает он только одно — обиду. Обидели его господа — он против господ, а обидели ненароком красные — так он против красных. Я, разумеется, понимаю, что такие люди в жизни встречались — но ведь он главный герой романа пролетарского писателя! А красные казаки, изображенные вами, как правило, второстепенные герои. Да и не очень привлекательны они, откровенно говоря. Кошевой, Александров униженно благодарят карателей за то, что их выпороли. Я спрашиваю себя: какова главная мысль этого прекрасно написанного произведения, половину которого я уже прочел? Поворот казачества и главного героя Григория Мелехова, в частности, к революции? Не сомневаюсь, что это так. Вы же не антисоветский роман пишете! Тогда, задаю я себе другой вопрос, зачем эти сентиментальные, многостраничные описания патриархального казачьего быта? Вы неминуемо внушаете читателям мысль, что это все рухнуло благодаря революции. Поверят ли они в искренность вашего героя, когда вы наконец приведете его в стан большевиков? Для того чтобы поверили, вам следовало резче показать тот «идиотизм деревенской жизни», о котором писал Маркс. Непонятно мне: где казачья беднота, батраки, иногородние? Это все те же Котляров, Кошевой, Валет? Разве их было на Дону так мало? Даже самые удачные страницы романа, посвященные любви Григория и Аксиньи, испорчены бесклассовым подходом. Почему вы улыбаетесь?
— Да какой же классовый подход в этом деле? — с нарочитым смирением осведомился Михаил. — Может, вы объясните мне, а то я женат уже четвертый год, а не знаю.
— Оставим насмешки! В прогрессивной русской литературе, начиная с «Грозы», давно уже сложилась традиция изображения любви, ломающей сословные и религиозные предрассудки. И любовь Григория к Аксинье должна была знаменовать собой протест против них! Поначалу так и кажется, но что же вышло в итоге? Григорий с каким-то животным равнодушием соглашается жениться на кулачке Наталье, а Аксинья, цельная, любящая натура, отдается развратному барчуку. Допустим, что и это возможно. Я, как видите, не стремлюсь подходить к вашему роману сугубо догматически. Но почему Григорий, нашедший в себе силы избить Аистницкого, бьет и его жертву — Аксинью? Это что — эгоистичность самца? Такова его любовь? Поневоле приходишь к выводу, когда Григорий возвращается к Наталье, что «незаконная любовь» — это похотливая блажь, а патриархальный, домостроевский уклад — правильный, и нарушать его негоже. И с таким багажом Мелехов придет в революцию? Его возмущает расправа с офицерней под Глубокой, а вот ужасную казнь подтелковцев он наблюдает не только без протестов, а еще и разражается антисемитской тирадой! И все это венчает эпитафия на могиле Валета, в конце второй книги: «В годину смуты и разврата / Не осудите, братья, брата»! Это что — то самое «братство», про которое лживо твердят нам попы? Вы полагаете, что палачи Валета — ему братья? А революция — «смута и разврат»?
— А что, там написано, что именно я так считаю? — выдержав, по своему обыкновению, паузу, спросил Михаил. — По вашему мнению, роман — это прямое выражение взглядов автора на ту или иную проблему? Это у вас, критиков, дело обстоит так, а мы, прозаики, работаем с образами. Вам не нравится поведение Мелехова на казни подтелковцев? Отчего же вы решили, что оно мне нравится? Что, надо было написать: «Автору не нравится»? Вы считаете достоверным, чтобы Мелехов повел себя под Пономаревом так же, как под Глубокой? А я так не считаю. Вы предпочитаете, чтобы на могиле Валета была эпитафия типа «Смерть красной собаке» или, наоборот, «Вечная слава героям революции»? Едва ли богомольный старик станет писать такие. Да и провисят они до первого отряда — красного или белого. Но это все мелочи, как мне кажется. А по большому счету, мне непонятно, как вы можете оценивать роман с точки зрения того, что еще не произошло. Вы считаете, что описание быта Мелеховых дурно повлияет на вторую половину романа. Как же вы можете так судить, если не читали эту вторую половину?
— Разве я призывал вас излагать свою позицию в романе в лоб? — парировал Лузгин. — И хотя, по всей видимости, вы считаете нас, критиков, литературными простецами, я должен вам сказать, что хорош лишь тот образ, который прозрачен. Ваши, следует признать, достаточно прозрачны. И когда возле могилы Валета бьются за самку стрепета и право «на жизнь, на любовь, на размножение» получает сильнейший, я воспринимаю это как прямое указание на то, что похороненный здесь Валет — слабейший и такого права не имеет. А вот Мелехов — не «тварь дрожащая» и «право имеет». Только большевики, товарищ Шолохов, воспринимают революцию не как битву за свою жизнь, а как битву за жизнь для всех. Однако перейдем от споров к делу. Редколлегия единодушно пришла к выводу, что вам надо над романом еще поработать. Кроме отмеченных недостатков, он слишком растянут. Две книги «Тихого Дона» в их нынешнем виде надо печатать год. Двадцать листов мы еще потянем, а вот сорок — нет. Написанное вами нуждается в сокращении, по крайней мере, наполовину. Таким образом, перед нами две проблемы — техническая и идейная, решать которые надо одинаково.
«Ну, мне это знакомо по ГИЗу, — подумал Михаил. — «…По причинам технического и идеологического характера»! Этот номер у вас не пройдет, товарищ Лузгин!»
— Конечно, не хотелось бы, чтобы эти проблемы решались механически, — вкрадчиво продолжал Лузгин. — Это не в ваших и не в наших интересах. Поэтому идейный аспект при доработке должен преобладать. На наш взгляд, следует отказаться от тех страниц, где прямо или косвенно проявляется ностальгия по временам атаманщины, и сосредоточиться на стихийном бунте Григория Мелехова против домостроевского уклада, последовательно превращая его в сознательный протест — против казачьей верхушки, грабительской войны, офицерства и, наконец, царизма в целом. Почему Григорий обходит стороной кружок Штокмана? Какой смысл рассказывать о корниловщине, если в рядах казаков, идущих на Петроград, нет Мелехова? И, конечно же, нельзя оставлять читателя в полном сомнении: с кем же пойдет дальше герой? Даже если в конце второй книги он еще не сделает свой выбор, ужасная картина казни подтелковцев должна отвратить его от белых. А то, знаете, складывается впечатление, что ему, способному смириться с массовым убийством своих бывших единомышленников да еще кричавшему на Подтелкова за минуту до его гибели, вообще нечего делать в лагере революции.
Лузгин перевел дух, воровато глянул на Михаила. Тот смотрел спокойно, не отводя взгляда.
— Понимая, что вам, уже проделавшему огромную работу, такая задача будет трудна, я предлагаю воспользоваться помощью опытного редактора.
— Да зачем редактора? — равнодушно сказал Михаил, хотя в душе его все клокотало. — Вы позовите, к примеру, Гладкова, дайте ему тему, и он вам напишет такой роман: о стихийном протесте, переходящем в сознательный. Я же, если вы заметили, пишу роман, называющийся не «Григорий Мелехов», а «Тихий Дон», то есть на примере героя показываю судьбу всего донского казачества. А она была противоречива и в предлагаемый вами протест не укладывается. Если бы так было, казаки всегда бы стояли за советскую власть и никаких проблем ей не создавали. А вы что предлагаете? Это же будет неправдой! По-вашему, антиисторический подход — большевистский?
— Как я вам уже говорил, я сообщаю не только свое мнение. Едва ли все члены редколлегии страдают антиисторическим подходом.
— А Александр Серафимович? Из разговора с ним, еще до того, как я взялся за роман, я понял, что проблемы казачества в революции представляются ему более сложными, чем вам. Он говорил о единстве и борьбе противоположностей, а вы, получается, отвергаете и то и другое.
— Александр Серафимович уполномочил меня беседовать с вами.
Михаил подумал и сказал:
— Я хотел бы получить свою рукопись обратно.
— Пожалуйста, — с деланным сожалением пожал плечами Лузгин. Разработанный им с Авербахом план разговора допускал, на крайний случай, и такой вариант.
— Александр Серафимович уполномочивал вас возвращать мне роман? — предательски подрагивающими руками принимая тяжеленную растрепанную рукопись, спросил Михаил.
— Почему нет? Правда, товарищ Серафимович не уполномочивал меня отказывать вам. Но я и не отказываю, возвращаю рукопись для доработки. От редактора, как я понял, вы отказались. Впрочем, мое предложение остается в силе. Подумайте над ним хорошенько. Я понимаю, теперь вы раздражены, и мне нет смысла настаивать на своих предложениях. Но я готов вернуться к этому разговору позже.
— По поводу «Тихого Дона» у меня одна позиция, и едва ли она изменится со временем, — сказал Михаил. — Все или ничего. — Он вышел, не попрощавшись.
Чувствовал он себя ужасно. Неужели и впрямь Серафимович отдал его на растерзание этому Лузгину? Правка, которой тот добивался от Михаила, убивала в зародыше главный замысел «Тихого Дона», к которому он пришел путем долгих, нелегких ночных раздумий. Требования Лузгина отбрасывали Михаила назад к «Донщине», уже вошедшей в роман как составляющая его часть. Это означало, что без малого год напряженнейшей работы пойдет псу под хвост. Что делать? Идти в «Красную новь», в «Новый мир»? Этого было делать нельзя, не добившись того, чтобы Серафимович все же прочел роман. Вот когда и Серафимович скажет: «нет»…
Как на грех, поговорить с Серафимовичем по телефону ему все не удавалось. То его не было, то он вел важный разговор с посетителями и не мог подойти к аппарату, а когда Михаил звонил позже, оказывалось, что Александр Серафимович уже ушел, то он уже отдыхал, то «барышня» говорила, что номер занят… В общем, дозвонился Михаил только на третий день, уже и не надеясь, что когда-нибудь в жизни вообще увидит Серафимовича: ему уже казалось, что тот попросту скрывается от него.
— Ну, здравствуй, здравствуй, земляк! — услышал он в трубке голос Серафимовича. — А я как раз звонил в «Журнал крестьянской молодежи» насчет тебя. Мне Аузгин сказал по телефону, что ты был у него, все замечания принял в штыки и забрал рукопись. Как же так? Ты меня уже в расчет не берешь? Как ты можешь так поступать, если я еще не читал роман?
— Да я все это время только и мечтал, чтобы он попал вам в руки! — вырвалось у Михаила. — Аузгин обещал вам передать, а не передал! А со мной он повел уже окончательный разговор, заявив, что вы уполномочили его на это!
— На окончательный разговор?.. — удивился Александр Серафимович. — Ну-ка, ну-ка, расскажи подробней!
Михаил рассказал.
— Вот что, — выслушав его, заявил Серафимович, — ты не горячись. На разговор в подобном духе я его не уполномочивал. Речь шла о том, чтобы он рукопись прочел и высказал тебе свои замечания, если они возникнут. Читать Лузгину все равно бы пришлось, потому что все тексты в журнале проходят через него. Вот я и подумал: незачем терять время, пока меня нет в журнале. Но ты волен соглашаться с замечаниями Лузгина, а волен не соглашаться. Кто из вас прав, решаю я, пока еще считаюсь главным редактором.
— О вас Аузгин сказал, только когда я его прямо спросил про полномочия! А так — все время ссылался на единое мнение редколлегии!
— Вероятно, он забыл про еще одного члена редколлегии — меня, грешного. А без меня их мнение никак не может быть единым. Ты, главное, ничему не удивляйся и привыкай: это называется нравами журнала «Октябрь». В каждом монастыре, знаешь, свой устав. Лузгин по положению в ВАППе выше меня, а в журнале — мой заместитель. Такая, с позволения сказать, аномалия неизбежно порождает интриги с его стороны. Можно было бы резко поставить его на место, как, наверное, сделал бы ты на моем месте, но это — конфликт с ВАППом. Ругаться с ними себе дороже, как с бабами на рынке. Я все эти препятствия обхожу терпеливо, по-стариковски, памятуя, что последнее слово всегда за мной. Помни и ты об этом. Приноси свою рукопись, буду читать. Ты Лузгина немного измотал, показал характер, а я его возьму тепленьким — если, конечно, ты прав в этом споре, а не он. А он, между прочим, не всегда бывает не прав.
«Так ты меня специально послал в разведку боем! — подумал Михаил. — Чтобы, стал-быть, выявить огневые позиции противника, а потом спокойно подавить их! Или отступить, если задача покажется невыполнимой. Хитер, ничего не скажешь! Только мне-то каково с недописанным романом — между двух огней?»
Но вслух он ничего такого, конечно, не сказал.
Михаил отнес рукопись Серафимовичу, и потянулись томительные дни ожидания.
* * *
Серафимович, прочитав первую половину «Тихого Дона», был до глубины души взволнован, как случалось с ним в юности, когда он сталкивался с действительно выдающимся произведением искусства. Это качество он сумел пронести через всю жизнь и сохранить его вплоть до преклонных лет. Александр Серафимович всегда с сожалением думал о том, что в нынешнюю пору утрачена способность радоваться истинно талантливому, как мог Некрасов, вбегая к Белинскому с рукописью «Бедных людей»: «Новый Гоголь народился!» Правда, и поводов так радоваться давно уже не представлялось, но теперь… Теперь, прочтя две книги «Тихого Дона», он с некоторым даже изумлением понимал, что перед ним — нечто более значительное, чем первая вещь Достоевского. С первой же страницы романа стало ясно, что за последние два года талант Миши Шолохова расцвел необычайно, что «Тихий Дон» — огромный шаг вперед по сравнению с «Донскими рассказами». Но школу этих рассказов Шолохов использовал блестяще: рукой настоящего, без подмесу, мастера были написаны вставные короткие новеллы в начале романа — о турчанке, жене Прокофия Мелехова, об Аксинье, изнасилованной отцом… Серафимовича распирала мальчишеская гордость, что именно он, никто другой, предсказал превращение Шолохова в выдающегося писателя. Все претензии Аузгина, разумеется, были вздором, хотя и «идеологически безупречным». Аузгина следовало в максимально гуманной форме уломать. Серафимович, верный своей испытанной тактике, решил, что лучше это сделать, когда его заместитель, любящий хорошо покушать и выпить, расслабится в непринужденной обстановке. Он пригласил Аузгина отобедать в полуподвальном писательском ресторане в Доме Герцена.
Там, поговорив между двух рюмок о редакционных делах и подождав, когда Лузгин насытится шкворчащей котлетой по-киевски, он мягко перешел к «Тихому Дону». Стараясь не обидеть Аузгина, дал понять, что надо печатать обе книги без всяких изменений.
Но Лузгин проявил неожиданно упорство.
— Это дело политическое, — твердил он. — Ваше мнение — решающее, но я, читая эту талантливую вещь, испытал немало сомнений и не мог не поделиться ими с товарищами, членами редколлегии. Многие из них входят в бюро правления ВАППа…
— Прежде всего вам, наверное, следовало поделиться своими сомнениями со мной, — мягко упрекнул его Серафимович.
— Да, конечно, обычно я так и делаю, но вы были заняты, а товарищи как раз имели возможность прочесть… Ведь это же не против правил. Для того и существуют члены редколлегии…
— Допустим, — кивнул Серафимович. — Ну — и?..
— Все они высказались совершенно в том же духе, что и я. Слух дошел до Авербаха… Он выразил серьезную озабоченность, что роман с такой тенденцией может появиться на страницах пролетарского журнала, органа ВАППа. Поверьте мне, Александр Серафимович — правка необходима, и значительная! Не можем же мы из-за этого романа ссориться с ВАППом! И я, и вы можем лишиться своих мест!
— Не стоит забывать, — холодно улыбнулся Серафимович, — что без согласия партии ВАППу затруднительно будет сдвинуть нас со своих мест. Не сомневаюсь, что вы окажете мне дружескую услугу и не передадите эти слова товарищу Авербаху.
— Как можно, Александр Серафимович?! — покраснел Лузгин.
— Я верю вам и понимаю ваши сомнения, — продолжал Серафимович, — но призываю вас поверить и моему опыту, и литературному чутью. Роман этот, будучи напечатан без изъятий, не только не ослабит позиций «Октября», а, напротив, значительно усилит их. А победителей, как известно, не судят. Всегда приходится рисковать, чтобы напечатать по-настоящему талантливую вещь. Всю ответственность, разумеется, я беру на себя. Но мне не хотелось бы, дабы избежать раскола в журнале, чтобы в этом вопросе вы выступали моим противником.
Глаза у Лузгина забегали.
— Вы же знаете, Александр Серафимович, что я всегда… Но в данном вопросе — не могу… — Он понизил голос: — Авербах сообщил мне по секрету, что этим Шолоховым интересуется ОГПУ. И не вообще интересуется, а в связи с этим романом… Оказывается, собирая материал, он встречался с каким-то белобандитом, которого недавно расстреляли… Дело серьезное… Чекисты порекомендовали ему приглядывать за Шолоховым. Авербах сказал, что сигналы на Шолохова поступали и раньше, от донского ГПУ… Он посоветовал, во избежание неприятностей, быть предельно внимательными при публикации его вещей.
— Ах, вот оно что! Тогда я вас удивлю, сообщив, что про эту историю с белобандитом я узнал еще раньше вас с Авербахом. Это вам все кажется, что Серафимович стар и уже мышей не ловит. Шолохов мне все рассказал. Это снимает с него обвинения в двурушничестве, не правда ли? Степень влияния рассказов упомянутого казака на замысел «Тихого Дона» мне представляется незначительной и, кроме того, не проявляется в данной части романа. Что же касается встреч Шолохова с этим белогвардейцем… Во-первых, он жил не в подполье, даже состоял в местном исполкоме, а во-вторых, если вы пишете роман о гражданской войне, вы никогда не откажетесь от разговора с бывшим белогвардейцем, если есть такая возможность. Говорю ответственно как автор «Железного потока».
Серафимович глядел в прищуренные глаза своего заместителя и видел, что тот ни за что не согласится разделить с ним ответственность в деле, которое припахивает ГПУ, и убеждать его в этом бессмысленно. Логичней теперь было обращаться прямо к Авербаху, но Александр Серафимович никогда этого не делал и делать не собирался. Оставалось брать ответственность целиком на себя, как он и обещал Лузгину. Ответственности умудренный жизнью Серафимович не боялся, но не хотел и раскрывать карты раньше времени. Объяви он сейчас Лузгину о своем решении печатать «Тихий Дон» без изъятий, назавтра об этом узнает Авербах, поднимет свистопляску, как это он умеет делать, и добьется или снятия «Тихого Дона», или его, Серафимовича, отставки. Надо не торопиться, выждать удобный момент, когда ни Лузгин, ни Авербах не осмелятся вставлять ему палки в колеса, и тогда — говорить свое последнее слово.
— Я подумаю над тем, что вы мне сообщили, — сказал он Лузгину, — взвешу хорошенько все «за» и «против».
На том и расстались, Лузгин — с весьма довольным видом.
Серафимович вызвал Михаила и, не говоря ни слова о романе, предложил ему потерпеть, не покидая пока что Москвы. «Так надо», — веско прибавил он, наткнувшись на хмурый взгляд Михаила, которому уже надоело ожидание. В ГИЗе, куда он отнес второй экземпляр романа для книжного издания, он столкнулся примерно с такой же ситуацией, как в «Октябре». А тут еще Серафимович темнит, не может сказать прямо, что и как…
Накануне октябрьских праздников Серафимович прислал Михаилу по кудашовскому адресу открытку с приглашением прибыть 8 ноября на ужин. «Решил покормить, что ли, вместо того чтобы роман напечатать?» — невесело усмехнулся Михаил, но на ужин пошел. Костюма для такого случая у него не было, пришлось идти, как всегда, в гимнастерке.
У Серафимовича было так многолюдно, что его большая квартира казалась маленькой и тесной. Еще с порога Михаил услышал иностранную речь. Александр Серафимович, как всегда безупречно выбритый, в вышитой сорочке, подошел, улыбаясь, к Михаилу, обнял, сказал:
— Располагайся, где хочешь. Скоро пойдем за стол.
Михаил скромно, как проситель, пристроился на стуле в передней, поджав ноги: хромовые сапоги его предательски растрескались в подъеме, и даже вакса не помогла скрыть ущерба. Он остро ощущал ненужность и бесполезность своего присутствия здесь. Вновь прибывшие разодетые гости сразу же расходились по летучим приятельским компаниям, с ходу присоединялись к оживленной болтовне. Разговор вертелся главным образом вокруг разогнанной вчера троцкистской демонстрации. Звенела посуда, столовые приборы, из кухни волнами набегали одуряющие гастрономические запахи, сновали взад и вперед с подносами и блюдами разодетые в черное, как буржуазные министры, официанты, нанятые, вероятно, в каком-то ресторане.
Михаил сидел, натянуто улыбаясь, чужой на этом празднике жизни, похожий в отутюженной своей гимнастерке на вахтера, а прибывающие гости все шли и шли мимо него: Авербах под ручку с Фадеевым — Сашка Фадеев ему небрежно кивнул, а Авербах как будто и не заметил; Киршон, стреляющий беспокойными черными глазами, болезненно румяный, с тонзурой на макушке, как у католического монаха; кряжистый, широколицый Всеволод Иванов с маленькими умными глазками за стеклами круглых очков; молодой Леонид Леонов с падающим на глаза чубом; высокий, дородный Соболев, стучащий по паркету отполированной суковатой палкой; маленькая, словно ломающаяся в талии племянница Троцкого Вера Инбер с выражением еврейской скорби на кукольном лице — очевидно, сегодня ей, как и Михаилу, было не до праздника… Прошел, улыбнувшись Михаилу одной стороной лица и сунув ему всю руку, Маяковский — с Лилей, но без Осика. Лиля Юрьевна постарела, худые плечи ее под дорогим платьем сутулились, но кольнула она черными глазищами Михаила все так же живо. Важно, задрав голову, проследовал Иосиф Уткин. Пробежал, бросая по сторонам кокетливые взгляды, верткий, гримасничающий, как чертенок, Александр Безыменский с гитарой в руках. Под занавес появился припорошенный по плечам перхотью Аузгин, с преувеличенной вежливостью раскланялся с Михаилом.
Серафимович радушно пригласил гостей к столу. Они, загомонив, повалили в столовую. Поднялся и Михаил, не знающий точно, чего ему больше хочется — хорошенько поесть или уйти. Ослепленный блеском стола, заставленного огромными блюдами с цельными осетрами и молочными поросятами, тарелками с ломтиками розовой семги, истекающей жиром теши, балыка, хрустальными вазами с черной икрой, серебряными ведерками с шампанским, он было пристроился в конце стола, ближе к двери, но Александр Серафимович вдруг сказал:
— Товарищ Шолохов! Я вас попрошу сесть сюда, — и указал место справа от себя.
Гости, как один, уставились на Михаила, такого непрезентабельного среди этого великолепия. Он, покраснев до ушей, стал отказываться, но Серафимович, строго посмотрев на него, повторил приглашение. Михаил, неловко загремев стулом, проклиная скрипящие на всю залу сапоги, поплелся под любопытными взглядами на другой конец стола. Авербах и Аузгин переглянулись; на их лицах одновременно мелькнуло недоброе предчувствие. Михаил же в этот момент ни о чем не думал, испытывая те же ощущения, что, вероятно, испытывает человек, вытолкнутый нагишом на освещенную сцену.
Всю противоположную сторону длинного стола, судя по говору, нездешним одеждам и по какой-то особой намытости, холености лиц, достигаемых ежедневным купанием в ванне, занимали иностранцы. Михаил уже понял, что это писатели, но узнал только автора популярного в СССР романа «Огонь» Анри Барбюса, фотографии которого часто видел.
Серафимович поднялся с фужером в руке и торжественно провозгласил тост за десятилетний юбилей Октябрьской революции. Забормотали переводчики в разных концах стола. Все встали, и иностранцы в том числе, зазвенели бокалами. Михаил выпил золотистого шампанского, невольно сравнивая его с красным как кровь донским игристым. Донское показалось ему не в пример лучше. Поглядывая по сторонам, он чинно пилил блестящим тупым ножом кусочек ветчины, досадуя, что не сидит там, у двери, где можно было бы есть от пуза, не особенно заботясь о том, что подумают о твоих манерах.
Серафимович поднялся вновь.
— Дорогие друзья! Быть может, мой второй тост прозвучит вопреки застольным традициям, но нам, писателям, частенько приходится ломать традиции. Две радости у меня в эти праздничные дни: это то, что великой революции нашей уже десять лет, и то, что принесли мне талантливейший роман!
Внутри Михаила что-то радостно вздрогнуло. Забубнили переводчики. Александр Серафимович повернулся к подоконнику, взял с него здоровенную папку и, держа ее на вытянутых руках, показал гостям, как рыбак, хвастающийся невиданным уловом.
— Вот он — этот роман! Запомните название — «Тихий Дон» и имя автора — Михаил Александрович Шолохов! А вот и сам автор. — Серафимович взял Михаила за локоть и заставил подняться; вставая, он качнулся, как пьяный, и едва не повалился на спину: ноги не слушались его. — Вот он — будущий великий писатель земли Русской! Он моложе меня более чем на сорок лет, но, я должен признаться, во сто раз талантливее меня. Имя его еще многим неизвестно, но через год его узнает весь Советский Союз, а через два-три года — и весь мир! С января мы будем печатать его «Тихий Дон»!
Лузгин побледнел. Лицо Авербаха оставалось бесстрастным. Беспечные иностранцы бурно зааплодировали; к ним, искоса поглядывая на писательское начальство, без особого восторга присоединились писатели страны Советов. Никто из них в жизни не получал подобных неслыханных авансов.
К Михаилу с разных сторон стола потянулись рюмки; он лунатическим движением поднял свой фужер из-под шампанского, но тот оказался пуст. Непослушной рукой он цапнул за горлышко стоявшую возле его прибора бутылку водки, набухал из нее, разливая, в фужер, потом ткнул его, не глядя, в протянутые рюмки, отчего те зазвенели жалобным, погромным звоном, и залпом выпил. Потом он сел. Великий Серафимович глядел на него, улыбаясь.
— Закусывай, Миша, — сказал он.
— Нет, — хрипло ответил он, — на сегодня вы уже меня накормили на славу…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.