Глава девятая 1908–1909: СТРОИТЕЛЬ

Глава девятая

1908–1909: СТРОИТЕЛЬ

Новая жена: Андреев и Матильда Денисевич.

Новый дом: вилла «Аванс»: замысел и воплощение.

Новые сочинения: «Черные маски», «Рассказ о семи повешенных».

Андреев и Толстой. «Мои записки». Андреев и Достоевский.

Внешне жизнь Леонида Андреева в годы его наивысшей славы напоминает комедию абсурда. События никак не укладываются в линейную схему, наоборот — захлестывают друг друга или же — несовместимые — происходят параллельно, не позволяя серьезному биографу логически вывести предикат из множества посылок. И более того, наш герой в те годы настолько компрометирует себя иными выходками, что даже близкие ему люди отказываются от серьезных комментариев или размышлений над теми или иными поступками Леонида Николаевича. Так, судорожные попытки Андреева во что бы то ни стало добыть себе жену породили множество насмешек. Вера Беклемешева писала, что по Москве ходил анекдот, что «он сделал предложения всем артисткам Художественного театра поочередно»[381]. Еще одна история — уже петербургского происхождения: знавший Андреева еще по «Курьеру» Петр Пильский рассказывал, что когда настойчивый жених вдруг посватался к недавно разошедшейся с мужем Марии Карловне Куприной, она насмешливо ответила: «Нет, довольно в моей жизни было и одного писателя»[382]. Чуковский утверждал, что как только Виктория Денисевич отказала Андрееву летом 1907-го, он тут же поклялся жениться на ее сестре Матильде, которую на тот момент не знал и даже не видел.

Удивительно — но романтическая и сильно задевшая его сердце влюбленность в юную Алису Коонен проходила на фоне сватовства писателя к той самой, практически неизвестной ему, Матильде Денисевич. И — более того — сравнивая письма, которые он писал в декабре 1907 года обеим, видишь, что писатель, не особенно напрягаясь, использовал в любовных посланиях одни и те же словесные клише: «моя дорогая, неизвестная, далекая»…

У меня — как и у современников Андреева — сложилось впечатление, что этот «первый жених России» зимой 1907/08 года рассылал предложения руки и сердца — веером: кто-нибудь да обязательно согласится. Так, впрочем, и случилось: андреевский расчет оказался правильным.

Тогда — осенью и зимой — наш герой частенько бывал пьян и — пьяный — ночами шатался по улицам и вокзалам и в этом состоянии совершал эксцентричные, а чаще — просто-напросто абсурдные поступки. Так, пьяный, он нанес первый визит в дом Алисы Коонен, пьяный — сделал предложение Матильде, написав на бланке журнала «Современный мир»: «Матильда Ильинична! Хотите быть моей женою? Леонид Андреев. Это серьезно, как смерть. Пока ни слова сестре»[383].

Но — и протрезвев — Андреев продолжал с той же настойчивостью, с которой он ухаживал за Алисой, — добиваться внимания со стороны Матильды, для которой предложение руки и сердца известного и знаменитого, но почти что незнакомого с ней человека — оказалось полнейшей неожиданностью. «В отчаянно тяжелую минуту пишу я Вам. Чувство и сознание у меня такое, что я взят и брошен в пропасть, и буду лететь, пока не расшибусь. Не на чем остановиться глазу — Вы понимаете — во всей громаде жизни нет светлого, на чем бы мог остановиться глаз. И поймите, ради Бога, поймите меня, когда теперь, трезвый, с сознанием ничем не затемненным — я снова тянусь к Вам сердцем, как к последнему другу. Другу! Я Вас не знаю совсем, я видел Вас только два раза и почти не говорил с Вами — но есть же что-то, чего я не умею назвать, что с силою толкает меня к Вам. Зачем — я не знаю. Пьяный, сумасшедший, я предлагал Вам быть моей женою (и если бы Вы знали, как безумно, как искренне было это предложение) — трезвый, я прошу немногого — сам не знаю чего — понять что ли — пожалеть… ей-Богу не знаю», — пишет он Матильде 30 ноября 1907 года, когда его отношения с юной актрисой МХТ также бурно развивались.

И всё же, сравнивая письма Алисе и Матильде, сквозь повторяющиеся сочетания слов кажется, что они написаны разными авторами: один — мрачный, преисполненный романтических чувств, таинственный и гордый рыцарь, готовый бросить свои завоевания к ногам юной избранницы; другой — измученный жизнью, больной, задыхающийся от одиночества, временами страшащийся сам себя, весьма зависимый от алкоголя и не слишком молодой уже человек, остро нуждающийся в няньке, в существе, готовом разделить с ним все его дневные проблемы и разогнать ночные кошмары. «Все последнее время, — пишет он своей будущей жене в ноябре 1907-го, — особенно последние дни в СПб, я находился в таком печальном и диком состоянии, если Вы захотите, я расскажу Вам о том, что привело меня к тому безумному письму, и, надеюсь, Вы поймете меня и не осудите так строго»[384].

Судя и по этим строкам, и по дальнейшим событиям из этих двух ролей «по Станиславскому» Андреев играл только последнюю: ему нужна была хозяйка дома, мать его детей, сторож его снов, женщина, с которой он мог бы делить самого себя. Леонид Николаевич — в одиночку не мог, увы, управиться с самим собою. Вероятно, после года неспокойного траура по жене он почувствовал, что второй Шурочки на свете нет, а все его любовные увлечения не отменяют главного — глубокого одиночества, которое нельзя вынести, как острую боль. Потому и пил.

Что ж, если первой женитьбе нашего героя предшествовали пятилетний роман, долгое и трепетное сближение двух душ и тонны исписанной на сей счет бумаги, то во второй раз женился Леонид Андреев и скоропалительно и почти что случайно. Мельком увидев Матильду летом 1907 года, угостив ее папиросой на осенней премьере у Мейерхольда, куда та ходила вместе с сестрой, писатель делает «пьяное предложение» в ноябре, период «бурного ухаживания» начинается зимой, с февраля эта молодая женщина официально работает его секретаршей, 2 апреля — как напишет в дневнике сама Анна-Матильда — «там, на Каменноостровском я стала женой Леонида»[385], а 21 апреля 1908 года многие российские газеты напечатают маленькие объявления о венчании знаменитого писателя Леонида Андреева в Ялте. Интересная деталь — Андреев первоначально ухаживал за сестрами своих будущих жен: тогда — в 1895-м — за старшей сестрой Шурочки Елизаветой Добровой, в 1907-м — за младшей сестрой Анны-Матильды Викторией Денисевич.

Так кем же была Матильда, а точнее, Анна-Матильда — четвертая — и последняя героиня андреевского романа?

Трудно представить себе женщину, оставившую после себя столь противоречивые отзывы, нет единого мнения даже о дате ее рождения. Старший сын Андреева Вадим утверждал, что родилась она в 1883 году, в дневнике самой Анны Ильиничны присутствует запись: «мое рождение 31 января 1883 года»[386]. А внучка ее свидетельствует, что в год знакомства с писателем бабушке было уже 26, а следовательно, год ее рождения — 1881-й. Это была молодая, но уже опытная женщина: за ее плечами — короткий неудачный брак с неким присяжным поверенным по фамилии Карницкий, а на руках — четырехлетняя дочь Нина.

Интригует и то, что женщина имела два имени: Анна и Матильда. Говорили, что эксцентричный отец, желая сына, поклялся, что будет называть всех родившихся дочерей в честь их матери — Аннами. Сына он — судя по всему — так и не дождался. Две Анны, повзрослев, взбунтовались и выбрали себе новые имена: старшая назвала себя Матильдой, а младшая — Викторией. Как рассказывал Чуковский, жених Андреев перед венчанием настоял, чтобы его невеста вернула себе имя, данное при рождении, — Анна, поскольку каждая вторая проститутка в Петербурге в те годы называла себя «Матильда». Так Анна-Матильда навсегда превратилась в Анну Ильиничну Андрееву.

Даже и внешне Анна Ильинична была полная противоположность Александре Михайловне: в день венчания Андреева Александр Блок писал матери, что «благодушный теперь» Леонид Николаевич «преспокойно женился в Крыму на дебелой и приятной брюнетке»[387]. На фотографиях — а их сохранилось множество — Анна-Матильда выглядит действительно монументально: довольно полная, но весьма пропорциональная фигура, приятное округлое лицо, впрочем несколько неопределенное, скрывающее под маской какого-то равнодушного спокойствия все добродетели и пороки… Не передают фотопортреты и обаяния ее глаз: дружившая с Анной Ильиничной в 1920-х Марина Ивановна Цветаева звала ее «черноглазой и даже огнеокой». Сравнивая жен Леонида Николаевича, орловские родственники Андреева находили, что Шурочка была «прелестная барышня», тогда как вторая жена «была очень красива, но мало была ему подходяща»[388].

Я не нашла почти ни одного развернутого портрета Анны Ильиничны в воспоминаниях людей, окружавших Андреева: вторую жену писателя не заметил, пожалуй, никто из его коллег по перу. Чуковский писал о ее прижимистости, многие острили, что Андреев обзавелся женой как важным дополнением к даче, один лишь Скиталец отметил красоту — «яркого южного типа» и умение «стучать на машинке» по семь часов подряд. В 1908 году, то есть вскоре после свадьбы, Анна произвела на него «впечатление женщины серьезной, умной, уравновешенной», но — не более. А вот Фридрих Фидлер усомнился в красоте второй жены Андреева. «Она не красива, но миловидна, — записал он в дневнике после знакомства с ней. — Пикантность, лишенная неприятного привкуса. Немного декадентская прическа; чтобы привести ее в порядок, потребуется минимум час времени. Плечи и роскошная грудь обтянуты тканью, через которую просвечивает тело. Держится естественно и приветливо. Курит»[389]. А вот через 16 лет — в 1924 году — Анна Ильинична — уже вдова Андреева, живя с детьми в Чехии, произвела совершенно иное впечатление на Марину Цветаеву. Вдова Андреева показалась поэту одним «из самых увлекательных и живописных и природных женских существ», каких она когда-либо встречала. Анна и Марина жили бок о бок много лет, Цветаева называла вдову Андреева своим «большим женским другом»[390].

Происхождение Анны-Матильды весьма интересно: дедом ее со стороны матери был архиепископ Таврической губернии о. Яков Чепурин. Вообще, если семейство первой жены Андреева представляло собой типичную обедневшую, но сохраняющую традиции дворянскую семью, то семейство Анны-Матильды — это люди нового времени. Мать Анны — типичная героиня андреевских рассказов — ушедшая в революцию поповна, впоследствии она получила художественное образование и стала скульптором. Жизнь ее как в царское, так и в советское время была связана с Севастополем, где и родились обе Анны, когда Анне исполнилось семь лет, семья перебралась в Одессу, потом в Москву. Вообще, судя по дневнику Анны Ильиничны, они с матерью и сестрами то и дело переезжали с места на место. Интересно, что оставшись с большевиками, их мать, как ни странно, не только не была репрессирована как бывшая эсерка, но даже возглавляла один из городских музеев в Евпатории. В юности православная поповна ознаменовала разрыв с семейной традицией и своим замужеством, соединив судьбу с евреем — юристом Ильей Денисевичем, впрочем, в дальнейшем мать и отец Анны развелись, Илья Николаевич жил в Петербурге, где его карьера прекрасно развивалась, и вскоре женился опять. Илья — как называл своего тестя наш герой — имел тесные связи с партией эсеров, именно через него Андреев впоследствии хорошо узнал этот круг. Переехала в столицу и мать двух Анн, где снова вышла замуж и стала профессором Академии изящных искусств. Обе девушки, по их же воспоминаниям, окончили консерваторию и говорили на нескольких иностранных языках… Анна-Матильда, судя по ее дневнику, училась также и философии, и скульптуре, ко времени знакомства с Андреевым она неплохо знала историю живописи, не раз бывала в Париже… Она хорошо играла на рояле и продолжала серьезно заниматься музыкой все годы жизни с Андреевым. Однако — как и ее сестра — Анна-Матильда вела довольно бестолковую жизнь…

Семейство это как будто состояло сплошь из героев ненаписанных андреевских книг, о чем не раз размышлял писатель в дневниковых записях: например, на одной из последних страниц в тетрадке 1919 года: «Не знаю, писал я или нет, что 20-го июля в Лугано умер Илья Николаевич Денисевич. Было очень жаль его. Была какая-то нотка в его душе, которая заставляла его любить, при всей его нелепости, наивной аморальности, почти птичьем малодумье, при том, что он является началом всех дурных свойств в своих детях, их попустителем, покровителем, развратителем, хотя и невинным»[391]. Ну чем не психологический портрет капитана Лебядкина? Сама же смерть тестя должна была вдохновить Андреева на создание текста в духе «Весенних обещаний»: «Умер он ужасно — заслуженно и ужасно: от разрыва сердца, от волнения и гнева, когда амертер Тола (младшей сестры А[нны, которая после смерти первого мужа — Фельдмана вышла замуж за француза Ф.-Р. Бертрана]) начал бить ее, Тола закричала, и Илья вбежал в комнату, но уже обратно из комнаты его вынесли мертвым».

Размышляя о смерти тестя, Андреев как будто нащупывает тему в не слишком-то счастливых судьбах членов этой семьи. «Редко где с такой очевидностью, — пишет он, — проявляла себя логика жизни»[392]. Смысл андреевского обобщения таков: в семействе этом все получают от жизни по заслугам, а из исходных данных можно без труда логически вывести, чем закончится та или иная затея этих странных, жалких, но чем-то весьма привлекательных людей. Все их безумные проекты — будь то и первое, и второе замужество Виктории или же «революционная деятельность» матери двух Анн — при всей своей фантастичности — легко удаются, но… всегда приводят к плачевным результатам. Он определяет их родовое свойство как разрушительную чепуху, то есть глупость, энтузиазм и вера в химеры. Честно признается, что «есть губительное и опасное и в Анне, я спас ее от полного падения, но чепуха осталась и угрожает». После одиннадцати лет брака с Анной-Матильдой, и даже после того, как она однажды фактически спасла ему жизнь (речь об этом — позже), Андреев, прячась под маской «объективности», пишет о своей жене со скрытым раздражением и страхом: «Анна может сделаться невольным убийцей, нечаянным отравителем…»

Упреки эти — отнюдь не плод раздраженного воображения Андреева: в семейных преданиях Добровых живет рассказ о том, как Анны Ильинична чуть было нечаянно не убила младшего сына Шурочки и Андреева Даниила. Как-то раз, когда трехлетнего Даню привезли из Москвы к отцу и дети пошли кататься на санках с ледяной горки, Анна Ильинична в воспитательных целях велела няньке пустить Данечку одного на санках с горы. Под горкой белела замерзшая река, а в ней — невидимая прорубь, куда и угодил ребенок, свалившись с санок. Только самоотверженность и быстрая реакция шестнадцатилетней няньки, бежавшей вслед за санями и немедленно схватившей ребенка за ногу, и спасла для человечества будущего автора «Розы мира». После этого случая Даниила перестали привозить к отцу, а в доме Добровых имя Анны Ильиничны оказалось под запретом.

Что ж… писатель не раз говорил, что Анне-Матильде трудновато ужиться с Андреевыми, поскольку «она вышла из плохой семьи». Семья Денисевичей — притом что социально они стояли недалеко от Андреевых и Добровых — отличалась, вероятно, не образованием, не материальным уровнем, а «степенью интеллигентности»: отношением к людям и между людьми. В семье Анны-Матильды, скорее всего, не было ни тонкости — когда один человек «чувствует» другого без слов, ни душевной искренности — когда ложь неприемлема ни в каком виде и за нее осуждают и детей, и взрослых. Уже после смерти Андреева сестра Анны Тола добивалась от нее выплаты по подписанному Андреевым векселю через суд… Причем Тола прекрасно знала, в каком положении находится Анна — вдова с тремя маленькими детьми.

Сама же Анна Ильинична — по молодости — была эгоцентрична, резка, горда собою — еще бы! — она превратилась вдруг в супругу первого литератора, и — конечно же с легкостью задевала и обижала окружающих, даже и не замечая этого. Уже после смерти Андреева она писала о себе почти по-«цветаевски»: ни в чем не знаю меры. В дружном семействе Андреевых Анна явно выделялась, ей недоставало душевной тонкости, а это, знаете ли, не прощается. И вот ведь парадокс… Выпускница консерватории, она всю жизнь музицировала, вращаясь в литературной среде, перепечатывая все андреевские тексты, должна была быстро настроиться на художественную волну, как это когда-то произошло с Шурочкой. Но, похоже, этого не случилось. «Вся беда Анны Ильиничны в том, что она была недобра, ограничена, лишена какого бы то ни было артистического вкуса, будучи в то же время человеком цельным, волевым и по-своему оригинальным»[393], — утверждал ее пасынок Вадим Андреев уже спустя много лет после смерти Анны-Матильды. Этой фразы ему долго не могли простить дети Андреева и Анны Ильиничны, которые обожали свою мать. В воспоминаниях Веры Андреевой сквозит, вероятно, их общее мнение: Анна Ильинична была слишком образованна для простоватой семьи Андреевых, именно поэтому — ее там не любили.

Сегодня уже трудно оценить долю объективности каждого, ясно одно — вторая жена Андреева оказалась сильной личностью и ярким, своеобразным человеком. Цельность и воля Анны-Матильды сыграли немаловажную роль в этом союзе, найдя в этой женщине душевную силу, которой так не хватало ему самому, Леонид Николаевич многое прощал жене. Психологически она представляла андреевский тип женщины, да, ей недоставало тонкости и чутья Шурочки, но не было и комплексов Надежды Антоновой, душевной сломленности, нестабильности: спала эта женщина хорошо — ее не мучили ночные кошмары.

Очевидно, что семья Андреевых, как и семья Добровых, относилась к Анне Ильиничне с трудно скрываемой неприязнью. Вадим вспоминал, что даже всё прощающая Ленуше Анастасия Николаевна так и не смогла простить ему женитьбы на Анне Денисевич. Едва войдя в андреевский дом, новая жена смертельно обидела и своего пасынка: тотчас после вселения Анны в спальню пятилетнего Диди не пустили утром поздороваться с отцом, он горько плакал перед дверью, но эта дверь отныне оказалась для него навсегда закрыта. С той поры Анна Ильинична сделалась для Вадима «алой мачехой», и хотя более никаких «злодеяний» в его жизни она как будто не совершила, но само присутствие в доме мачехи надолго отравило ему жизнь. И то правда, подросток Вадим успел изрядно помучить ее своей дерзостью, в последние годы жизни Андреева «мачеха» и «пасынок» поменялись местами: Вадим постоянно «задевал» и «критиковал» Анну Ильиничну.

Итак, домашние категорически не приняли Анну, с годами они лишь смирились с ее существованием. Не помогли ни та самоотверженная и даже героическая любовь новой жены к Леониду Николаевичу, ни то, что она подарила Анастасии трех прекрасных, здоровых внуков… Ни то, что она — как и Шурочка — стала для него нянькой, литературным секретарем, напарницей во всех его безумных проектах: в семье Андреевых на Анну Ильиничну всегда смотрели с подозрением. Боюсь, что и сам писатель относился к ней с подозрением всю свою жизнь…

«У Анны действительно нет ничего, кроме меня и Саввки (первый сын Анны и Андреева. — Н. С.): потерять нас для нее действительно равно смерти, но „бережет“ она нас так, как деньги: теряя, забывая, никогда не зная счета», — писал Андреев в дневнике[394]. «Демон извращенности» — опасное свойство душ всех Денисевичей, в этом через 11 лет совместной жизни он горько упрекает свою жену.

Была еще одна, и пожалуй что — главная болевая точка в отношении Андреевых к Анне, — едва войдя в их жизнь, она «разбила сердце» своему мужу. Уехав с ней в свадебное путешествие в апреле 1908-го, Леонид Николаевич пребывал в счастливейшем состоянии духа: внезапно его отпустили ночные кошмары, перестала мучить головная боль. Его душевная тоска улеглась. Из Орла, где по дороге в Ялту остановились «молодые», Андреев писал Анастасии Николаевне, что чувствует себя «…хорошо, очень хорошо. Помимо всего прочего все время хохочем и настроение великолепное у обоих»[395]. Переживая дни страстной, и — как ему казалось тогда — взаимной, ничем не замутненной любви, Леонид Николаевич как будто бы «менял кожу»: в Ваммельсуу плотники уже вовсю «стучали топорами», возводя его бревенчатый замок, где писатель с новой подругой и собирался начать совершенно иную, красивую жизнь.

Не тут-то было. «Анна — в еще свежий дом внесла драму»[396] — и до конца жизни Андреев ей этого не простит. Драма, судя по дневниковым записям писателя, состояла в том, что с самого начала их отношений Анна-Матильда лгала ему: «Когда она сходилась со мной, отдавалась, вешалась — она была капризною, честною женщиной, прожившей с плохим мужем пять месяцев и разведшейся с ним; потом — четыре года она жила одна, без любви, „не испытывая физических влечений“ (ее слова)»[397]. Более того, Анна Ильинична часто — по его требованию — клялась Андрееву, что ни один мужчина, кроме бывшего мужа, «не целовал ее». Но — как Леонид Николаевич выяснил через полгода после венчания, найдя письмо от ее бывшего любовника, — невеста, а потом и жена ему лгала: были у Анны и другие мужчины. Судя по конспективной автобиографии, что приводит Анна Ильинична в дневнике в 1921 году, в 1908 году у нее действительно был любовник — некий З. — очевидно, медик. И последнее свидание с З. произошло у Анны-Матильды 1 апреля — как раз накануне той ночи, когда она впервые осталась у Андреева и согласилась быть его женой. И, судя по записям, уже летом под давлением мужа она созналась в этом «грехе». Но оказавшийся вдруг ревнивцем Андреев подозревал и даже был уверен, что он все еще делит эту женщину с ее прежним любовником. Так это было или нет, мы не знаем, да и стоит ли углубляться в этот вопрос?

Думаю, нам теперь трудно объективно оценить праведный гнев и всю глубину андреевской драмы, ведь он и сам после смерти Шурочки пустился, что называется, во все тяжкие. Да и нравы Серебряного века вполне позволяли свободной молодой женщине иметь не только одного, а даже и двух любовников. И на первый взгляд «страшная история с Анной», когда «чистая оказалась развратной, честная — бесчестной»[398], кажется со стороны Андреева явным преувеличением. Но — только на первый.

Суть дневниковой записи Андреева от 8 сентября 1908 года — а в тот день он наконец-то уличил свою молодую — и уже беременную их первым ребенком жену во лжи, а быть может, и в измене, — так вот, вся суть в том, что он признается дневнику, что подозрения в женской опытности Анны он испытывал едва ли не с первых дней их близости. И, судя по андреевским обмолвкам, в сексе Анна-Матильда чувствовала себя весьма раскрепощенно, и на этом поле она оказалась — как сказали бы теперь — гораздо смелее и притягательнее Шурочки, это и волновало, и интриговало, и ужасало Андреева. Предполагаю, что к Анне Ильиничне наш герой внезапно испытал настоящую мужскую страсть, а — потому — постоянно мучил невесту, а потом и жену расспросами о ее прошлом. Этим можно объяснить и ту власть, что имела она над ним в первое время, и то, что, узнав об измене, Андреев не имел сил ни порвать с ней, ни даже разлюбить, а только — все сильнее и сильнее подавлял эту женщину, заставлял быть с собой по 24 часа в сутки. Даже на время разлучившись с нею, он изводил себя и Анну «черными мыслями»: «В черные минуты мне представляется такая возможность. Вот ты снова обманула меня, изменила мне как-нибудь очень нелепо, ненужно и страшно, и, конечно, я расхожусь с тобою. Но — разойдясь — перестаю ли я тебя любить? Но, узнав, что ты безнадежно… лжива, себялюбива, изменчива — перестану ли я тебя любить? И страшный получается ответ: кажется, не перестану»[399].

После смерти мужа Анна Ильинична некоторое время вела дневник, есть в нем престранная страница, датированная 23 августа 1921 года, уже через два года после смерти Андреева она записала: «…Странная вещь… Леонид говорил о себе: только когда отрицаю — я силен… И еще: „Но, написав Жизнь Человека, потом Елеазара, я дошел до такой тьмы, что я погиб бы, лично погиб. Моя жизнь с Шурой вела к этому. Как женщина она не существовала для меня. Холод и мрак. Узнал женщину впервые — тебя“. Все это говорил скупо, короткими фразами, предварительно так: „Знай это, больше не спрашивай. (Я никогда не спрашивала о жизни с Ш., о ней.) Скажу коротко: если бы сейчас воскресла Ш. и вошла бы в эту дверь, я сказал бы — иди, откуда пришла. И остался бы с тобою“»[400]. Конечно, Анна Ильинична могла и выдумать этот разговор, мог и Леонид Николаевич в увлечении своем «ради красного словца» не пощадить и памяти Шурочки, но… отчего-то кажется мне, что ни тот ни другой не врали «сердцем» — при всем душевном мезальянсе этот брак был крепко замешен на нешуточной мужской страсти Андреева, страсти, которую Анна-Матильда возбуждала в нем в первые годы их брака.

Что ж, будем считать, что ключи от этих непростых отношений лежали в спальне Леонида Николаевича и Анны Ильиничны. Однажды войдя и в его спальню, и в его жизнь, Анна-Матильда была рядом с писателем вплоть до его смерти, а после — с гордостью носила титул вдовы Леонида Андреева. С 1907 года в произведениях Андреева появляется и новый тип женщины: молодая, обворожительная, порой — чувственная, всегда — возбуждающая страсть и — безнадежно «испорченная»: Екатерина Ивановна, Елена Петровна, Анфиса, Далила, Елизавета из «Собачьего вальса», Мария из «Дневника Сатаны»…

А душевное смятение после новой женитьбы, разбитых надежд и «черных мыслей» перекочевало в новую пьесу — «Черные маски». Леонид Николаевич закончил ее осенью 1908 года, и, кстати, отныне — и до конца жизни множество своих текстов он будет диктовать Анне Ильиничне, а она — отменно быстро, точно и грамотно печатать их прямо с голоса на самых последних моделях пишущих машинок.

Увы, «Черные маски», эта радикальнейшая драма о том, как мысли и чувства герцога Лоренцо под видом масок пришли к нему в замок и что из этого получилось, — была построена очень плохо. Молодой Сергей Эйзенштейн в «Заметках касательно театра», сравнивая «Черные маски» со «Смертью Тентажиля» Метерлинка, поставил Андрееву нелицеприятный, но справедливый диагноз. «Теперь Андреев, — писал Эйзенштейн. — У него абстрактная идея перепутана с бессвязным и лишенным логического хода действием. Вы каждый момент… каждую сцену не воспринимаете как звено общего хода действия, а — как лоскут, что-то бесформенное, отдельное…»[401]Да, логику драматического действия писателю в «Масках» выстроить не удалось, недаром эту пьесу сразу и без малейших колебаний и споров отвергли в МХТ. Но тем не менее в «Черных масках» театру были предложены несколько весьма новаторских и продуктивных идей, которые сцена «распробовала» лишь спустя несколько десятилетий.

Андреев выставил здесь на обозрение публики внутренний мир героя (такой прием современник Андреева — режиссер и теоретик театра Н. Евреинов — назвал «монодрамой»). «Маски — это чувства, мысли Лоренцо, сошедшего с ума, которые вышли из него, облеклись в конкретные образы»[402], — расшифровывал театральный критик Николай Эфрос название пьесы.

Итак, на балу в замке герцога Лоренцо вместе с главным героем в потоке его сознания кружатся: его Сердце — очаровательная синьора в красном, которую обвивает черная змея, его Мысли — «черный мохнатый паук» и «отвратительное чудовище на зыбких, колеблющихся ногах», его Лихорадка, названная Длинное Серое — маска, похожая на труп, бал посетили и его Подозрения о неверности матери: гордая и неприступная Королева, которую обнимает пьяный Конюх, ну и, конечно, — куда же без них? — следом из души Лоренцо прямо в зал «гуськом вбегают семь горбатых, сморщенных Старух». И далее эту неприятную, но в общем-то знакомую хозяину публику начинают теснить «черные маски» — слетевшиеся на свет, зажженный во всех комнатах и на башне замка, — дьявольские осколки, черные дыры… И, кстати, Аркадий Алексеевский, назвавший свои воспоминания об Андрееве «Герцог Лоренцо», объяснил urbi et orbi происхождение этих образов: мелькание перед глазами черных кругов — симптом мигреней, что посещали Андреева. Эти предвестники мигрени возникают сперва небольшими кругами и полукружиями, делая своеобразные «дырки» в картине мира, затем, мерцая, они все расширяются, сливаются друг с другом, и вот уже перед тобой совершеннейшая чернота — предтеча ужасной головной боли. Леонид Николаевич всю жизнь страдал мигренями, но особенно сильные приступы, как рассказывал Алексеевский, испытывал перед смертью близких людей: отца, сестры Зинаиды, Шурочки…

Надо сказать, что Андрееву удалось в первых двух картинах пьесы передать ужас «заполонения» пространства замка — вначале пугающими, но яркими, а потом — одинаковыми черными фигурами в масках… Но далее, как мне кажется, драматург так и не смог развить и завершить отношения герцога и выползших внезапно из его недр чудовищ, и они так и остались любопытным фоном. Внезапно в третьей картине он поменял прием — «раздвоил» самого Лоренцо, устроив дуэль между герцогами-двойниками, убил одного из них, выставил реальных персонажей у его гроба, короче говоря, предельно запутал и без того крайне сложно построенный сюжет, действие же — по сути — топталось на месте и вдруг неожиданно сворачивалось — огромный пожар пожирал и замок, и Лоренцо со всеми его мыслями и метаниями.

Ignis sanat (огонь исцеляет) — это визуальное послесловие, эффектно воплощенное, кстати, в театре Комиссаржевской, ничуть не снимало множества возникающих у зрителя и читателя вопросов. Сам Андреев с печальным юмором рассказывал: «Я не могу забыть буфетчика в театре, у которого на „Черных масках“ спросили, как идет торговля; и, разведя руками, горько отвечал буфетчик:

— Недоумевают — и не пьют»[403].

Недоумевала не только публика, но и критика, многие справедливо полагали столь буквальное воплощение внутренних проблем и страхов Леонида Андреева неприличным. Но — несмотря на это — в сезоне 1908/09 года «Черные маски» ставились по меньшей мере трижды. После бесплодной переписки с МХТ Андреев предложил пьесу театру Комиссаржевской, где уже не работал Мейерхольд, но начинал свою режиссерскую карьеру младший брат великой актрисы Федор Комиссаржевский. Режиссерами спектакля в Театре на Офицерской были он и А. Зонов. Художником — молодой Н. К. Калмыков, только что создавший сновидческие декорации к запрещенной цензурой «Саломее» в постановке Н. Евреинова. Режиссеры и художник, воплощая замысел «первого драматурга», не жалели фантазии, дирекция — средств, в роли герцога выступал премьер театра и партнер Комиссаржевской Казимир Викентьевич Бравич (Некто в сером, столь полюбившийся Блоку в мейерхольдовской «Жизни человека»), но… вызвав интерес и горячие споры искушенной публики, спектакль немедленно перестал давать сборы, как только в зал «прорвалась» обычная жизнь. Пьеса ставилась и в провинции труппой Гайдебурова, и в Москве — в театре Незлобина шел — и довольно успешно — спектакль Константина Марджанова. Позже к этой драме Андреева практически не обращались. Театру так до сих пор и не удалось «разгрызть» «Черные маски», вероятно оттого, что радикальные авторские идеи и несколько блистательных сцен не составляют целого. Жаль, что не было уже рядом с Андреевым строгого критика, который бы, ужасаясь и плача, повторял бы ему: «Не то, Лёнечка, не то…», заставляя по десять раз переделывать сцену за сценой.

Была в этой пьесе и еще одна тема: в хороводе масок Лоренцо терял любимую жену — юную донью Франческу, он звал ее — она всякий раз являлась в маске, он — узнавал ее: «Позвольте мне заглянуть в ваши глаза: из тысячи тысяч женщин я узнаю мою возлюбленную по ее глазам», но тут появлялась другая — и тоже в маске. И та, вторая — говорила голосом Франчески: «Вы звали меня, Лоренцо? Кто эта синьора, что смеет так нежно обращаться с вами?» Как только он понимал, что вот она, настоящая Франческа, а та — первая — была обманом, приходила третья и эта, третья, тоже была Франческа; и трое, они говорили ему: «Лоренцо! Мой любимый!»… И тут-то бедный герцог осознавал, что все эти маски — только обман, а он и вправду потерял донью Франческу… Как мне кажется, задумывая эту сцену, Андреев сам неотчетливо понимал, что за возлюбленную ищет его герой: лживую и «огнеглазую», прячущую настоящее лицо под маской нежности — Анну или нежную и хрупкую, выскальзывающую из рук, преданную и призрачную — Шурочку…

Еще одно, занимавшее воображение автора «Масок», — сценическое пространство — тот самый замок Лоренцо, где из кабинета на узкую винтовую лестницу была приоткрыта «низкая, массивная дубовая дверь и видны были ступени». И «сводчатые тяжелые потолки, и маленькие окна в глубоких каменных нишах», и яркий огонь в огромных каминах, и главное — высокая башня, башня, что должна «гореть, сверкать, должна подниматься к черному небу, как один огромный пламенный язык!». Писавший эти строки и сам мог уже подняться — по узкой винтовой лестнице в возвышавшуюся надо всей округой финского побережья башню — весной 1908 года Андреев переехал в Ваммельсуу, чтобы уже навсегда поселиться в собственном доме.

Как мы помним, вилла «Аванс» была задумана летом 1907 года, вместе с зятем Андреем Олем Леонид Николаевич погрузился в проектирование «дома своей мечты». «Знаешь мое давнишнее мечтание — уйти из города совсем, — писал Андреев М. Горькому тем летом. — И вот я ухожу из него — в глушь, в одиночество, в снега. Ведь люди не помогают моей работе, а только мешают ей — и как я буду там работать! Накоплено во мне много, и я уже чувствую, как оттуда, из тишины той, я буду бросать в мир какие-то слова — большие, сильные!»[404] Его лихорадочная энергия привела к тому, что этот огромный дом возвели уже через год. Теперь он мог — как и хотел, спрятаться «за забором» и оттуда метать в мир тяжелые камни.

Вилла «Аванс» — официально она называлась вилла «Белая ночь», но это имя как-то не прижилось — стала для современников не меньшей сенсацией, чем «Бездна» или «Жизнь человека». Ну, во-первых, это было странно для русского писателя, ведь все они либо мерили шагами скрипучие полы дедовских усадеб, либо кочевали по съемным квартирам больших городов, а то — и по комнатам швейцарских, баварских, берлинских, венецианских пансионов. Но… остановиться в какой-то точке земли и — подобно средневековому феодалу — возвести здесь замок, да еще — по собственному проекту, да еще таким, каким он являлся ему во сне, рисовался в воображении, да еще — чтобы он был оборудован согласно новейшим достижениям техники, — нет, таких жестов русские писатели — при всех их чудачествах — не совершали. Леонид Николаевич стал первым.

Во-вторых, странная была тяга Андреева — орловца и русака — к бледной и невыразительной финской природе. Но — факт остается фактом: развившаяся с годами страсть к морю и постепенно возникающая влюбленность в «невзрачные финские болота» сделали Ваммельсуу второй родиной Андреева, вскоре он уже был уверен, что «никакие красоты Кавказа, Крыма и Волги не могут сравниться со скромной, глубоко человечной финской природой».

«Но была и смутная мысль, — мысленно отмечая десятилетия своего дома, вновь сформулировал Андреев цель „ухода в Ваммельсуу“, — сесть в какой-то границе, в нейтральной, интернациональной и безбытной зоне. Сделать красивую жизнь. Сурово замкнуться для трагедии»[405].

На ум приходит еще один резон. Вспомним, что сам Леонид Николаевич полагал себя вторым, после Толстого, писателем Российской империи. И все чаще и чаще его невольно сравнивали с «великим старцем», и возможно, мысль «об уходе в Ваммельсуу» отчасти была рифмой яснополянскому отшельничеству Льва Толстого.

Забегая вперед огорчим читателя: в отличие от крепкого и простого дома Николая Андреева на Пушкарной, что стоит и по сей день, вилла «Аванс» — этот «воздушный замок» Леонида Андреева — до наших времен не дожила. После смерти хозяина его вдова продала уже разваливающийся дом и постройки, новые владельцы раскатали строение на бревна, из этих бревен, как говорят, в Ваммельсуу была сложена финская школа, но и та — недотянула до сегодняшнего дня. Парадокс, но современники были уверены, что это строение — на века. «Его дом в деревне Ваммельсуу, — писал Корней Чуковский, — высился над всеми домами: каждое бревно стопудовое, фундамент — циклопические гранитные глыбы»[406].

Но, хотя виллу и постигла участь всех воздушных замков, у тех, кто жил когда-то в этом «замке», бывал там часто или только единожды, в памяти сохранился отпечаток — восхищение, возмущение, недоумение или насмешка, — и сегодня мы могли бы издать многотомный труд, посвященный отзывам современников о замке Леонида Андреева.

«Когда в мае мы приехали на Черную речку, дом еще не был готов — только начали снимать леса. — Шестилетний Вадим Андреев стал одним из первых обитателей виллы, в дальнейшем он будет свидетелем „расцвета“ и „падения“ дома. — Во дворе были сложены кучи красной кровельной черепицы, штабеля гигантских двенадцативершковых бревен, толстенных досок и груды кирпичей, изразцов и строительного материала. После того как мы переехали в дом, пахнувший краской и смолою, еще несколько недель продолжалась разгрузка двора. Спешно заканчивались постройки дворницкой и бесчисленных сараев — дровяных, каретных, конюшен, сеновалов, ледников и погребов. Внизу, под семисаженным обрывом, на берегу реки строили купальни, здание для водокачки и две пристани: одну — поставленную на бревнах, вбитых в дно (ее снесло первым же ледоходом), и другую — плавучую, на громадных просмоленных бочках, с высокой белой решеткой. Эту пристань зимой вытаскивали на берег, и она лежала, полузасыпанная снегом, похожая на скелет доисторического чудовища»[407].

Все сооружения возводились на совершенно голом участке земли, на возвышенности, и таким образом дом Андреева легко просматривался с четырех сторон света. Стилевые особенности виллы происходили из архитектуры северного модерна, а кроме того, и молодой Оль, да и сам Андреев находились под влиянием суровых скандинавских строений; проектируя виллу в «нордическом» — как называл его хозяин — стиле, они выбирали для отделки особые материалы. Двухэтажное здание было сложено из цельных бревен, несимметричные скаты крыш покрыты ярко-красной черепицей, огромные абсолютно разные по форме и величине окна расстеклены мелкими квадратами, а прямая — как у замков раннего Средневековья — пятнадцатиметровая башня с как будто «срезанной» крышей — на несколько лет стала архитектурной доминантой Ваммельсуу. Вместо крыши башню венчала открытая смотровая площадка. «Дом, построенный по рисункам отца, был тяжел, великолепен и красив, — большая четырехугольная башня возвышалась на семь саженей над землею. Огромные, многоскатные черепичные крыши, гигантские белые четырехугольные трубы — каждая труба величиной с небольшой домик, — геометрический узор бревен и толстой дранки — всё в целом было действительно величественным. Года через два дом перекрасили прозрачной краской, сквозь которую проступал рисунок дерева, — из рыжего он стал сине-черным, сделавшись еще красивее, но вместе с тем мрачней и тяжелей»[408].

А вот еще одно свидетельство только что подъехавшего к дому гостя: «…большое и довольно странное здание, деревянное, с высоко поднятой черепичной крышей, с бревенчатой башней, общего тусклого, красновато-коричневого тона. На первый взгляд, оно скорее некрасиво, угрюмо и как бы шершавое». Но, внимательно рассмотрев дом, самарский гость — писатель и критик А. А. Смирнов постепенно поддался обаянию его суровой и продуманной красоты: «Высокие крыши срубов под черепицей. Черепица же спускается на бревенчатые стены, а дальше стены наполовину покрыты гонтовой чешуей[409]. От этого и шершавая, и ершится как-то дача. Окна снаружи кажутся разнокалиберными: и большие, в сплошных звеньях, и маленькие, и высокие узкие, и широкие длинные, и разбросаны они в беспорядке; только в дому убеждаешься, что это беспорядок — придуманный и хитро удобный»[410].

С каждой стороны дом открывал гостю новое лицо, самое известное — со стороны Черной речки, где второй этаж здания буквально сливается с как будто «прилипшим» параллелепипедом башни, с первого этажа сюда выходили огромные окна столовой, со второго — терраса и окна андреевского кабинета. Как говорили, в доме насчитывалось 40 комнат. Стены и перегородки внутри были такими же бревенчатыми, к ним Андреев и Оль использовали сукно, которым был обит пол, из сукна же делались драпировки, подчас заменяющие двери. Помещения были огромны и соединялись множеством деревянных лесенок.

Да, обитатели и гости этого дома столь детально рассказали о нем, что теперь и мы, пожалуй, могли бы пройти этажами этого «замка». Главное пространство первого этажа — холл, он же — и гостиная, и столовая. Это — целая зала, где-то в глубине ее теряется обеденный стол на 20 персон. Яркий свет бьет справа: там — огромное — через всю стену окно с мелкой квадратной расстекловкой. Длинный диван, кресла, камин — жмутся к стенам, вся мебель здесь сделана по рисункам Оля или специально выписана из Германии. Диван стоит как будто на постаменте, к нему ведет отдельная ступенька. По вечерам окно закрывается суконной до полу занавеской, скользящей по длинному медному шнурку, а над огромным столом загорается низко висящая лампа и тогда — пространство сжимается, и комната делается уютнее. Прямо из столовой через коридорчик можно войти в спальню Леонида Николаевича и Анны Ильиничны, с другой стороны от холла-столовой — тоже через коридор — две одинаковые детские комнаты, жилище Анастасии Николаевны, комнаты гувернанток и нянь, гостевые, в противоположной — восточной стороне — кухня и людские. Кстати, многие вещи делались прямо в огромных комнатах, и когда — после смерти хозяина — вдова пыталась продать что-то из мебели, столы и кресла оказалось невозможно вынести из дома по узким лесенкам. Дом как будто не желал расставаться со своими внутренностями…

На второй этаж — в царство самого Андреева — из столовой наверх вела широкая лестница. Посередине — между первым и вторым этажами — находилась площадка, где — как вспоминала дочь Андреева Вера — было всегда темно. Именно оттуда — из темного угла, с огромного, нарисованного мелками на картоне портрета — сверлил своим взглядом обитателей дома Некто в сером. Лестница упирается в маленькую квадратную комнатку с четырьмя дверями: одна из них скрывает еще одну — винтовую лесенку — в башню, где обычно помещают гостей, вторая ведет — в гимнастическую, третья — в комнату Анны Ильиничны, четвертая же — в сердце этого замка — кабинет хозяина… Здесь, как утверждали все в один голос, масштабы предметов и вещей уже намного превосходили обычное человеческое измерение. «В огромном кабинете, на огромном письменном столе стояла у него огромная чернильница, — поражался Корней Чуковский. — Камин у него… был величиной с ворота, а самый кабинет точно площадь»[411]. И правда, чтобы поставить на камин свечу, приходилось вставать на ступеньку, вспоминала невестка Андреева Анна Ивановна. Свечи ставились, очевидно, в медные семисвечники, во всяком случае, о них вспоминал Серафимович… Огромный письменный стол размещался не у стены, а так, чтобы к нему можно было подойти с четырех сторон. Вообще же — многие вещи были немного приподняты — стояли как будто гробницы — на постаментах, что придавало обстановке весьма своеобразную — похоронную — атмосферу. Правда, тут же на ступенях камина уютно кипел самовар: хозяин — с гостями или без — непременно пил чай по ночам… Окна кабинета выходили на террасу, терраса — на обрыв и Черную речку. Темно-серый шероховатый потолок пересекали балки из темно-коричневых дубовых бревен. Те же бревна опускались вдоль стен. Длинный суконный темно-синий занавес отделял кабинет от библиотеки. Комнату украшали репродукции и картины, писанные самим Андреевым: портрет больного Толстого, копии Гойи, сделанные углем на сером картоне: черт, стригущий ногти, и старец с крыльями летучей мыши. По контрасту — между двумя жутковатыми копиями — белело католическое распятие. Дубовые кресла с высокими готическими спинками невозможно было сдвинуть с места.

Этот кабинет был придуман и выстроен как таинственный цех по производству андреевских шедевров, и вся читающая Россия знала, что где-то в глуши финских болот на берегу серого моря писатель Леонид Андреев «шагает по ковру, пьет черный чай и четко декламирует; а пишущая машинка стучит как безумная, но все же еле поспевает за ним»[412].

Поскольку этот дом неоднократно сравнивали и с декорациями к третьему акту «Жизни человека», с замком Лоренцо из «Черных масок», — я не стану прибегать к такого рода сравнениям, замечу лишь, что те, с кем Андреев дружил в дни небогатой юности, — называли это пространство безжизненным, неуютным, не подходящим для писателя. «Жутким показалось мне андреевское „веселье“. Не понравился фантастический, мрачный замок его…»[413] — огорчался Скиталец, посетив старого друга на Черной речке. Тем же, кто узнал писателя позже, вилла скорее нравилась, поскольку, как им казалось, в точности выражала андреевский дух: «Как величаво он являлся гостям на широкой, торжественной лестнице, ведущей из кабинета в столовую! Если бы в ту пору где-нибудь грянула музыка, это не показалось бы странным»[414].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.