Глава I МАЛЬЧИК ИЗ СУКОННОЙ СЛОБОДЫ

Глава I

МАЛЬЧИК ИЗ СУКОННОЙ СЛОБОДЫ

Я помню себя пяти лет.

Ф. Шаляпин

Первого февраля 1873 года в Казани, в Суконной слободе, на Рыбнорядской улице, в маленьком флигеле дома Лисицина, у архивариуса уездной земской управы Ивана Яковлевича Шаляпина родился сын Федя. Теперь в Казани не сыскать ни Рыбнорядской улицы, ни дома Лисицина. Нынче улица называется Куйбышевской, а бывший дом Лисицина носит номер четырнадцатый. Сам же флигель не сохранился.

Иван Яковлевич происходил из крестьян деревни Лугуновской (Сырцевы) Вожгальского уезда Вятской губернии. Восемнадцатилетним пареньком он покинул родные места и подался на заработки в город. Был и водовозом, и дворником, и работником у станового пристава, и помощником писаря в волостном правлении. Затем стал служить в Казани в уездной земской управе. Отличался хорошим канцелярским почерком, исправно и грамотно переписывал казенные бумаги.

С деревней все было порвано. Впрочем, маленький Федя видел в доме у родителей гостя из Вятской губернии — дядю Доримедонта, брата отца. Это был малограмотный крестьянин.

Мать Феди Евдокия Михайловна, урожденная Прозорова, после рождения сына для приработка служила кормилицей, а затем всецело занялась немудреным хозяйством. К тому же стали рождаться новые дети — сын Николай и дочка Евдокия. Оба они умерли малолетками в 1882 году от скарлатины. Болел одновременно с ними и Федор, но, единственный из ребят, выжил.

Шаляпины жили очень бедно, как, впрочем, и большинство соседей. Прожили в Суконной слободе недолго и на несколько лет выехали в деревню Аметово, на дальнюю окраину Казани, за слободой. Там и прошло раннее детство будущего певца.

Его первые воспоминания посвящены скорее жизни деревенской, чем слободской. В Аметове, с его укладом, непосредственная близость города не ощущалась. С ребятами, такими же, как он, мальчик забирался в чужие огороды, крал огурцы, лазал по деревьям, бродил по окрестным оврагам, пускал самодельных змеев. Пел с ребятами песни. На Семик и на пасху молодежь водила хороводы и пела — это хорошо запомнилось.

Дома — нужда. Лучина. Женщины прядут пряжу, рассказывают друг другу и детишкам страшные, но увлекательные истории, потихоньку поют. В памяти Шаляпина сохранилось, как прекрасно, просто и задушевно пела мать и как он ей подпевал.

Песня звучала повсюду. Казалось, что окружающие не расстаются с нею ни на минуту — ни в труде, ни в отдыхе, ни в будни, ни в праздник. А так как маленький Федя жадно ловил песни, мгновенно запоминая их, и с тонкой проникновенностью выводил их своим звонким детским голоском, то его всегда просили: «Спой!»

И он пел.

Ему говорили:

— Песня, как птица, — выпусти ее, она и улетит.

Говорил это кузнец, живший по соседству на татарском дворе, старый каретник, пропахший кожей и скипидаром, скорняк, с руками, дубленными от своей работы. И ребята, с готовностью подхватывавшие, когда он запевал.

Федя душой чувствовал народную песню, всякую, печальную, исполненную тоски и заброшенности, пейзажную, поэтически воскрешавшую близкий ему облик родины, застольную — веселую и хмельную. Федя пел, не задумываясь о происхождении слов, не подозревая, что народ поет и на слова Пушкина, и на свои, неведомо кем сочиненные. Он только понимал, что народ поет на всякий случай жизни, что на все, чем жив человек, припасена им песня.

Спустя многие годы он вспоминал:

«Сидят сапожнички какие-нибудь и дуют водку. Сквернословят, лаются. И вдруг вот заходят, заходят сапожнички мои, забудут брань и драку, забудут тяжесть лютой жизни, к которой они пришиты, как дратвой… Перекидывая с плеча на плечо фуляровый платок, за отсутствием в зимнюю пору цветов заменяющий вьюн-венок, заходят и поют:

Со вьюном я хожу,

С золотым я хожу,

Положу я вьюн на правое плечо,

А со правого на левое плечо.

Через вьюн взгляну зазнобушке в лицо.

Приходи-ка ты, зазноба, на крыльцо.

На крылечушко тесовенькое,

Для тебя строено новенькое…

И поется это с таким сердцем и душой, что и не замечается, что зазнобушка-то нечаянно — горбатенькая… Горбатого могила исправит; а я скажу — и песня…»

Так же полюбилось ему церковное песнопение. Он не задумывался, в чем суть и замысел церковной службы, только ощущал всем существом, что это пение завораживает, уносит ввысь. Ему казалось, что все, что поют вокруг, создано для того, чтобы жизнь становилась прекрасной.

Больше всего он любил подпевать матери, которая, кажется, с песней не расставалась.

Была она безответная труженица, как говорится, двужильная, безропотная. Обстирывала детей, чинила рваную одежду, вязала. Стряпня была нехитрая — на обед похлебка из толченых сухарей с квасом, луком и солеными огурцами. А когда отец приносил деньги, мать готовила пельмени. Но праздник такой выпадал редко, один раз в месяц, после двадцатого числа — в тот день чиновникам выдавалось жалованье.

От Аметова до службы отцу предстояло шагать шесть верст, днем он приходил домой, обедал, отдыхал, снова шел в присутствие и возвращался к ночи, прошагав за день двадцать четыре версты.

Он производил впечатление человека тихого, молчаливого, угрюмого. По виду не скажешь, что он из крестьян. Одевался по-городски, только ходил в сапогах. Аккуратно был причесан, подстрижен. Трезвый был не страшен, хоть и частенько бил сына, — по так поступали все отцы по соседству. А ласков никогда не бывал. Впрочем, хоть и редко, рассказывал сыну о себе, о своем безрадостном детстве, о трудной жизни. Когда же в день получки возвращался пьяным (а с получки пил всегда), то в ярости избивал жену и ребят. От водки делался невменяем — и тогда становилось жутко. Не раз ему грозило увольнение за пьянство.

С годами жизнь Шаляпиных делалась все тяжелей и безрадостней. Отец уже не мог ходить так далеко на службу, и семья возвратилась в Суконную слободу, на ту же Рыбнорядскую улицу, в тот же дом Лисицина. Жили все в одной комнате: отец, мать, трое детей. На скудное жалованье канцеляриста с такой семьей было не просуществовать, и мать стала ходить на поденщину. Дети, по существу, были предоставлены самим себе.

Когда миновали долгие годы и Шаляпин оглядывался на детство, он с грустной нежностью вспоминал безответную, добрую, не разгибающую спины мать и с тяжелым недоумением и горечью думал об отце, который все чаще запивал, все чаще бил жену.

Суконная слобода… Здесь протекли годы детства и ранней юности будущего певца. Окраина Казани, убогие домишки, хибарки, кабаки. Пристанище ремесленников и всяческой бедноты, в том числе чиновников низшего ранга. Казань лежала рядом, раскинувшись от реки Казанки до озера Кабан. Она лежала рядом и вместе с тем как будто вдалеке. Она не смыкалась со слободами, окружавшими город со всех сторон.

Озеро Кабан вытянулось длинным рукавом, в середине сужаясь до крайности. По обе стороны располагались слободы. Легли они по всему долгому краю озера. И оно как бы делилось на два. Ближе к городу, до сужения, именовалось оно Нижним Кабаном, а по мере удаления от города — Дальним. По берегам озера протянулись Старая Татарская и Суконная слободы. Татарская — ближе к Волге, а Суконная на той стороне Кабана. Но если переходить с улочки на улочку, то попадешь сразу, без ощутимых перемен в самую Казань.

Шаляпины живали и в Суконной слободе, и в Татарской. В Татарской был расположен крупный мыловаренный завод братьев Крестовниковых. На всю Россию был он знаменит «казанским» и «мраморным» мылом. Повсюду прошивал мастеровой люд. Но так уже повелось исстари: в Суконной слободе селились русские, а в Старой и Новой Татарских слободах — по преимуществу татары. Зимой на льду устраивались кулачные бои — одна слобода шла стенкой на другую, татары — на русских. Начинали подростки, дальше в бой вступали взрослые. Бились честно, но дело кончалось большой кровью. Пили в округе крепко и отчаянно.

Странно на первый взгляд, что, рассказывая о своем детстве, Шаляпин ни разу не вспоминал Волгу. Ведь Казань стояла на ее берегу. Но фактически в былое время самый город отстоял от Волги на четыре-пять верст. Между большим городом, всеми корнями своими связанным с великой русской рекой, и Волгой пролегал огромный низинный пустырь. Болота, а между ними низкорослый кустарник. Когда весною Волга широко разливалась, вода подходила к городу почти вплотную. Длинная высокая дамба — она же проезжая дорога — соединяла город с пристанями. И так уж повелось: ездить на Волгу сто?ит, а пешком идти — не нарадуешься. Вот почему для слободских ребят Волги как бы и не было. Им хватало огромного озера, к тому же соединенного протоком Булаком с рекой Казанкой, поодаль впадавшей в Волгу. И впервые по-настоящему Федя разглядел Волгу в тот год, когда, спасаясь от нужды, семья решила переселяться в Астрахань. Было тогда юноше уже 16 лет.

Странно, на тот же первый взгляд, что Шаляпин все говорит о Суконной слободе и не поминает Казани, как будто не возле этого города раскинулась слобода. Но и это естественно.

Ничего не стоило от Рыбнорядской улицы, от Рыбной площади пройти дальше к центру города. Тут скоро выйдешь к местам красивым, где расположен университет, где высится городской театр, и дальше к Кремлю, древнему и величественному. А неподалеку Большая Проломная улица, центр казанской торговли, со складами, богатыми магазинами, гостиницами, с неустанной суетой.

Это город, который был населен купечеством, русским и татарским, дворянством, интеллигенцией. Город с широко известными культурными традициями, с противоречиями национального и социального порядка.

Но Казань словно бы тянулась к реке Казанке и жила, отвернувшись от озера Кабан, обросшего слободами, не только Суконной и Старой Татарской, но многими другими — Плетеневской, Николаевской, Архангельской, Новой Татарской…

Целиком завися от рядом раскинувшегося большого города, слободы жили замкнуто в своем быту, не ощущавшем движения времени, основанном на прямом переплетении строя жизни окраинной слободы и рядом разбросанных деревень. Ведь вот и деревня Амётово вплотную подошла к Суконной слободе, многие, проживавшие в ней, шли на заработки в город.

Так уж получилось, что здесь, в Суконной слободе, все текло по-своему и вовсе не походило на жизнь города, который отделялся от слободы, быть может, всего одной улицей…

Измученный бедностью Иван Яковлевич все-таки задумывался о судьбе старшего сына. Для начала он отдал его в подготовительную школу Ведерниковой. Там мальчик очень быстро научился грамоте и письму. Далее — перешел в приходское училище, но в нем задержался недолго — перестал ходить на занятия, и его исключили. В сущности, ему было не до учения, а следить за ним… Как тут уследишь, когда нужда подстерегала семью на каждом шагу?

Недолго проучился в ремесленном училище в заштатном городке Арске, неподалеку от Казани, но захворала мать, — мальчика вызвали домой. Он так в Арске ничему и не научился. И все-таки, после разных мытарств сумел закончить курс в шестом городском приходском училище, расположенном в Суконной слободе. Это все, что Шаляпину довелось получить по части образования.

Свидетельство об окончании Федору вручили 5 сентября 1885 года. Ему исполнилось к тому времени 12 лет, 7 месяцев и 4 дня. Следовало бы продолжить занятия в гимназии, но больше об учении не могло быть и речи: двенадцатилетним мальчиком он вступил в жизнь.

Бедность семьи вынуждала отца приспособить сына к какому-нибудь делу. И Федор начал жизнь так, как начинали почти все его сверстники в слободе.

Детей здесь с малолетства приучали к какому-нибудь ремеслу и требовали, чтобы учение быстро давало плоды: ведь нищенский бюджет нуждался в подкреплении, хоть копеечном. Вот почему между занятиями в разных школах мальчика отправляли то к одному, то к другому мастеровому человеку в ученики.

Для начала его пристроили к крестному отцу, сапожнику Тонкову.

«Я и раньте бывал у Тонкова, ходил в гости к нему с моим отцом и матерью. Мне очень нравилось у крестного. В мастерской стоял стеклянный шкаф, и в нем на полках были аккуратно разложены сапожные колодки, кожи. Запах кожи очень привлекал меня, а колодками хотелось играть. И все было весьма занятно. А особенно нравилась мне жена Тонкова. Каждый раз, когда я приходил, она угощала меня орехами и мятными пряниками. Голос у нее был ласковый, мягкий и странно сливался для меня с запахом пряников; она говорит, а я смотрю в рот ей, и кажется, что она не словами говорит, а душистыми пряниками […].

Я пошел в сапожники охотно, будучи уверен, что это лучше, чем учить таблицу умножения да еще не только по порядку, а и вразбивку. А тут еще мать сшила мне два фартука с нагрудниками!»

Было мальчику в ту пору всего девять лет. Стал он учиться, как сучить дратву, набивать набойки. Оказался смышленым. Многие годы спустя, находясь на гастролях в Южной Америке, он пытался научить заграничного сапожника искусству сучения дратвы «по-русски». Пробыл он, однако, у Тонкова недолго: заболел скарлатиной и очутился в больнице. Именно в те дни от той же болезни умерли его маленькие брат и сестра.

Затем Федю отдали в учение другому сапожнику (отец боялся, что у крестного многому не научишься, — будет он мальчика жалеть и как следует с него не взыскивать). У сапожника Андреева пришлось круто. Работа с раннего утра до сумерек, а под праздники — до полуночи. Делать приходилось многое: набойки набивать, полы мыть, самовары ставить, на базар с хозяйкой ходить. Доставалось частенько от хозяина и от взрослых мастеров. При этом били крепко, беспощадно.

«Но здесь я научился сносно работать и даже начал сам делать по праздникам небольшие починки: набивал набойку на стоптанный каблук, накладывал заплаты […].

Хозяин кормил недурно, но мне очень часто не хватало времени для того, чтобы поесть досыта.

А тут еще был очень неудачный порядок: щи подавались в общей миске, и все должны были сначала хлебать пустые щи, а потом, когда дневальный мастер ударял по краю миски ложкой, можно было таскать и мясо. Само собою разумеется, что следовало торопиться, доставать куски покрупнее и почаще. Ну, а когда большие замечали, что быстро жуешь куски или глотаешь их недожеванными, дневальный мастер ударял по лбу ложкой:

— Не торопись, стерва!

Умелый человек и деревянной ложкой может посадить на лбу солидный желвак!»

Федору пришлось изобрести немало хитростей, прежде чем отец согласился забрать его от Андреева.

Учился он потом у токаря. Но и здесь толку не получилось.

От всех попыток изучить какое-либо мастерство в памяти только оставалось, что били его, что недоедал он каждый день, что видел кругом людей, озверевших от работы, нужды, водки, темноты и безнадежности.

Отец сообразил, должно быть, что из сына мастерового не выйдет, что нужно для него искать иное дело. Придя к такому решению, он поместил Федю в городское училище, чтобы тот покрепче грамоте научился.

Так текло детство. Вынести пришлось немало. Федор, к счастью, отличался завидным здоровьем. Высокий, физически крепкий, но постоянно голодный, он мог многое вытерпеть. Как бы сложилась его судьба, если бы не открылось у этого мальчика нечто такое, что определило его путь в жизни?

Когда Федор окончил шестое городское училище, Иван Яковлевич рассудил, что образование сына завершено, и если мастерового, как видно, из него не получится, то следует пустить его по иной стезе. Сделать его писарем, благо почерком тот пошел в отца.

Так наступила новая полоса в жизни мальчика. Теперь его стали обучать не ремеслу, а готовить из него канцеляриста. Отец устроил его писцом вначале в уездную земскую управу, затем в частную ссудную казну (проще говоря, к ростовщику), далее — в судебную палату. Нигде мальчик на службе долго не задерживался. Писарское дело было ему явно не по нутру. А из судебной палаты его выгнали после того, как он на улице потерял служебные бумаги. И в наказание — дома новые побои, но мальчик уже готов был сопротивляться отцу, в обиду себя он давать не желал.

К счастью, оказалось, что он обладает тем, что, при удачном стечении обстоятельств, может направить его дальнейшую жизнь по необычному для прочих слободских ребят руслу. Это — голос, красивый дискант, который уже с раннего детства привлекал к себе внимание.

Еще в раннем детстве Федя, зайдя как-то вечером в церковь св. Варлаамия, увидел мальчиков, которые поют, держа перед собою бумагу с разграфленными на ней линиями. Пение их произвело на Федора сильнейшее впечатление. Он стал мечтать о том, что в один прекрасный день он тоже будет стоять на клиросе и петь, как они.

Когда же семья вернулась в Суконную слободу, то выяснилось, что в том же доме живет судебный писец Щербинин, он же церковный регент. Щербинин, горький пьяница, обладал сильным басом и был прекрасным певцом. У себя на дому он репетировал с мальчиками, выступавшими в церковном хоре.

Как-то Федя поднялся к Щербинину и попросился к нему в певчие. Тот послушал, как поет мальчик, и нашел, что у него есть голос и слух. Он дал Феде ноты и терпеливо объяснял, что такое диез и бемоль, как различаются ключи. С удивительной быстротой мальчик усвоил азы нотной грамоты и вскоре выступал в хоре Щербинина, сначала не получая за это ничего, а позже — полтора рубля в месяц.

Так началась новая жизнь. Он стал петь в церковных службах, а когда распался хор, пел вдвоем с Щербининым в разных церквах, один — басом, другой — дискантом. Очевидно, он делал быстрые успехи, и его заметили. Поэтому, когда вскоре Щербинин получил должность регента архиерейского хора в Спасском монастыре, он взял мальчика исполатчиком. Теперь Феде уже платили шесть рублей в месяц. Вместе с другими певчими он ходил «славить Христа», пел на свадьбах и похоронах, получая где полтинник, а где и целых полтора рубля.

В шестом городском училище он с увлечением пел в школьном хоре, благо учитель Н. В. Башмаков, старый, опытный и уважаемый педагог, всю жизнь проработавший в Суконной слободе, оказался любителем хорового пения.

Небольшие приработки мальчика шли отцу, но какая-то мелочь оседала в его карманах. Деньги эти он стал тратить на театр, увлечение которым пришло к нему рано и крепло с каждым годом.

Первые художественные впечатления слободского мальчика до того ограничивались масленичными балаганами. Здесь общепризнанным главою развлечений был «масленичный дед» — сапожник Яков Мамонов, который вместе с женой, сыном и учениками увеселял публику, потешая ее грубым и сочным острословием. В ту пору искусство Мамонова казалось мальчику необычайным, бесконечно привлекательным, колдовским. Ничего иного он себе пока не представлял и, наверное, думал, что это и есть вершина прекрасного.

«Целыми часами без устали, на морозе Яшка смешил нетребовательную толпу и оживлял площадь взрывами хохота. Я как завороженный следил за Яшкиным лицедейством. Часами простаивал я перед балаганом, до костей дрожал от холода, но не мог оторваться от упоительного зрелища. На морозе от Яшки порою валил пар, и тогда он казался мне существом совсем уже чудесным, кудесником и колдуном […].

Уходя домой я думал:

— Вот это человек!.. Вот бы мне этак-то.

Но сейчас же у меня замирало сердце:

— Куда это мне? Запнусь на первом слове. И выкинут меня к чертям.

И все же я мечтал быть таким, как Яшка. И все же я с моими сверстниками, мальчишками нашей улицы, на дворе или палисаднике сам старался устроить балаган или нечто в этом роде».

Но все представления об искусстве решительно изменились, когда он впервые попал в театр. Случилось это, по-видимому, 2 января 1886 года, когда Феде не было еще тринадцати лет.

Во всех своих воспоминаниях Шаляпин называет первые спектакли, которые он увидел, взгромоздясь на галерку: «Русская свадьба» и «Медея». «Русская свадьба» по всей вероятности, дивертисмент с танцами (так называлось представление на афише), в котором в той или иной принятой тогда форме инсценировался старинный обряд русской свадьбы. Шел этот дивертисмент в один день с «Медеей» — пьесой В. Буренина и А. Суворина, переделавших с приближением к мелодраме трагедию Еврипида. «Медея» в этой редакции была одной из репертуарных пьес и не сходила с подмостков русского театра многие годы.

Какой театр в Казани мог увидеть Шаляпин в 1886 году?

В ту пору в Казани играла труппа Петра Михайловича Медведева, превосходного актера, одного из наиболее видных и требовательных антрепренеров своего времени.

Медведев неоднократно держал антрепризу в Казани, и всегда художественный уровень его спектаклей резко выделялся на фоне того, что характеризовало деятельность других антреприз. Так было и в середине восьмидесятых годов, когда Медведев вновь возглавил антрепризу в Казани.

Казанская публика была, конечно, неоднородна. Но в главном своем составе она отличалась большой требовательностью. Важнейшую роль в формировании вкусов казанской публики сыграли продолжительные гастроли здесь М. Т. Иванова-Козельского, В. Н. Андреева-Бурлака, М. И. Писарева, А. Я. Гламы-Мещерской. Можно сказать, что годы пребывания в Казани Иванова-Козельского и Андреева-Бурлака стали наиболее славной эпохой в истории местного театра на длительное время.

Стоит обратиться к его репертуару. Он был, как всюду в то время, и не только в провинции, пестрым. Но здесь мы могли как основные названия на афише увидеть «Недоросля» Фонвизина, «Горе от ума» Грибоедова, «Ревизора» Гоголя, «Женитьбу Бальзаминова», «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок», «Доходное место», «Грозу» Островского, «Свадьбу Кречинского» и «Дело» Сухово-Кобылина, «Разбойников» и «Коварство и любовь» Шиллера.

Как можно заметить, бытовой репертуар Островского и Сухово-Кобылина, воспринимавшийся в ту пору как вполне современный, занимал в афише медведевской труппы первое место.

Федя Шаляпин оказался в театре, который производил впечатление не только на подростков, впервые переступавших порог зрительного зала, но и на «настоящую» публику, не мирившуюся с халтурным и даже ремесленным уровнем иных антреприз.

Впечатление же, которое испытал мальчик из Суконной слободы, впервые попавший в театр, было поистине грандиозным. Все околдовало его: окружающая обстановка, казавшаяся ему ослепительной, зал, освещенный десятками люстр, занавес, изображавший «у лукоморья дуб зеленый», остро-неожиданный момент открытия сцены, постепенное погружение в совершенно иной, необычный, поражающий мир, о котором до того он не имел ни малейшего представления.

Дивертисмент захватил его своей народностью, песнями и плясками, красочными костюмами. А «Медею» он воспринял по-своему, он был потрясен трагедией матери и, наверное, плохо сознавал, что перед ним театр, выдумка, — он был очевидцем живой драмы материнского сердца, разворачивавшейся на его глазах, и на всю жизнь запомнил Медею, не желающую, не могущую расстаться со своими детьми.

Он видел и другие постановки. Особенное впечатление на него произвела «Гроза».

«Дома я рассказывал матери о том, что видел, — вспоминал Шаляпин. — Меня мучило желание передать ей хоть малую частицу радости, наполнявшей мое сердце. Я говорил о Медее, Язоне, Катерине из „Грозы“, об удивительной красоте людей в театре, передавал их речи, но я чувствовал, что все это не занимает мать, непонятно ей.

— Так, так, — тихонько откликалась она, думая о своем.

Мне особенно хотелось рассказать ей о любви, главном стержне, вокруг которого вращалась вся приподнятая театральная жизнь. Но об этом говорить было почему-то неловко, да и я не в силах был рассказать об этом просто и понятно. Я сам не понимал, почему в театре о любви говорят так красиво, возвышенно и чисто, а в Суконной слободе любовь — грязное, похабное дело, возбуждающее злые насмешки?»

С этого дня все перевернулось в жаждущей впечатлений душе мальчика. Он бредил театром, шел на всяческие уловки, чтобы скопить несколько пятаков; которые стоил билет на галерку, и вновь оказаться в волшебном царстве, где показывают жизнь, непохожую на ту, что виделась ему повсечасно.

Труппа Медведева была двойная. В театре в очередь с драмой шли оперные спектакли, и можно сказать, что вся лучшая оперная литература находила свое место в казанском репертуаре.

Во главе оперной труппы стоял просвещенный музыкант, воспитанник московской консерватории, учившийся в свое время у Николая Рубинштейна, композитор и дирижер Л. А. Орлов-Соколовский. Конечно, спектакли казанской оперы не могли идти в сравнение со столичными оперными постановками. Со всех точек зрения они уступали спектаклям Петербурга и Москвы. Но среди провинциальных оперных коллективов в эту пору казанский был одним из лучших.

Орлов-Соколовский посильно стремился к тому, чтобы исполнительский уровень солистов был на достаточной высоте. Это самое большое, на что можно было рассчитывать. Но, конечно, ни оркестр, ни хор, ни балет по составу и количеству не могли удовлетворить сколько-нибудь серьезных требований. Такова была судьба оперных антреприз того времени. То же можно сказать о постановочной культуре — о декорациях и костюмах — она, понятно, была низкой. Одни и те же декорации и костюмы переходили из спектакля в спектакль.

Но здесь встречались талантливые солисты, обладавшие к тому же истинным артистическим дарованием, на них и держалось дело. В труппе Орлова-Соколовского премьером был популярный оперный тенор Ю. Ф. Закржевский. В сезоне 1889/90 года, когда В. И. Ленин был студентом Казанского университета, он слышал Закржевского в оперном театре в опере Галеви «Жидовка». Спустя многие годы, живя в Мюнхене, он вновь слышал эту оперу и вспоминал в письме к М. И. Ульяновой о Закржевском, исполнявшем в Казани партию Елеазара.

Оперные спектакли произвели на Федю Шаляпина еще большее впечатление, чем драматические. Это понятно. Мальчик сам был певцом, правда, до того он знал только церковное пение и народные песни. Это было украшением жизни. Но то, что существует искусство, в котором поют всегда и обо всем, только поют, показалось ему откровением.

Дома с родными он стал говорить речитативом, выпевая фразу: «Папаша, вставай, чай пи-ить!»…

«На представлении „Пророка“ я сделал открытие, ошеломившее меня своей неожиданностью. На сцене я увидал моих товарищей по церковному хору! […] Так же, как старшие певцы, они вдруг становились в ряд на авансцене и вместе с оркестром, сопровождаемые палочкой дирижера, которую он держал в руке, облаченной в белую перчатку, — пели:

— Вот идет пророк венчанный…»

Теперь пребывание в зрительном зале казалось уже недостаточным. Он мечтал проникнуть за кулисы, чтобы увидеть, как делается эта красивая и удивительная жизнь, именуемая спектаклем.

Конечно, при первом подходящем случае он пробрался на сцену и с той поры стал закулисным завсегдатаем. И вот наступил вечер, когда его затаенная мечта сбылась. Его обрядили и загримировали негром и заставили кричать «ура» в честь неведомого Васко да Гама в опере Мейербера «Африканка». Роль не очень ответственная, но памятная: в тот вечер Федя впервые был артистом. Играл не слишком хорошо, но к делу отнесся со всей серьезностью.

Вскоре произошел случай, который показал, что Федя с беспредельным уважением относится к пребыванию на сценических подмостках и считает это дело святым.

Для спектакля «Димитрий Самозванец» Н. Чаева готовилась массовая сцена: поляки и московский люд (во главе этого люда как вожак действовал Федя). Начиналась драка. Режиссер тщательно репетировал сложный эпизод, и к премьере все было слажено как следует: кому начинать, кому вслед за тем вступать в бой, на каком месте обрывать баталию. Словом, предстояла темпераментная красочная сцена, которой режиссер очень гордился.

На спектакле это получилось не совсем так, как задумал постановщик. Молодые статисты, большей частью местные студенты, до такой степени увлеклись сценической дракой, что позабыли, что дело происходит на театре. Началась настоящая потасовка, принимавшая характер непредвиденного побоища. Неизвестно, чем бы все окончилось, если бы вдруг из брандспойта не пустили струю воды, которая чудодейственно охладила пыл воюющих сторон. Под неумолкающий смех публики и аплодисменты пришлось дать занавес.

Добродушная публика была в восторге от неожиданного аттракциона. Вызывали режиссера, который раскланивался во все стороны, как будто эта сцена была предусмотрена им. Потом стали выяснять, кто обратился за помощью к пожарному насосу. Оказалось, что это потрясенный профанацией искусства статист Федор Шаляпин, который решил навести порядок на сцене…

Мальчик продолжал служить писцом, по вечерам прирабатывал в церковном хоре, пел на свадьбах. Но теперь к этому прибавилось новое: удирая из дому и скрывая это от родных, он буквально пропадал в театре.

Летом казанские увеселения переносились из закрытых помещений в сады. Особенно популярен был Панаевский сад, где играли труппы драматические и опереточные, составленные иногда из профессионалов, иногда же с участием местных любителей.

Один из дружков, зная, чем одержим Федя, посоветовал ему попробовать — пойти в Панаевский сад и попроситься на какую-нибудь рольку. Мальчик решился на это. Ему сразу повезло. В готовящейся к постановке малозначительной мелодраме требовался исполнитель на роль жандарма-неудачника, который все время гоняется за ворами и бродягами, а те обводят его вокруг пальца. Дебютант был, пожалуй, слишком молод для такой роли, но выручил высокий рост: под гримом со сцены он кое-как мог сойти за взрослого. А худоба делала его смешным.

Счастью мальчика не было границ. Но, чтобы приготовить эту первую в жизни роль, нужно было участвовать в репетициях, которые, как полагается, назначались по утрам. Что было делать? И Федя стал изворотливо манкировать службой. Утром приходил в управу, всем своим видом показывая, что у него отчаянно болит голова. А когда его отпускали домой по этому случаю, он опрометью несся в Панаевский сад.

Так с грехом пополам он выучил и прорепетировал роль жандарма. В день премьеры пришел в театр рано, оделся, загримировался, словом, был вполне готов к спектаклю. Когда же оказался на сцене, со страху позабыл все: роль вылетела из головы, он не мог произнести ни слова, сделать ни шагу… Спектакль был сорван.

Напуганный, не зная, куда деваться от стыда и отчаяния, он не решился вернуться домой и два дня пропадал где-то, позабыв даже о том, что служит. А когда на третий день явился в управу, тут же узнал, что его уволили.

Пришлось искать новое место. Им оказалась судебная палата, где он также скоро оказался за бортом. Выше было рассказано, что как-то на улице он потерял служебные бумаги, которые нес домой на вечер для снятия копий.

Шло время. Детские годы, когда он прирабатывал кое-какую мелочь пением в хоре, миновали, а вместе с ними пришел конец и его дисканту. У мальчика стал ломаться голос. Еще не понимая, что это означает, он пришел проситься хористом в оперу. Там его высмеяли — никакого голоса у него не обнаружили…

Дома, как всегда, царила безысходная нужда. Выгнанный со службы, отец все крепче запивал, жить было буквально не на что. А в семье народу прибавилось. Появился маленький брат Вася. Мать по-прежнему ходила на поденщину, пекла пироги и продавала их на улице, но подмога от этого промысла была ничтожна.

Федор слонялся по городу, ища какой-нибудь работы. Оборванный, вечно голодный долговязый подросток — он производил впечатление босяка, каких хоть пруд пруди. Службу сыскать было невозможно. Казалось, что Казань самый отчаянный город, в котором все равно пропадать.

Решили податься куда-нибудь в другое место, где, может быть, Шаляпиным улыбнется судьба.

Летом 1889 года, когда Федору исполнилось шестнадцать лет, на пароходе «Зевеке» всей семьей тронулись в путь, вниз по матушке по Волге, в Астрахань. Им почему-то верилось, что Астрахань — земля обетованная, что там все станет на место, что там они воспрянут духом…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.