1904. Московские знакомства и встречи
1904. Московские знакомства и встречи
Александр Александрович Блок. Из письма А. Л. Блоку. Петербург, 29 ноября 1902 г.:
Скорпион Брюсов, который со мной еще не познакомился, имел на меня какие-то виды. Из Москвы вообще много благоприятных веяний.
Александр Александрович Блок. Из письма В. Я. Брюсову. Петербург, 23 ноября 1903 г.:
Многоуважаемый Валерий Яковлевич.
Ваше предложение участвовать в журнале «Весы» для меня необыкновенно лестно и приятно. Благодарю вас от всей души и постараюсь оправдать Ваши ожидания.
Александр Александрович Блок. Из письма В. Я. Брюсову. Петербург, 26 ноября 1903 г.:
Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич.
Каждый вечер я читаю «Urbi et orbi»[13]. Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть.
Что же Вы еще сделаете после этого? Ничего или – ? У меня в голове груды стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. Все, что я могу сделать (а делать что-нибудь необходимо), – это отказать себе в чести печататься в Вашем Альманахе, хотя бы Вы и позволили мне это. Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно. Несмотря на всю излишность этого письма, я умолкаю только теперь.
Александр Александрович Блок. Из письма С. М. Соловьеву. Петербург, 1–6 декабря 1903 г.:
Я получил от Брюсова очень лестное письмо по поводу моего письма о его книге. Вижусь со здешними поэтами, от которых, в противоположность московским, веет молчанием и холодом. До сих пор не могу оценить этого качества, иногда мне кажется, что это залог будущих действий, а не разговоров. Настроение самое лучшее (у меня), очень деятельное, подвижное, даже без молчания. Хотим непременно ехать в Москву, если будут деньги.
Сергей Михайлович Соловьев:
Успех Блока и Любови Дмитриевны в Москве был большой. Молчаливость, скромность, простота и изящество Любови Дмитриевны всех очаровали. Бальмонт сразу написал ей восторженное стихотворение, которое начиналось:
Я сидел с тобою рядом,
Ты была вся в белом.
Андрей Белый:
Я помню А. А. на одном из собраний книгоиздательства «Скорпион»; помню Брюсова очень сухого, с монгольскими скулами и с тычком заостренной бородки, с движеньями рук, разлетавшихся, снова слагавшихся на груди, очень плоской (совсем как дощечка); и – помню я Блока, стоявшего рядом, моргающего голубыми глазами, внимающего объяснению Брюсова, почему вот такая-то строчка стихов никуда не годится и почему вот такая-то строчка годится.
Я помню А. А. на моем воскресенье, его ожидали друзья – «аргонавты»; из лиц, бывших тут, мне запомнились: Эллис (Л. Л. Кобылинский), С. Л. Кобылинский, брат Эллиса, очень болтливый философ, умеющий заговаривать собеседника до смерти; М. А. Эртель, историк, ценитель поэзии Блока, одно время ставший во мнении теософов чуть-чуть не Учителем; говорили, что он одолел философские произведения Индии в подлиннике; и перевел – Гариваншу (правда ль это – не знаю); были: К. Д. Бальмонт, С. М. Соловьев, В. В. Владимиров, С. А. Соколов, редактор книгоиздательства «Гриф», теософ П. Н. Батюшков (внук поэта), А. С. Челищев, покойный Поярков, А. С. Петровский, писательница Нина Петровская, К. П. Христофорова, кажется, Д. И. Янчин, случайно зашедший профессор И. А. Каблуков, И. Я. Кистяковский с женою; и были поэты из «Грифа» (кто именно, не помню); всего собралось человек 25.
В эти годы, здесь, в маленькой белой столовой, раскладывался стол от стены до стены; за столом происходили шумнейшие споры; порой появлялись ко мне на воскресенья неизвестные и полуизвестные люди, поэты ли, интересующиеся ли искусством, – не ведаю. Однажды совсем неожиданно появился у нас композитор Танеев, которому мы казались совсем чудаками: но потому-то он именно стал посещать нас, перезнакомился с нами; и «аргонавты» естественно оказались очень скоро потом постоянными посетителями танеевских вторников, на которых С. И. угощал великолепнейшим исполнением Баха (впоследствии С. И. Танеев дал мне ценнейшие указания в моих занятиях над ритмом).
Запомнилось: в то воскресенье вкруг Блока толпилися «аргонавты»; и обдавали его своим пылом, стараясь поскорее устроить на Арго, считая Орфеем А. А., чтобы плыть за Руном; было очень нестройно: А. А. был любезным со всеми, но – несколько изумлялся куда он попал – к молодым символистам, к Станкевичу, в сороковые годы иль… просто в комедию Грибоедова: Виссарион Белинский, Бакунин встречалися на моих воскресеньях с неумирающим Репетиловым и с героем Гюисманса; был тут – Манилов; «грифята» старалися быть «гюисмансистами»; а С. А. Кобылинский, конечно же, на воскресенья свалился со всеми своими манерами и культом Лотце из доброго, старого времени; был Репетилов представлен, но… – Nomina sunt odiosa! Ужасающий был кавардак; мне казалось: стихотворение Блока воскресло:
Все кричали у круглых столов,
Беспокойно меняя место…
Вскакивали, уходили и приходили; гремели летавшие стулья, врываяся в гам голосов, в перекрики, в смех, в споры; с А. А. я был мало в тот вечер, предоставляя А. А. его старым московским поклонникам; их старался узнать он, вникая во все, что ему говорили, не успевая с ответами; появлялася в нем мешковатость, переходила в растерянность; и живая улыбка нервически напрягалась; и – застывала; у глаз появились мешки; он темнел.
Зачитали стихи: Бальмонт, я, еще кто-то, он; Бальмонт вынул свою неизменную книжку: выбрасывать строчки свои, как перчатки, – с надменством; потом читал Блок; поразила манера, с которой читал он; сперва не понравилась (после ее оценил); мне казалось: – не музыкально звучали анапесты; голосом точно стирал он певучую музыку собственных строчек, – деловитым, придушенным несколько, трезвым, невыразительным голосом; несколько в нос он читал и порою проглатывал окончание слова (я думаю: для А. А. характерны нечеткие рифмы «границ» и «царицу», в произношеньи А. А. окончания «ый», просто «ы» прозвучали бы ровно одинаково; а созвучья «обманом – туманные» – сошли бы за рифму); не чувствовалось повышения и понижения голоса, разница в паузах; будто тяжелый, закованный в латы, ступал по стопам; и лицо становилося у А. А., как голос, тяжелым, застылым; острился теперь большой нос, изгибалися губы из брошенной тени; глаза помутнели, как будто бы в них проливалося олово; тяжким металлом окованный, точно броней, так он выглядел в чтении.
К. Д. Бальмонт произносил стихи с пренебрежительным вызовом: «Вот вам – дарю: принимайте, ругайте, хвалите, мне все безразлично: я – солнце!» В. Брюсов же чтением подает хорошо испеченные строчки на стол, точно блюдо – в великолепнейшей сервировке: «Пожалуйста-с!» Он декламирует горько надтреснутым голосом, хрипло-гортанным, переходящим то в клекот, а то в клокотанье, подобное воркованью, не выговаривая раздельно «к», «т» (например, «математ ити» – не «математ ики»). Я в годы те пел стихи, очень часто сбивался на цыганский мотив и меняя естественность ударения: «Над нами воздушно безмирный»… А. Блок претяжелою поступью медленно шел по строке: «Да, да, это – так; это – есть; это – было; и – будет!»
А. А. в этот вечер общался по преимуществу с Эллисом, В. В. Владимировым и А. С. Петровским; меж Эллисом и А. А. возникли очень скоро потом непонимания; с К. Д. Бальмонтом А. А. не общался почти; в этот вечер Бальмонту А. А. не понравился.
Александр Александрович Блок. Из письма матери. Москва, 14–15 января 1904 г.:
11-е, воскресенье. ‹…› Выхожу к менделеевскому обеду из дому Бугаева: за спиной – красная заря, остающаяся на встречных куполах. С крыш течет радостно. На лестнице Менделеевых сонная Сара говорит: «Какая ужасная погода!» (первое впечатление). Скука – среднее впечатление. Присутствие трех чужих лиц за обедом: ‹…› Последнее впечатление: Дм. Ив. Вы куда? Люба. К Андрею Белому. Дм. Ив. Отчего не к черному? – С тех пор мы еще не показывались у Менделеевых. ‹…› Возвратясь домой – едем к А. Белому на собрание: Бальмонт, Брюсов, Батюшков, художник Владимиров, М. А. Эртель (мой самый яростный поклонник – брат петербургского офицера!), Петровский, m-me Соколова. Бальмонт приходит с Ниной Ивановной. Мой разговор с Брюсовым. Бальмонт читает стихотворение «Вода». Я читаю стихотворение «Фабрика» и «Три лучика». Брюсов без дам читает два стихотворения – «Белый всадник» и «Приходи путем знакомым». Еще важнее «Urbi et orbi»! После ухода Бальмонта, Брюсова, Соколовой – мы с Андреем Белым читаем массу стихов (за вторым ужином). Ночь. Андрей Белый неподражаем (!). Я читаю «Встала в сияньи». Кучка людей в черных сюртуках ахают, вскакивают со стульев. Кричат, что я первый в России поэт. Мы уходим в третьем часу ночи. Все благодарят, трясут руку.
12-е, понедельник. Утром приходит Сережа (Соловьев. – Сост.). Мы втроем едем на конке в Новодевичий монастырь. Сережа кричит на всю конку, скандалит, говоря о воскресении нескольких мертвых на днях, о том, что антихрист двинул войска из Бельгии. Говорим по-гречески. Все с удивлением смотрят. Яркое солнце. В Новодевичьем – на всех могилах всех Соловьевых, Марконетов и Коваленских. Купола главного собора, золото в глубоко синей лазури сквозь ветки тополя. «Кувыркающиеся» (Сережа) фигурки святых на стенных образах. Из монастыря бродим по полю за Москвой, у Воробьевых гор. Возвращаемся не без прежних скандалов в город. Входим в Кремль (все втроем). Проходим мимо всех соборов в яркой вечерней заре. Опьянение и усталость. Входим в квартиру Рачинских. Поразительность хозяев и квартиры. Григорий Алексеевич говорит со мной о Бальмонте и Волошине. Именины его жены, Лопатин, гости, крошечные художественно-уютные комнатки (у Иверской), конфеты, чай, варенье. Рачинский целует руку у Любы (всегда). Выходим, спускаемся от Иверской. Смятение, веселье внутри и на улице. Полнеба страшное – лиловое. Зеленая звезда, рогатый месяц. Сережа едет обливаться (ежедневно), мы – обедать к нему. ‹…› Запираемся вчетвером (Бугаев, Сережа, мы). Пьем церковное вино, чокаемся. Знаменательный разговор – тяжеловажный и прекрасный. Возвращаемся домой. Тетя Соня, Бугаев. Читаем стихи. Ночь.
13-е, вторник. Утром Сережа, Владимир Федорович (Марконет. – Сост.) и мы (вчетвером) едем: в Сокольники на другой конец Москвы с весельем и скандалами Сережи в конках в больницу к Саше Марконет. Сидим с ней около часу. ‹…› Обедаем у Сережи ‹…›. Уходим. Сталкиваемся в дверях с Рачинскими, Мишей Ковалевским. Мчусь на извозчике к Бугаеву, чтобы ехать в «Скорпион». Не застаю, приезжаю один. Редакция: портрет Ницше. Брюсов, Поляков, Балтрушайтис. Разговариваю со всеми, особенно с Брюсовым. Рецензия на Метерлинка не принята, потому что не хотят бранить Метерлинка. Уходим с Бугаевым, идем пешком. Захожу за Любой. После чаю едем на собрание «Грифов»; заключаемся в объятия с Соколовым (его не было дома раньше); собрание: Соколовы, Кобылинский, Батюшков, Бугаевы (и мать), Койранский, Курсинский. Отчего нет Бальмонта? «Он – в своем полосе». Читаю стихи – иные в восторге. Ужин. Звонок. Входит пьяный Бальмонт (последующее не распространяй особенно). Грустный, ребячливый, красноглазый. Разговаривает с Любой, со мной. Кобылинский, разругавшись с ним, уходит (очень неприятная сцена). Бальмонт просит меня читать. Читаю. Бальмонт в восторге, говорит, что «не любит больше своих стихов»… «Вы выросли в деревне» и мн. др. Читает свои стихи – полупьяно, но хорошо. Соколов показывает корректуры альманаха (выйдет 1 февраля). Моих стихотворений – семнадцать (кроме посланных – «Фабрика», «Лучики»). Уходим в третьем часу. Бальмонт умоляет нас обоих остаться. Тяжеловато и странновато.
14-е, среда. Утром: мы, Бугаев, Петровский и Соколова едем в Донской монастырь к Антонию. Сидим у него, говорит много и хорошо. Любе – очень хорошо, многое – и мне. О Мережковских и «Новом пути». Обещал приехать к нам в Петербурге. Прекрасный, иногда грозный, худой, с горящими глазами, но без «прозорливости», с оттенком иронии. О схиме, о браке. Идем: из монастыря пешком (пятеро). Расходимся. Мы с Любой обедаем у Тестова (два расстегая и уха – очень вкусно). Играет мерзкая музыка. Проходим Тверскую, возвращаемся, пьем чай с тетей Соней, пишу письмо. Все прекрасно – впечатление от пьяного Константина Дмитриевича изглаживается.
‹…› Масса подробностей, конечно, пропущена. День отъезда еще не назначен, конечно. Очень полна жизнь. Москва поражает богатством всего. Вспомнить, например, Кублицких и Петербург, не готовый к нашему приезду из Москвы с требованиями действительной жизни – страшновато. Мы и здешних-то родных сторонимся. Впрочем, это я пишу не с чувством озлобления, потому что здесь слишком хорошо. ‹…›
Ночь того же дня. Сейчас вернулся от Сережи. Разговор наш с ним вдвоем был необычайно важен, отраден, светел и радостен. Много говорили о Любе. Скоро будем обедать в «Славянском Базаре» (с ним), где происходил роман Владимира Сергеевича и Софьи Петровны и где Соловьевы (братья и Ольга) собирались в важных разговорах. Я надеюсь на особенную бодрость и знание после нынешней Москвы.
Александр Александрович Блок. Из письма матери. Москва, 19 января 1904 г.:
15-е, четверг. Утром пришли: Сережа, Маруся, Владимир Федорович. Пили чай. Вечером было религиозное собрание университетского кружка на частной квартире у студента. Бугаев прочел большой реферат «Символизм как миропонимание» по корректуре из «Мира искусства», в котором, конечно, опять цитирует нас с Лермонтовым. (Кант – Шопенгауэр – Ницше, современный религиозный дух – стихи). ‹…›
16-е. В начале 11-го часа мы приехали в Новодевичий. После немноголюдной заупокойной обедни (монахини очень хорошо пели) отслужили панихиды на могилах дяди Миши и тети Оли, Владимира Сергеевича и Сергея Михайловича (Соловьевых. – Сост.). Пошли пить чай к Поповым – мы, Сережа, Бугаев, Кобылинский. Ели блины, была масса тостов. Мы перешли с Бугаевым на ты. Вернувшись домой, после визита Соколова пошли обедать с Сережей в «Славянский Базар». Сидели долго, все платил Сережа. Люба перешла с ним на ты. Из «Славянского Базара» пошли к Соколовым, куда я привел Бугаева и Эртеля (не слишком глубокого, но милого человека). Нина Ивановна (Петровская. – Сост.) была в ужасном настроении, Соколов произвел дурное впечатление, фальшивое, вечер был неудачен. Я получил корректуру стихов, их шестнадцать. «Фабрику» Венкштерн (цензор) вычеркнул целиком. «Гриф» выйдет около 1 февраля.
17-е, суббота. С утра пришел Бугаев, и мы долго пили чай втроем. После его ухода пришел Сережа, и мы вместе поехали обедать к Рачинским. Все было необыкновенно. Григорий Алекс, производит впечатление небывалое, равно как и вся обстановка их дома, обед и пр. После обеда читал им массу стихов, Рачинский сказал в восторге, что он не ожидал, что я выше Брюсова (а Бальмонта он не выносит – подробности лично!). Ушли только в первом часу после многих разговоров, смотрели у Иверской, как в 12 часов ночи повезли икону Божьей Матери в карете на шестерке при большом стечении народа.
‹…› 19-е, понедельник, сегодня. ‹…› Мы втроем пошли к Сытину. Я говорил с ним. Он был деловит и сух и сказал, что дело будет кончено к Пасхе или даже раньше, а теперь кончить его не могут, потому что есть свои дела. Когда я спросил его, приедет ли он для этого в Петербург, он сказал, что «будет устроено», и не ответил прямо относительно себя. По-видимому, он поручит все Жигареву. Во всяком случае – «обнадежил». От Сытина мы пошли в Кремль и осмотрели Успенский, Благовещенский и Архангельский соборы – образа, гробницы патриархов и царей, мощи. Вернувшись, обедали у Владимира Федоровича (с Сережей же). Сейчас идем на собрание к Сереже: Батюшков будет читать реферат, будут тетя Саша. Рачинские.
Ночь. Вернулись от Сережи. Батюшков читал (были, кроме упомянутых, – Рачинские). Мы устали вообще. Приедем в пятницу. Можно сделать нам две ванны днем и вечером в пятницу? – Мы избаловались, я думаю с ужасом о том, как в большинстве петербургских квартир никто ничего не знает. ‹…›
Я думаю с удовольствием только о нашей квартире в Петербурге. Видеть Мережковских слишком не хочу. Тоже – всех петербургских «мистиков»-студентов. Все это – в стороне. Тоже с Любой – относительно этих «мистиков». Пьяный Бальмонт отвратил от себя, личность Брюсова тоже для меня не очень желательна. Хочется святого, тихого и белого. Хочу к книгам, от людей в Петербурге ничего не жду, кроме «литературных» разговоров в лучшем случае и пошлых издевательств или «подмигиваний о другом» – в худшем. Но будет так много хорошего в воспоминании о Москве, что я долго этим проживу. ‹…› Но я твердо знаю, что мы тысячу раз правы, не видя в Петербурге людей, ибо они есть в Москве. Нельзя упускать из виду никогда существования Москвы, всего, что здесь лучшее и самое чистое.
Александр Александрович Блок. Из письма А. В. Гиппиусу. Петербург, 23 февраля 1904 г.:
Около 10 января, поехали в Москву, где вполне расцвели. Прожили пятнадцать дней, ежедневно сновали по знакомым и мало по родным (что обыкновенно украшает жизнь). Виделись особенно много с Сергеем Соловьевым и Борисом Николаевичем Бугаевым (А. Белым). Брюсова я видел несколько раз, также и Бальмонта. В последнем разочаровался, в первом – наоборот. По моему убеждению, Брюсов теперь первый в России поэт, особенно после последней книги («Urbi et orbi» – читали ли Вы? Может быть – нет?), которая, по-моему, крупнейшее литературное явление в последние годы. Прочтите, милый Александр Васильевич, это совсем необыкновенно, старого декадентства, по-моему, нет и следа. Есть преемничество от Пушкина – и по прямой линии. Иные стихи лягут алмазами в коронах царей. Но кующему и смотрящему вверх, увы, редко удается «насладиться природой» (как и камергеру). Потому Брюсов (как maximum брожений, кипений, сгораний) кажется диковинной сказкой, страшной, машущей красными рукавами, застигающей на распутьях, пылящей снегами в глаза. Но не «человеком» (кавычки! ибо здесь глубина! помирите-ка творца с жизнью человечества!). Он громоздит комнату и мозги празднолюбцев, людей без девизов и наковален. В глазах его бродит хаос. Сюртук его никому не впору. Голова его стрижена чуть-чуть необычно. Но на затылке (однажды он наклонился) в одном месте есть отсутствие загара, почти детское, и в одной манере его пронзительной речи есть нечто почти детское. Но сколько надо усилий, чтобы открыть пятнышко на затылке, белизну в речи! Это – о Брюсове.
Право, я не напрасно занят им. Он много знает. Он много скажет, но в стихах. А в прозе – только спустит с шестого этажа. Бывают и такие – и пусть. Если бы были одни такие, жить было бы нельзя. Но в Москве есть еще готовый к весне тополь, пестрая собака, розовая колокольня, водовозная бочка, пушистый снег, лавка с вкусной колбасой.
Бальмонт был пьян (не от вдохновения, увы! – а от спиртных напитков). Его воротнички туги. Веки и нос припухли и покраснели. Из-под сюртука торчит тоненькая шпажонка («Эй, доктор, эй! Рази шпажонкою своей!»). Он достал ее из книги Кальдерона, которую перевел в числе 1000 других. Но он способен нанять извозчика на зеленую планету и заплатить только полтинник.
Те, кто не распирает комнат (положительные ли, отрицательные ли) – увы! бездарны. Они выпустили альманах. Его бумага блестит, как полированный стол. Шрифт его никогда не будет представлен ко двору. Участники его (большинство, автор письма исключается) всегда носят камзолы великих Бальмонтов и подобных, но сшитые у дурных портных. Они гнусят на креслах дурные стихи. Их наковальни – игрушечные. Вдохновение их всегда в катаральном состоянии. Они имеют поярковые шляпы и нечистые руки, – а лацкана сюртуков их – неведомых цветов.
Но мы видели и людей, не только поэтов и писателей. Московские люди более разымчивы, чем петербургские. Они умеют смеяться, умеют не пугаться. Они добрые, милые, толстые, не требовательные. Не скучают.
Сергей Михайлович Соловьев:
В январе Блок вернулся в Петербург завзятым москвичом. Петербург и Москва стали для него символами двух непримиримых начал. Все в Москве ему нравилось: и Белый, и Брюсов, и Рачинский[14], а Петербург продолжал олицетворяться «астартическими» Мережковским и Гиппиус. Но если раньше он писал о Москве «белая, древняя», то теперь из Петербурга она представлялась ему «розовой». Вообще белые краски исчезали с его палитры, заменялись розовыми, чтобы скоро погаснуть в черно-фиолетовых сплавах, в диком врубелевском колорите. Вскоре после возвращения в Петербург Блок написал длинное стихотворение, где изображалась борьба Петербурга с Москвой, антихриста Петра с патроном Московской Руси св. Георгием Победоносцем, кончающаяся победой «светлого мужа» и явлением «Девы алых вечеров». Блок остался недоволен этим стихотворением, находил его искусственным и наивным.
Александр Александрович Блок. Из письма С. М. Соловьеву. Петербург, 8 марта 1904 г.:
Прежде всего, приехав из Москвы, мы с Любой совершенно пришли в отчаяние от Петербурга. Въезд наш был при резком безнадежном ветре – без снега, так что порошинки неслись по мостовой взад и вперед без толку, и весь город как будто забыл число и направление своих улиц. Через несколько дней впечатление было еще пострашнее. Мы встретились в конке с чертом, и, что всего ужаснее, – не лицом к лицу. В погоду, подобную вышеописанной, сидела в конке против нас «симфоническая» (А. Белый) фигура женщины (или – нет), по-видимому на подложенном круге (какой кладут больным от геморроя и т. п.), в бесформенной шубе, с лицом, закрытым белой вуалью, под которой вместо глаз и носа виднелись черные впадины. Она говорила вульгарно сипловатым дамским баском с несчастной и преждевременно состарившейся (!) женщиной-поводильщицей. По-видимому, последняя от рождения раба. Всего ужаснее, что мы с Любой до сих пор не знаем, клевета ли это на больную старушку (впрочем, исполинского роста) или правдивый рассказ о «нем». Но «он» был близко, ибо в тот же день мы не узнали одной из самых примечательных для нас улиц.
Еще через несколько дней стали приходить «петербургские мистики». Один целый вечер хихикал истошным голосом. Другой не знал, что ему предпринять, ввиду важности своего положения, и говорил строгим и уклончиво дипломатическим тоном. Третьего (и самого замечательного – Иванова Евгения) «коряжило» от Медного Всадника всю зиму, – представь, что с ним к весне! Он вполне и безраздельно пылает Розановым и Мережковским. В тот вечер получил я впервые в этом году приглашение в «Новый путь» от Зинаиды – крайне любезное, с подписью «душевно ваша». После долгих разговоров, в которых Люба была против «Нового пути», я внезапно решился и написал сдержанно и вежливо, что я не приду, потому что «пока молчу и пишу стихи», а потому не имею права молча присутствовать на собрании, с которым не согласен. Опускал письмо сам, ночью, причем внезапно (и единственный раз) на лестнице потухло все электричество, и было страшно идти с напряженными нервами. Но я принял это за диавольское препятствие и прошел до ящика ощупью.
Все это описываю тебе так подробно, потому что чувствую, что тут наступает что-то важное для меня, и именно после наших мистических встреч в Москве. Во всяком случае, могу формулировать (донельзя осторожно) так: во мне что-то обрывается и наступает новое в положительном смысле, причем для меня это желательно, как никогда прежде. Я чувствую неразрывную связь с Мережковским только как с прошлым и в смысле отучения от пошлости и пр. Теперь меня пугает и тревожит Брюсов, в котором я вижу, однако, неизмеримо больше света, чем в Мережковских. Вспоминаю, что апокалипсизм Брюсова (т. е. его стихотворные приближения к откровению) не освещены исключительно багрянцем, или исключительно рациональной белизной, как у Мережковских. Что он смятеннее их (истинный безумец), что у него есть детское в выражениях лица, в неуловимом. Что он может быть положительно добр. Наконец, что он, без сомнения, носит в себе возможности многого, которых Мережковский совсем не носит, ибо большего уже не скажет. Притом мне кажется теперь, что Брюсов всех крупнее – и Мережковского. Ах, да! Отношение Брюсова к Вл. Соловьеву – положительное, а Мережковского – вполне отрицательное. Как-то Мережковский сказал: «Начитались Соловьева, что же – умный человек» (!?!). Вообще я могу припомнить много словечек Дм. Сергеича, не говорящих в его пользу. Но он важен, и считаться с ним надо.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.