ЛЕТОМ СОРОК ВТОРОГО

ЛЕТОМ СОРОК ВТОРОГО

С северной окраины города доносился непонятный но тревожный шум, который медленно нарастал. Мы с Николаем остановились возле небольшого кирпичного дома с палисадником и в беспокойном ожидании глядели на шоссе, по которому сплошным потоком двигалась колонна. С приближением потока мы начали различать охраняемых конвоем людей. По обочинам туда и сюда сновали мотоциклисты, солдаты в касках ощетинились автоматами, овчарки на длинных поводках высунув языки, тянули вперед своих хозяев — эсэсовцев. Выстрелы, злобные крики конвоиров, безмолвие движущейся человеческой массы нас волновало и угнетало.

Медленно и угрюмо тянулась колонна военнопленных. В форме, в нательном белье, голые до пояса, а порой и в гражданской одежде шли, понурив головы, изможденные люди. Многие двигались с трудом, опираясь на плечи более крепких товарищей, а обессиленных несли на руках и на связанных, как носилки, палках. Но таких было немного. Если кто падал и не поднимался, того пристреливали конвоиры.

Они шли молча, придавленные страхом перед неизвестностью, униженные позорным положением, томимые голодом и жаждой. Их бессилие и покорность для нас были непостижимы и горькой обидой отзывались в сердце. Но встречались лица решительные, непреклонные и гордые.

Солнце палило нещадно. Облизывая пересохшие губы и жадно глядя на срубы колодцев, некоторые пленные чуть слышно повторяли: «пить, пить» и шли дальше в полусознании, механически переставляя отяжелевшие ноги.

К дороге со страхом и недоумением стекались горожане. Кое-кто потом приносил ведра с водой, но конвоиры не подпускали людей близко к пленным, выливали воду и, ругаясь, стреляли вверх. Иногда солдаты подзывали женщин с ведрами и, напившись, разбивали о землю кружку или стакан, простреливали ведра и, погрозив оружием, шагали дальше.

Плотно сжав губы, бледный, Николай растерянно смотрел на жуткое шествие и молчал. А пленные все шли и шли, и, казалось, не будет конца и края этому потоку горя, страданий.

Мы тогда еще не знали о жестоких боях под Харьковом, хотя немецкая пропаганда уже кричала о крупном наступлении на юге восточного фронта и об уничтожении большой группировки советских войск на Изюмо-Барвенковском направлении.

И вот у нас в, городе появилось страшное место — лагерь для военнопленных.

Сотни жителей, в основном женщины, приходили к нему, приносили продукты, толпами и в одиночку бродили на почтительном расстоянии от колючей проволоки, стараясь увидеть знакомое лицо или услышать желанный голос.

Охранники с овчарками дежурили около заграждений, выкрикивали ругательства в адрес близко подходивших к проволоке, а иногда спускали собак, которые с невероятной лютостью набрасывались на перепуганных людей.

Нередко солдаты стреляли над головами женщин, но все это не умеряло стремления отыскать мужа, брата, сына. Через проволоку пленные бросали камни, завернутые в тряпку или бумагу, где указывался адрес и фамилия того или иного из них. Как правило, эти «послания» исправно доставлялись по назначению не только жителям города, но и в отдаленные села и соседние города. Их доставляли меняльщики и те, гонимые голодом, кто переселялся в села или разыскивал родственников.

Были случаи, когда за вознаграждение коменданты лагерей и охрана отпускали пленных, но взятки они требовали довольно крупные и торговались с упрямством заправских дельцов. Человека можно было спасти только за золото. Обручальные кольца, крестики, серьги, золотые зубы и коронки — все шло для выкупа. Обычно посредниками в этих случаях были переводчики. Торг велся солидно, с чисто немецкой деловитостью.

Мы с Николаем много раз ходили вокруг лагерных ограждений, изучали, когда и с какой охраной пленных водили на работу, как сменялись караулы. Хотели организовать побег военнопленных, но чем больше мы наблюдали за охраной и режимом в лагере, тем яснее становилось, что наша затея неосуществима, хотя кое-что из этих наблюдений нам впоследствии пригодилось.

Оккупанты были большие мастера по организации всякого рода лагерей: места выбирались продуманно, система ограждений строилась добротно, наружная охрана была в сравнительно небольшом количестве, но зато из солдат особых — эсэсовских частей.

Режим в лагерях был тщательно разработан и выполнялся неукоснительно. С иезуитской бесчеловечностью лагерное начальство расправлялось с очутившимися за колючей проволокой несчастными людьми.

Лагерная жизнь протекала вне всяких законов. Военнопленный должен был забыть о прошлом и нет строить планов на будущее. Человек низводился до уровня животного, а сама его жизнь была совершенно обесценена. Пусть в день умирают сотни людей, можно, расстрелять десяток непокорных, но боже упаси, чтобы из лагеря кто-либо совершил побег. Это неизбежно вело ко всякого рода экзекуциям в самом лагере, а также к репрессиям в городе. Когда сбежавшему удавалось скрыться, в лагере сообщалось, что беглец был обнаружен и на месте расстрелян, но если беднягу ловили, то после издевательств и пыток его публично казнили — чаще всего вешали и не снимали несколько дней.

В фашистской Германии были целые группы «социологов», «психологов», «медиков» и других «ученых специалистов», которые «изучали» в лагерях жизнь людей и проводили чудовищные опыты по обесчеловечиванию пленных. Но об этом мы узнали позже.

За время нахождения на оккупированной территории приходилось беседовать с сотнями лиц, которые побывали в лагерях. Двух мнений об условиях лагерной жизни не было — это земной ад. Как правило, люди предпочитали погибнуть, чем снова попасть за колючую проволоку.

Вместе с тем лагеря военнопленных с их бесчеловечным режимом, массовое уничтожение людей и карательные операции оккупантов усиливали ненависть, пробуждали ярость. Обыватели и даже те, кто недоброжелательно относился к Советской власти, убедились, что фашизм — это насилие, несущее рабство и уничтожение.

Быстрое продвижение гитлеровских полчищ в сторону Кавказа и Волги потрясло нас. При встречах мы нетерпеливо спрашивали друг друга о новостях, надеясь услышать что-нибудь отрадное. Но радио приносило вести из Москвы день ото дня все более тревожные. Николай выполнял поручения организации, был дисциплинированным, родителям помогал обрабатывать огород, хлопотал по дому, исполнял просьбы матери… Но тем не менее в нем словно что-то надломилось. Он разучился шутить и смеяться, начал искать уединения. В нем оставалось прежним лишь стремление к борьбе.

Пришел он как-то ко мне, спросил:

— Ты знаешь, что я вчера раздобыл?

— Откуда же мне знать?

— Вооружен я теперь до зубов. Брат мой Толька с дружками купался в Торце недалеко от плотины, и ему показали место, где якобы спрятано оружие. Пошел я посмотреть и — что ты думаешь? На заводской свалке нашел винтовку и кавалерийскую саблю в ножнах. Оружие наше, смазано маслом, замотано в плащ-палатку. Перепрятал. Может, пригодится?

* * *

Вскоре и от меняльщиков мы прослышали, что в местах недавних боев под Харьковом осталось много военной техники и оружия.

В Харьковской области жили мои родственники, и я сказал об этом командиру и политруку.

— Может быть, ты родственников навестишь, — как-то напомнил политрук.

Я согласился стать меняльщиком. Начались сборы: Николай вызвался отремонтировать старенький велосипед Вали Соловьевой. Хлопоты о пропуске, дающем право на переезд из одного района в другой, взяли на себя Женя Бурлай и Надя Арепьева. Остальные ребята добывали товар для обмена на продукты: сахарин, хлебную соду, зажигалки и камешки к ним, мыло, сигареты и всякую всячину.

Ко мне на велосипеде приехал Николай и деловито сказал:

— Все в порядке. Раму выровнял, спицы натянул, камеры заклеил, втулку смазал. Есть запасные ниппеля, клей, инструменты. Хотел подкрасить, но решил, что не надо: чем хуже вид, тем меньше будут обращать внимание. Так?

— Ты — гений, — весело сказал я.

Подошли к перекладине, Николай несколько раз подтянулся на руках, сел на лежащие рядом бревна, тихо заговорил:

— Если улыбнется счастье и раздобудешь какое-либо оружие, то не вези его, а спрячь в надежном месте, потом вдвоем поедем и заберем. Уговор?

— Уговор.

Наконец все заботы были позади: документы в порядке, к багажнику велосипеда приторочена сумка с товаром и продуктами на несколько дней, друзья собрали небольшую сумму советских и немецких денег. Последнее напутствие командира и политрука, и я отправился в путь.

При выполнении задания с кем только не пришлось встречаться: с добрыми и злыми людьми, отчаянно храбрыми и до отвращения трусливыми, ярыми врагами Советской власти и патриотами Родины. Все они оставили больший или меньший след в памяти. Одна же встреча глубоко запала в душу.

В Барвенковском районе, к селу — название запамятовал — подошел я близко к вечеру. Вел велосипед со спущенной камерой.

Тогда много всякого люда бродило по дорогам, редко находилась сельская хата, где бы на ночь не останавливалось по нескольку человек ночлежников. Общее горе сближало людей, большинство из них делало добрее и отзывчивее.

Войдя в село, начал и я проситься на ночлег. Мне отвечали, что в хате уже полно. Потом перестал спрашивать, видя в каждом дворе по нескольку ручных тележек и тачек людей, идущих на менку. Наконец, сердобольная крестьянка посоветовала мне пойти на окраину села, там, в бывшей колхозной конюшне, мол, ночуют все, кому не посчастливилось попасть в хаты.

От усталости я едва волочил ноги, велосипед казался мне многопудовым. Совсем стемнело, когда подошел к длинному сараю без дверей. Тишина, никаких признаков людей. Монотонно и нудно стрекотали сверчки. Где-то далеко за горизонтом вспыхивало и сразу же угасало небо. Так бывает при бомбежке без пожаров.

— Есть кто живой? — заглядывая в сарай, спросил я почти басом, стараясь придать своему голосу этакую солидность.

— Есть, — донесся из дальнего угла сарая настоящий, а не поддельный, как у меня, бас: глухой, рокочущий.

Поставив велосипед у стены, посветил фонариком в тот угол, откуда раздался голос. На соломе лежал большеголовый, обросший густой щетиной человек в фуфайке. Жмурясь от яркого света, он смотрел на меня сурово. «Страшный какой-то, еще придушит», — почему-то промелькнула шальная мысль.

— Давай, устраивайся, братишка, — ласково сказал он. — Вдвоем веселей будет, хоть покалякаем перед сном.

Я немного потоптался в нерешительности, спросил:

— Вода здесь есть?

— Во дворе колодец. Там и ведро на цепи.

Достав воды, я умылся, потом уже с велосипедом зашел в сарай. Отвязал сумку, сел на пол, устланный соломой. Посвечивая себе фонариком, отрезал хлеба, кусок сала и начал есть. Мой сосед тяжело вздохнул, грузно отвернулся от меня и затих. «Наверное, голодный», — подумалось мне. Спросил его:

— Вы, случайно, есть не хотите?

— Почему же случайно, — засмеялся сосед. — Хочу: совершенно закономерно.

Я отрезал ему хлеба и сала.

— Это же королевский ужин! В наши дни — пища богов, — похвалил он. — Если бы я был богат, то дорогих гостей кормил бы только такими деликатесами.

Справившись с едой, он поблагодарил, помолчал не много, с усмешкой в голосе сказал:

— Вообще это мечта забитой нуждой прачки. Она утверждает, что была бы она царицей — стирала бы только самой себе… Скудость фантазии, убогость мысли…

Не знаю почему, но у меня начало зарождаться к нему доверие. Встречаются такие люди, которые наделены удивительной притягательной силой, вызывающие расположение к ним. В темноте я не мог видеть глаз и выражения лица моего соседа, мне не был известен его духовный мир, я только слышал его голос, интонации этого голоса — и они одни все же располагали к говорившему.

— Ну что ж, как говорят, бог напитал — никто не; видал. Теперь можно и с сытыми равняться, а они-то уже поди спят… Если ты, мой юный друг, не завшивел — ложись подальше от меня, если и ты, как я, богат этой живностью — располагайся рядом, — и он замолчал.

Сняв пиджак, я лег чуть в сторонке. «Интересно, кто он? О чем сейчас думает?» Но спросить его постеснялся. Молчание, наверное, его угнетало, он негромко спросил:

— Как тебя зовут?

— Борис.

— Хорошее имя. Меня Дмитрием. Послушай, Борис, будь добр — расскажи о себе.

Я вкратце рассказал, умолчав, конечно, о цели своей поездки.

— Ты комсомолец? — после небольшой паузы спросил он.

Вопрос меня насторожил.

— Состоял, — ответил я как можно безразличнее. — Теперь, понятно, механически выбыл за неуплату членских взносов. Да и денег нет платить.

— В наше с тобой время взносы платят не деньгами… И в комсомоле не состоят, комсомольцем надо быть душой. Всегда, везде, при любой обстановке. И больше всего, когда наедине с собой.

Он говорил убежденно. Я приподнялся на локти, стал смотреть в сторону Дмитрия. Мне показалось, что его глаза светились в темноте. И еще раз вдруг подумал, что слова его находили отзвук в моем сердце, и мне еще больше захотелось узнать: кто он и что его привело в этот заброшенный сарай на краю села? Понимал, что после моего ответа о комсомоле он может не доверять мне. Я все же спросил:

— Скажите, пожалуйста, кто вы?

— Вообще или… сейчас?

— Вообще и сейчас.

Дмитрий надолго умолк. Я мысленно выругал себя за излишнее любопытство, показалось, что мой сосед замкнулся. И вдруг его словно прорвало. Он поднялся, сел, привалившись к стенке. Приглушая бас, заговорил.

— Мой отец был профессиональным революционером, большевиком. Бежал с каторги. Жил нелегально на Алтае и там сошелся с дочерью армейского офицера. Матушка моя — образованная мечтательница. Отец же — суровый реалист, при том не ахти какой грамотей, но щедро наделенный способностями, с удивительно сильной волей и строжайшей самодисциплиной. Мне всегда думалось, что отцу по плечу любое дело. — Дмитрий помолчал. — Вот такие у меня родители. Меня они не баловали, отец воспитывал в спартанском духе. Учился я хорошо. Не столько от одаренности, а скорее всего из самолюбия. Не допускал, что бы кто-то из соучеников мог знать больше меня, сделать лучше, чем я.

От матери унаследовал любовь к музыке и песне. После революции отец остался в Красной Армии, служил на границе… Погиб в стычке с басмачами. — Дмитрий вздохнул, помолчал. — Матушка после десятилетки уговорила меня поступить в консерваторию. Поступил, учился по классу вокала и фортепьяно. Что-то причлось не по душе — бросил консерваторию и подался в армию, наверное, потому, что отец мечтал видеть меня военным. Службу полюбил, отдался ей всецело. Пришло время — воевал с финнами, освобождал Западную Белоруссию, есть чем гордиться, а почему бы и нет? — Дмитрий откачнулся от стенки, видимо, сжал кулаки — послышался хруст пальцев. — Нагрянула большая война. Отступление, был дважды ранен, дважды награжден. И вот… проклятое Изюмо-Барвенковское направление, наш разгром… ранение, и твой слуга покорный с куском крупповской стали в бедре — завшивленный и в бывшей конюшне.

Он замолчал, глубоко вздохнул. Меня подмывало спросить его о возрасте, но побоялся лишним вопросом спугнуть его откровенность.

— Странно все-таки устроен человек, — вновь заговорил Дмитрий. — К вечеру есть хотелось до одури, мечтал только о еде. Заморил червячка — мечтаю о куреве, больше чем о еде.

Я достал из сумки пачку сигарет, протянул их соседу.

— Сигареты? — обрадовался он. — Балуешь ты меня, Борисушка, — довольно зарокотал он. — Посвети-ка, чтобы ненароком не поломать какую, да и чудом техники не повредить пальцы.

Я зажег фонарик, направил его на Дмитрия. Волосы у него были черные и густые, черты лица крупные, глаза темные. Под фуфайкой угадывалась могучая грудь. И меня поразили его руки — кисть тонкая, изящная и пальцы длинные и тонкие.

Дмитрий достал из кармана кусок кремня, квадратик металла и комок ваты. Несколькими ударами металла о кремень высек искру на вату, подул на затлевший огонек, вата загорелась. Прикурил от нее. Я погасил фонарик.

— Я не хочу тебя обидеть, Борис, но правду говоря, сигареты дрянь, особенно по сравнению с нашей махоркой. Ею, голубушкой, затянешься пару разков, и сразу в тебе все жилочки от радости затрепещут, аж петь захочется от удовольствия. Это немецкие — дрянь полнейшая!

Я не курил и разницы между сигаретами и махоркой не находил — и то дым, и это дым. Но чтобы поддержать разговор, уверенно сказал:

— Немцы курят морскую траву, пропитанную никотином.

— Похоже так. Вообще, продукты, вина и табаки немецкие хуже наших. У нас все цельное, крепкое, а они черт знает что примешивают. Эрзацы делают, да еще и задаются, сволочи.

Он несколько раз глубоко затянулся, стряхнул на ладонь пепел и продолжал:

— У какого-то народа есть пословица: пока ты жив — не умирай. По-моему, это прежде всего относится к духовной и моральной стороне человека. Если он живет только во имя стола и постели, его лишь условно можно назвать живым человеком. Труп он, правда, не смердящий. Быть рабом природных инстинктов пошло и глупо. Настоящая жизнь не мыслима без борьбы, и обязательно во имя чего-то возвышенного нужного людям. Человек должен быть одержим, жить азартно, жадно, конечно же, в самом наилучшем смысле этих слов. — Дмитрий опять глубоко затянулся, чуть заторопился. — Вот я… сейчас я… вроде бы никто! Бродяга беспачпортный! — он вдруг дотянулся рукой до меня, крепко сжал мой локоть. — Почему-то верю тебе, Борис. Я коммунист. Сын своей партии и народа. И это, Борис, не слова! В бедственном я сейчас положении, но дух мой не сломлен, потому что я знаю чего хочу, а хочу не малого: свободы для Родины.

Он торопливо прикурил новую сигарету от недогоревшей, заговорил тихо, проникновенно:

— Раненого меня подобрали и выходили добрые старые люди. Наши люди, понимаешь, Борис? Великое им спасибо за хлеб-соль и ласку. В том селе, где меня выхаживали, жила одинокая солдатка, муж ее погиб: в первые дни войны. И вот старик и старушка, уже называвшие меня своим сыном, своих детей у них не было, решили засватать за меня молодицу. Женщина она красивая, работящая, в доме у нее достаток. Казалось, чего же еще тебе надо? Пристраивайся — уцелеешь в этой военной круговерти. Все просто, как дважды два. А имею ли я на это право? Нет… Если я это позволю, мне кажется, что красные корки моего партийного билета станут черными. Душа станет черной… — Дмитрий помолчал. — В ножки поклонился я своим спасителям, извинился перед красавицей вдовой и… ушел с незажившей раной и без всяких дающих право на существование документов. Иду. Куда? Зачем? А вот зачем, — и Дмитрий легонько напел:

Артиллеристы, Сталин дал приказ,

Артиллеристы, зовет Отчизна нас…

Помолчав недолго, Дмитрий заключил:

— Вот и меня зовет она, Отчизна. С ее гибелью мне придет конец. Но она не погибнет — нас, таких как я, миллионы, и победить нас никому не удастся. Вот так-то, Борис!

Как завороженный, слушал я Дмитрия. Мне хотелось обнять его, сделать для него что-то полезное. Возникло желание сказать Дмитрию правду о себе, о друзьях по борьбе. Осторожность подпольщика останавливала: почему мне, случайному человеку, Дмитрий так откровенно и смело открыл душу, сказал то, о чем в подобных ситуациях не говорят. Мог ли настоящий коммунист так сразу довериться, да еще и «ранее состоявшему в комсомоле» юнцу, который к тому же в трудное время ест хлеб с салом и угощает немецкими сигаретами. Может быть, он наврал, а может быть… это прием провокатора?

Но говорил он искренне, с подъемом, я не уловил ни фальшивой интонации, ни сомнительной фразы. Он не лез с расспросами, не поинтересовался моими убеждениями, не требовал ничего в ответ на свою откровенность.

Мы долго сидели, не проронив ни слова. И вдруг, повернувшись ко мне и словно понимая мое состояние, он сказал:

— Я тебе, Борис, слишком много наговорил. Получилось нечто среднее между исповедью и уроком политграмоты. Но всем естеством своим я чувствую, что ты честный парень, и хочется мне, чтобы наша встреча помогла тебе найти свое правильное место в этой вздыбленной войной жизни. Наверное, у каждого человека бывает такое состояние, когда его распирает от избытка мыслей и чувств и, как джин из закрытой бутылки, они рвутся наружу. В такие минуты нужен человек. Спасибо, Борис, ты выслушал меня терпеливо.

И неожиданно весело спросил:

— Ты любишь песни?

— Люблю.

— Петь умеешь?

— Немного.

— Заметь, Борис, что грубые и злые натуры не любят песен. Послушай вот одну песню. Ты, наверное, ее никогда не слыхал. Мелодия несложная, слова простые, найдешь ее привлекательной, пусть будет памятью нашей встрече.

Он тихо запел. Голос зазвучал красиво. С особым чувством он пел о том, что милый «снова едет на восток». Из песни было ясно, что милый девушки едет на восток, где шла война с заклятым врагом. «А ведь Дмитрий тоже идет на восток, — подумал я. Возникла мысль: — А не сам ли Дмитрий написал эту песню, учился же он в консерватории?»

Песня мне понравилась, чтобы запомнить ее, я попросил его спеть еще раз. Он охотно исполнил. Я повторял за ним слова. Заснули мы около полуночи. Сквозь сон услышал, как на мне поправили сползший пиджак.

Утром Дмитрия рядом не оказалось. Я вышел из сарая — около колодца его не было.

Я подосадовал, что мне довелось побыть так мало вместе с Дмитрием, конечно же, умным и незаурядным человеком. Меня охватило чувство вины перед ним: почему я не дал ему на дорогу хлеба и сигарет. Даже не поблагодарил за откровенность, за уверенность в нашей победе.

Умывшись и слегка перекусив, я заклеил проколотую камеру и снова двинулся в путь. Из головы не выходили слова Дмитрия, его песня, но где-то глубоко в душе шевелилось чувство неудовлетворенности, собственной неправоты. Оно долго не покидало меня.

В поисках оружия я объездил несколько районов Харьковской и Днепропетровской областей, побывал у родственников, старых знакомых, но все напрасно. Даже дальний родственник, оставленный для подпольной работы в немецком тылу (о чем я узнал гораздо позднее), не пошел на контакты со мной. Тогда мне было семнадцать с половиной лет, и он, наверное, не считал меня способным на что-либо серьезное.

После двухнедельных мытарств возвратился в Константиновну обессиленный, разбитый, угнетенный сознанием невыполненного задания.

Домашние встретили меня с радостью и недоумением — был в селе у родственников, а вернулся изможденный и худой, как скелет. Брат таинственно шепнул:

— Вчера твой Колька приходил.

На следующее утро пришел Николай. Друг не мог скрыть радости от встречи, тормошил меня, спрашивал о самочувствии. Он, видимо, догадывался о безуспешности моего путешествия и всячески уводил разговор от этой темы.

— Ребята уже волноваться начали, обещал вернуться через неделю, а пробыл целых две. Сегодня в два часа у Анатолия сбор. Приходи.

Николай взял совершенно разбитый велосипед:

— Досталось ему бедняге. Но ничего, отремонтирую, как игрушка будет.

В середине дня я направился к командиру.

Встреча была шумной — меня засыпали вопросами.

Я рассказал, что вдоль дорог видел взорванные танки, сожженные автомашины, разбитые пушки, повозки, походные кухни. За сокрытие оружия, боеприпасов или военного обмундирования немцы беспощадно расстреливают местное население. О действиях партизан в тех районах не слыхал.

— Так и вернулся не солоно хлебавши, — грустно улыбнулся я. — Дважды задерживался полицией: один раз отпустили, а в Доброполье сбежал.

— Не надо унывать, — подбодрил политрук. — Хорошо, что вернулся цел и невредим. Оружие мы все равно добудем.

Женя Бурлай доложила, что немцы проводят кампанию по вербовке молодежи в Германию, напечатаны плакаты и призывы, в которых на все лады расхваливается «райская» жизнь в рейхе.

Решили саботировать мероприятия немцев. Политрук составит текст листовки, потом каждый напишет по десять штук и расклеит. Я рассказал Николаю о встрече с Дмитрием. Друг выслушал и сказал:

— Какой человек!.. Как бы он нам был нужен! Ты неправильно поступил, что так… просто с ним расстался.

— Он же ушел, — оправдывался я.

— Ты не должен… Надо было… Коммунист, командир Красной Армии… умный и сильный человек — какая бы это была для нас находка. Достали бы ему документы, подыскали жилье, и закипела бы работа.

— А вдруг он не тот человек, за кого себя выдавал?

— Ерунда. Ты дал маху и не спорь! — Николай долго шел молча, потом, улыбнувшись, сказал: — Песня замечательная, спой тихонечко.

Он начал повторять за мной слова песни:

Утопают села в вишнях и черешнях,

И над степью тает голубая мгла,

Я вчера встречалась с пареньком нездешним,

Ласковым и нежным на краю села.

Он такой хороший, милые девчата,

Ласковый, как теплый майский ветерок,

Он принес мне радость — весточку от брата,

Говорил, что снова едет на восток.

Говорили долго, сидя под черешней,

Расставались — зорька над рекой плыла,

И хочу я снова встретиться с нездешним,

Ласковым и нежным, на краю села.

К моему удивлению, Николай сразу запомнил песню, позже ее разучили и другие подпольщики, и она стала нашим паролем.

Прошло более тридцати лет с тех пор, как я услыхал ее впервые. Она была со мной в суровые годы военного лихолетья, сопутствовала в трудные и радостные времена студенчества. Да и теперь еще не утратила своей прелести. Меня многое связывает с этой песней, она напоминает о короткой, но яркой, глубоко запавшей в душу встрече с Дмитрием, и о славном друге Николае Абрамове.