МЕДУЧИЛИЩЕ

МЕДУЧИЛИЩЕ

До войны в Константиновке был медицинский техникум. Преподаватели и врачи, работавшие в техникуме и не успевшие эвакуироваться, теперь занимались кто чем мог, лишь бы прокормиться и дожить до лучших времен. В августе сорок второго года мы узнали, что оккупационные власти города разрешили открыть медицинское училище.

Эта идея приписывалась врачу Веслоухову, бывшему преподавателю, с приходом немцев назначенному главным врачом городской больницы.

О докторе Веслоухове ходили противоречивые толки. Одни утверждали, что он хлебом-солью встречал захватчиков и проклинал еврейско-большевистскую власть. Другие же доказывали, что он далек от всякой политики, третьи высказывались, что ему «все равно кого любить и все равно кому молиться». Поговаривали, будто за вознаграждение он выдавал справки о болезни, и этим избавлял людей от угона в Германию. Из-за разноречивых толков мы, подпольщики, ему не доверяли и терялись в догадках: зачем ему-то училище? Как специалист-терапевт он славился не только в городе, но и за его пределами. Ему несли и везли лучшие продукты, а это было тогда основным мерилом богатства, ни в чем недостатка он не испытывал, и вдруг — непонятная затея с училищем.

Веслоухов развил удивительно кипучую деятельность: установил адреса преподавателей, отыскал учебники у бывших студентов и своих коллег, присмотрел в школах уцелевшие парты. Подходящее помещение найти было трудно, но «шеф» училища (тогда это слово для нас было новым) не унывал и продолжал поиски.

Наш комсомольский вожак Вера Ильинична, работавшая в городской больнице, не уважала Веслоухова за его слащавость, беспринципность, называла «гнилым интеллигентом» и «беспозвоночным угодником».

Рано утром ко мне пришел Николай, спокойным и деловым тоном сказал:

— Сегодня в два часа общий сбор у Вали Соловьевой. Скажи об этом Онипченко и Иванченко. Не опаздывайте.

— Что-нибудь случилось?

— Командир и политрук молчат. Догадываюсь, речь пойдет об училище. Посмотрим.

Я предупредил ребят о сборе и пошел в центр города. Недалеко от здания полиции на большом фанерном щите вывешивались сводки немецкого командования, приказы коменданта, распоряжения бургомистра, оккупационная газетка «Ввдбудова».

Несколько человек стояли у щита, молча читали. Из-за плеча здоровенного детины, одетого в старую засаленную фуфайку, я начал просматривать газету. Информация о наступлении немцев на Дону и Кавказе, «исторический очерк» об «извечной дружбе» немцев и украинцев, вирши какого-то поэта-националиста, фельетон о людоеде коммунисте, истязавшем своих детей-комсомольцев.

Мое внимание вдруг привлекло объявление, напечатанное в самом конце полосы: в городе открывается медицинское училище, и за справками надо обращаться в регистратуру центральной поликлиники.

Когда мы собирались у Валентины, ее мать обычно усаживалась на маленькую скамеечку у подъезда и лузгала семечки. Если же возникала какая-либо опасность — она ходила около подъезда. Когда все были в сборе, кроме Веры Ильиничны, Женя Бурлай сообщила, что комсорг опоздает, она, мол, предупредила об этом, но тут же послышался условный стук в дверь, и вошла раскрасневшаяся от быстрой ходьбы Яковлева.

— Товарищи, — без обычных предисловий начал политрук, — все вы уже слышали, что в городе собираются открыть медучилище. Сегодня в «Ввбудов» напечатано объявление о наборе учащихся в него. Об условиях приема расскажет Вера Ильинична.

Яковлева начала ровным голосом:

— Директором училища назначен Веслоухов. Учебная программа рассчитана на один год, потом четыре месяца практики. Комсомольцы не принимаются. Власти хотят набрать человек шестьдесят. Заявления сдавать в регистратуру поликлиники, о начале занятий будет сообщено дополнительно. Мне предложено читать лекции по инфекционным болезням. Я согласия не дала, как решите, так и поступлю. Кстати, Вале Залогиной предложили вести курс микробиологии.

Она умолкла, посмотрела на Стемплевского, потом на Дымаря, ожидая вопросов, но их не было, и она села.

— Давайте обсудим, товарищи, — сказал политрук. Женя Бурлай с присущей ей порывистостью заговорила первой:

— Немцы училище открывают с определенным умыслом: соберут молодежь и в любой момент, без всяких облав смогут угнать в Германию. Кроме того, они наверняка преследуют политические цели: распишут, растрезвонят, что, мол, победа Германии — дело решенное, возврата к старому не будет, а открытие училища — свидетельство заботы властей о народе. И поэтому не следует сопротивляться немцам, они благодетели, а не поработители, да и сопротивление им, дело, мол, безнадежное. Если на фронте они приближаются к Волге, а в тылу открывают учебные заведения, то стоит ли бунтовать, браться за оружие? Я считаю, что нам следует с большой осторожностью отнестись к этой затее властей, но оставаться в стороне мы не должны.

Уравновешенный Алексей Онипченко на сборах выступал редко, но всегда по-деловому, конкретно. Однако у него была странная манера говорить: не всегда было понятно, когда он спрашивает, а когда утверждает. На этот раз он явно проявлял нетерпение. И не успела Женя сесть, как он тут же заговорил:

— Можно ли думать, что для того, чтобы собрать пятьдесят-шестьдесят человек молодежи, немцы задумали бы комедию с училищем? А не допускаете ли вы, что из учащихся фашисты надеются сделать поборников «нового порядка», своих приспешников? А разве исключено, что гестапо и полиция в среду учащихся направят своих агентов, осведомителей, а с их помощью не нападут на след подпольщиков или хотя бы не выявят враждебно настроенных, способных к смелым действиям? Я думаю, что два-три человека нам надо направить в училище. Я согласен стать студентом, подхожу по всем статьям: не комсомолец, смирный, неприметный, к немцам отношусь «лояльно». — Окинув взглядом товарищей, Алексей продолжал убежденно: — Мы должны использовать училище в своих целях и сумеем это сделать. Вере Ильиничне необходимо быть преподавателем.

Когда он сел, все вдруг разом загалдели, перебивая друг друга, оживились. Присуща молодости горячность брала верх над осторожностью, законами конспирации.

— Спокойно, спокойно, — строго приказал Стемплевский. — Базар какой-то получается. Высказывайтесь по очереди.

Все замолчали. Валя Соловьева подошла к окну, посмотрела на улицу: мать сидела на скамеечке. Значит, полный порядок. Вернувшись на место, она сказала:

— Прежде чем открыть медицинские курсы, в комендатуре и в бургомистрате, наверное, обсуждали этот вопрос — и не один раз. Конечно, сразу мы не узнаем, чего хотят немцы. Вере Ильиничне и Валентине Савельевне следует соглашаться с предложением, а из нас три-четыре человека должны подать заявления. Таким образом, как среди учащихся, так и среди преподавателей будут наши товарищи. Я, как и Алексей, согласна там учиться.

Во время ее выступления Павел Максимов и Иван Иванченко о чем-то перешептывались.

— Мы с Ваней посоветовались и тоже решили удариться в науку, — сказал Максимов. — Мы так рассуждаем: среди учеников можно будет высмотреть подходящих, боевых ребят. Может быть, сумеем выявить завербованных немцами подлецов.

Я несколько раз поглядывал на Николая, который пока не проронил ни слова, и только лицо его выражало неодобрение и насмешку над всем, о чем здесь говорили. Мне почему-то казалось, что если бы встал вопрос о поджоге училища, то он понимал бы-разговор деловой и, наверное, первым попросился бы на задание. А все рассуждения, предположения, догадки казались ему странными и ненужными. Николай был человеком конкретных и решительных действий, а играть в кошки-мышки претило его натуре.

Мне вдруг захотелось возразить ему, доказать его неправоту, хотя он не сказал ни слова.

Глядя на Николая, я сказал:

— Нам все равно, как назовут это заведение: школа, училище или курсы. Главное в том, что учащимся выдадут документы, они нам могут здорово пригодиться. На многих соучеников мы сможем влиять, сообщать им правдивые сведения о делах на фронте, о зверствах фашистов. Эти сведения разнесутся по всему городу, и лучшего рупора нам не придумать. Если училище будет для нас бесполезным, а тем более вредным, то мы сожжем его к чертям и — баста! Я прошу направить меня учиться, а белый халат мне будет к лицу, — весело заключил я и заметил, что Николай утратил насмешливость и даже просиял.

Командир, политрук и комсорг о чем-то вполголоса переговорили между собой, политрук поднялся.

— Будем считать вопрос решенным: заявления в училище подадут Алеша Онипченко, Ваня Иванченко, Павлик Максимов, Боря Мезенцев и я.

— Хоть одну, одну бы девушку… — вырвалось у Вали Соловьевой.

— Они ребята бравые и девушками там обзаведутся, — сказал Владимир, и все засмеялись. — Тебе, Валя, будет дано другое задание.

Через неделю мы, пятеро подпольщиков, стали учащимися медицинского училища. Это подтверждалось удостоверениями личности, в которых подпись шефа Веслоухова скрепляла огромная печать с изображением орла на свастике.

В старину говорили, что человек состоит из тела, души и паспорта. У немцев человек имел право на существование, если располагал документом. Если же его не оказывалось, человека отправляли в концлагерь.

Училище разместилось за Николаевским мостом, в бывшем здании санатория, у самой реки Кривой Торец. На другой ее стороне был парк имени Якусевича. Кривой Торец — река мелководная, ленивая. Для нужд заводов необходимый уровень воды в черте города поддерживался несколькими плотинами. После эвакуации заводов, при отступлении, плотины взорвали, и Торец стал небольшим ручьем, который во многих местах переходили по набросанным в воду камням. Переход около бывшего санатория для нас имел немаловажное значение: за парком жили наш командир и Николай Абрамов и, в случае необходимости, мы легко могли попасть к ним.

Учеба началась в первых числах сентября. В двух группах было по 30 человек. Политрук и я попали в первую группу, а Онипченко, Иванченко и Максимов — во вторую.

В первый день занятий перед слушателями выступил шеф училища Веслоухов. С мягкой наигранной улыбкой он пояснил:

— Обучение будет носить чисто профессиональный характер. Всякая политическая деятельность в училище запрещена, и замеченные в неблаговидном поведении будут немедленно отчислены. Нам пошли навстречу, позволили открыть училище, которое даст вам специальность, кусок хлеба и уважаемое положение в любом обществе. Призываю вас: проявите усердие и дисциплину.

Говорил Веслоухов с подъемом, но застывшая, привычно заискивающая улыбка на его лице вызывала чувство жалости.

Почти половину учащихся составляли девушки, среди них я узнал несколько бывших студенток медицинского техникума. Через несколько дней мы все перезнакомились.

Из разговоров нетрудно было установить, что одни пошли в училище с надеждой избежать угона в Германию, другие не знали, куда себя деть, где найти себе применение, третьи серьезно думали о профессии медика. Мы постоянно помнили, что среди учащихся есть завербованные гестапо или полицией.

Через неделю после начала занятий в городской газете появилась статья. Анонимный автор писал, что украинский народ должен с благодарностью оценить великодушный жест немецких властей, изгнавших большевиков и евреев, а теперь открывших училище медиков.

Корреспондент врал, что слушатели в верноподданическом порыве спели гимн фашистской Германии, а также гимн украинских националистов. Грязная стряпня возмутила нас, и кое-кто высказывал мысль о разоблачении этой фальшивки: надо, мол, написать листовки. Но, посоветовавшись, решили пока «не дразнить гусей»: еще посмотрим, кто будет истинным хозяином в училище, кому и какую службу оно сослужит. Пусть брешет националист, а мы пока помолчим…

Среди преподавателей оказались преинтересные субъекты. Лекции по физиологии читала Варвара Никифорова, пожилая, с некрасивым лицом дама. Читала интересно, вдохновенно. В темы лекций, которые на первый взгляд были далеки от политики, она умело вставляла рассуждения о патриотизме, гражданском долге, хвалила довоенную жизнь, не скрывала своей неприязни к захватчикам, их «новому порядку». Ее слова восхищали одних, настораживали и даже пугали других.

Однажды я спросил у В. С. Залогиной о Варваре Никифоровне.

— Она демагог. Раньше брюзжала и поругивала Советскую власть, сейчас поносит немцев. Вздорная баба, ни на что серьезное не способна.

Как-то мне суждено было встретиться с Варварой Никифоровной при необычных обстоятельствах. Находясь уже на нелегальном положении, летом 1943 года я пришел по вызову руководства из Часов-Яра в Константиновку, и Т. С. Сегеда поселила меня у хороших людей. По «легенде» я был сбитый летчик. Хозяева — большие патриоты, относились ко мне радушно. Вечером наши самолеты бомбили аэродром. Выбежав во двор, я наблюдал за взрывами бомб и вдруг заметил что кто-то проскользнул в дом. Вышел хозяин и сказал, что пришла сестра жены. Я вошел и оторопел: за столом сидела Варвара Никифоровна.

— Вы не летчик, вы самозванец, — бросила она сердито. — И вы не имеете морального права подвергать риску жизнь благородных людей. Я требую, чтобы вы сейчас же покинули этот дом. А ваша судьба меня не волнует: вы знали, на что шли.

— В городе воздушная тревога, полно полицаев и немцев, и уйти я не могу…

— Убирайся вон! Вон! — истерично закричала Варвара Никифоровна. — Не то я сейчас, сейчас…

Она зарыдала, села на диван. Во взглядах хозяев я заметил растерянность и даже испуг.

— Уймись, Варя, — просила хозяйка, обнимая сестру.

— Пусть сейчас же уходит, сию же секунду! Если его здесь застанут, нас всех повесят.

— Успокойтесь. Я, конечно, уйду, но перед утром, — сказал я, доставая пистолет и усаживаясь у двери.

В ту ночь в доме никто не спал, а едва начало светать, я ушел.

После войны Варвара Никифоровна просила у меня прощения за свой «неразумный» поступок.

Резко отличался от других преподаватель латинского языка. Старый, худой, с выцветшими глазами и ехидной улыбкой, он будто сохранился со времен бурсы. Латинист курил махорку, смешанную с окурками немецких сигарет, которые собирал около солдатских казарм. Коричневые от никотина пальцы мелко дрожали, и мел часто выпадал из его рук. Говорил он на украинском языке, со странным акцентом. «Крайда», «лямпа», «кляс» и подобные выверты произносил с упоением, убеждая, что именно так говорили запорожские казаки. Этот махровый националист ненавидел все советское. Во рту у него осталось три черных от курения зуба, которые напоминали вилы-трезубец — знак украинских буржуазных националистов.

— Наверное, сама природа решила «наказать» его трезубцем, — сказал как-то политрук.

Латинист утверждал, что украинский язык является основой всех языков славянских народов. В своих националистических воззрениях доходил до абсурда. Заманить в стан националистов он, конечно, никого не мог, но старался изо всех сил навязать свои взгляды. Внешней неопрятностью латинист вызывал чувство брезгливости. Двух мнений об этом человеке не было, его ненавидели дружно и открыто.

Была еще одна личность — преподаватель немецкого языка, как мне помнится, Боголюбская. Ей присвоили кличку «Божий одуванчик». Старая барыня, бог весть откуда попавшая в училище, знала несколько европейских языков. Она назойливо хвастала, что закончила Смольненский институт благородных девиц в Петербурге и на выпускном вечере в актовом зале присутствовала сама царица Александра Федоровна. Об этом она говорила почти каждый день. Боголюбская румянила щеки, носила старомодные шляпки и пахла старопорядками. Порой казалось, что старушку долго держали в ящике с нафталином, а теперь по надобности извлекли и пустили в жизнь. Занятия она начинала словами:

— Когда я еще училась в Смольненском институте благородных девиц… — И далее следовал рассказ о пустяковой историйке, случившейся с какой-либо девицей с громким титулом или известной в царское время фамилией. Повествование она обильно снабжала немецкими словами и заключала:

. — Каждый уважающий себя педагог должен иметь свою методику преподавания. У меня такая методика есть. Рассказывая что-либо, я нарочно употребляю немецкие слова и постепенно настраиваю вас на восприятие этого языка. Следуя моей методике, вы в кратчайший срок постигнете язык Гете, Шиллера, Гейне.

— Но ведь Гейне — еврей, — замечал кто-то с места.

— Это неправда. Если бы он был еврей, я непременно знала бы. Когда я еще училась в институте благородных девиц, то мы поголовно зачитывались Гейне. Какой очаровательный поэт! Вот послушайте…

Она читала несколько стихотворений на немецком языке, неуклюже жестикулируя руками.

Метод Божьего одуванчика нам нравился: она спрашивала только тех, кто этого сам хотел, говорила больше отвечающего, а на хорошие оценки была безгранично щедра.

Однажды на уроке кто-то напомнил о войне. «Немка» заохала, всплеснула руками и, плача, заговорила:

— Как это ужасно. Разумные существа убивают друг друга, а все это — от безбожия и гордости. Ведь можно без войны договориться, по-братски решить спорные вопросы, и пусть люди благоденствуют в мире и согласии. На войне погибают даже интеллигенты, а это может привести к одичанию и гибели цивилизации.

Она платочком осторожно вытирала старческие слезы, стараясь не размазать румяна на желтом морщинистом лице.

Я рассказал Николаю об этих преподавателях. Что-то прикинув в уме, он сказал:

— Латинист мечтает о Петлюре, а «нафталиновая бабушка» — о царе, но оба — против Советской власти. Не люди, а хлам какой-то…

Среди учащихся были патриотически настроенные парни и девушки: одни открыто ругали оккупантов, верили в победу Красной Армии, другие помалкивали, не высказывали своих мыслей об этом, но можно было заметить, что они ненавидят фашистов, ждут их изгнания.

Встречались и убежденные враги Советской власти, как правило, дети всякого рода «бывших», «обиженных». Такие радовались победам гитлеровской армии, восхищались их техникой, военную муштру называли образцовой дисциплиной, внешний лоск — высокой культурой. Злодеяния фашистов они оправдывали необходимостью борьбы с диктатурой большевиков.

Успехи фашистской армии, отступление наших войск, большое количество военнопленных, геббельсовская пропаганда, болтовня злобствующих антисоветчиков — все это, как кислота, разъедало души людей, рождало неверие, бездеятельность. Разуверившиеся, заплутавшиеся в круговороте событий некоторые молодые люди стали равнодушными ко всему происходящему вокруг, конечно, если это не касалось их самих. Распространялись провокационные, дезинформирующие сведения, которые сбивали с толку легковерных и наивных и парализовали их волю.

Учащиеся проживали в различных частях города, из разнообразных источников получали информацию, и этот поток выдумки, полуправды, явной лжи стекался в наш «храм науки». До занятий, в перерывах между лекциями молодежь обсуждала сводки беспроволочного телеграфа. Получив новые сведения, они разносили их по городу.

Вначале мы решили понаблюдать за окружающими, присмотреться, кто чем дышит. Сами не вступали в споры, не вдавались в оценку слухов, но стремились услышать все, о чем говорили соученики, стараясь понять отношение сообщающего новость к ней самой.

Как-то шел я из училища с сокурсником Василием Куцем. Он был старше меня года на два.

— Я ни черта не пойму в этой жизни, — откровенничал он. — До войны отец работал на химическом заводе, премии получал, часами наградили, жили хорошо, сыто, а теперь сапожную мастерскую открыл, плату за работу самогоном берет, пьет, а потом плачет и проклинает все на свете. В школе я учился хорошо, но в комсомол не поступил и вообще политикой не интересовался. Был на оборонительных работах, вернулся домой. Немцы мне противны, предателей презираю, а что делать — ума не приложу. В голову много смелых мыслей приходит, а ночью боюсь выйти из дома в уборную. Никому не верю и ничего не хочу. Училище, наверное, брошу и подамся в деревню к бабке, природа там красивая.

Я отмолчался, и мы разошлись.

Спустя несколько месяцев, когда мы уже регулярно оповещали учащихся о битве на Волге и окружении немцев, я заметил, что Василий оживился, ждал новых вестей. Разгром армии Паулюса отметил своеобразно: пришел на занятия под хмельком.

После освобождения Константиновки Куц ушел на фронт, храбро воевал и погиб в Будапеште.

В нашей группе был Григорий Воропаев. До войны я его знал мало, встречались на пляже. Атлетическая фигура, вьющиеся светло-русые волосы, васильковые глаза и удивительной белизны зубы привлекали внимание многих девушек. Он знал много песен, охотно пел приятным голосом, когда его просили. Григорий лихо, самозабвенно танцевал, был склонен к позерству и демагогической болтовне. Выискивая философские премудрости или какие-либо мистические темы, он так увлеченно говорил, что порой казался умным, образованным парнем. Воропаев стремился выделиться, быть в центре внимания, но на политические темы никогда не говорил.

Политрук предложил мне «прощупать» Григория. И я без труда наладил с ним хорошие отношения. Он продиктовал мне несколько песен, напел мотивы, и на этой почве мы сошлись. Дважды провожал я его домой, в пути о многом говорили. Мой собеседник пытался доказать, что почти все знает, обо всем имеет свое мнение. Вначале он показался интересным, содержательным человеком, но я скоро понял, что Григорий пустой фразер.

Как-то он спросил:

— Что думаешь о Леке?

Я слукавил, похвалил ее добрый нрав, непосредственность, на этом разговор закончился.

Елена Мищенко — Лека отличалась болтливостью, вела себя развязно и надменно. Ее гортанный, лающий смех раздражал. Лека, или как она стала себя именовать — Эллен, одевалась кричаще, часто меняла наряды, носила дорогие украшения. Она с гордостью говорила, что ее брат какая-то шишка в полиции. Хотя Лека была податливой, но ее сторонились и даже избегали.

Мы узнали, что старший брат Леки — Михаил — до войны сидел в тюрьме за грабеж, в городе появился после прихода оккупантов и сразу же пошел в полицию. Семья переехала в большой особняк и зажила на широкую ногу. Поговаривали, что Михаил принимал участие в расстреле евреев и разграблении их имущества. Наши соученицы судачили, уверяя, что лучшая портниха города подгоняет по фигуре Леки платья, добытые ее братом.

Лека была непривлекательная, с мужеподобной фигурой, и я не допускал мысли, что она может понравиться красавчику Воропаеву.

После занятий Григорий предложил прогуляться. Я согласился, и мы бродили по осеннему парку.

— Понимаешь, — разглагольствовал он, — дважды был на танцульках под патефон у одной нашей студентки. Там присмотрелся к Леке и, кажется, того… влюбился. Хожу, как в тумане, все мысли о ней, а признаться не могу, робею. Ты мне поможешь?

— Как?

— Скажи ей, что, мол, страдает по ней один парень, дружить хочет.

Мне стало смешно, но я сказал:

— Чего не сделаешь для друга…

На следующий день я сказал Леке, что она нравится одному парню, и что он влюблен по уши, но боится сделать первый шаг.

— Я знаю, кто он, можешь не называть его. Парень подходящий, симпатюля.

Она громко засмеялась:

— Проводите меня сегодня домой.

Так начался их роман. Григорий стал своим человеком в доме Леки, подружился с ее братом, а тот в пьяном состоянии иногда выбалтывал секреты о планах полиции. Григорий, видимо, в знак благодарности за мою «любезность», хвастал своей осведомленностью, сообщал мне ценные сведения. От него я узнавал о готовящихся облавах, об изъятии у населения скота, массовых проверках документов для выявления непрошедших регистрацию лиц. Об этом мы различными путями оповещали горожан. Григорий начал лучше одеваться, поправился, курил хорошие сигареты. Однажды он пригласил меня к себе. Жил Воропаев с матерью и сестрой в небольшом доме. Его отец оставил семью еще до войны и куда-то уехал. В комнатах поражали чистота и порядок. На стенах — фотографии, на этажерке с книгами — портрет Леки. Из-под кровати Григорий вытащил старый фанерный чемодан с висячим замком, достал несколько книг, положил на стол. Я посмотрел на них и от неожиданности растерянно спросил:

— Зачем они тебе?

Он засмеялся, взял со стола «Вопросы ленинизма» И. В. Сталина, «Моя борьба» Гитлера на немецком языке и, расхаживая по комнате, заговорил:

— Ума-разума набираюсь. Надо узнать, с кем быть, кому служить, а кого считать своим врагом.

«Провокатор», — мелькнула мысль, но я продолжал внимательно слушать Воропаева.

— Когда пришли немцы, то я с сестрой из библиотеки Дворца культуры привез пять тележек книг. Половина сарая ими завалена. Сперва много читал, а потом надоело. Наткнулся вот на эту… — он поднял кверху «Вопросы ленинизма». А вот эту вещь мне дал брат Леки.

Григорий бросил книги на стол, закурил и, усевшись рядом, продолжал:

— Немецкий я не шибко знаю, пытался со словарем прочитать, но ничего не получалось. По соседству живет обрусевший немец, не ахти какой грамотей, но шпрехает бойко. Вот с ним мы прочитали эту штуку, ясности эти книги в башку не внесли. Я завидую Мишке, брату Леки. Он знает, чего хочет, кто друзья, а кто враги. У него философия громилы и бабника, об угрызении совести знает понаслышке. Все просто, ясно, и никаких сомнений. Я же запутался и не вижу выхода из этого лабиринта. С детства мечтаю быть богатым, хочу мягко спать, сладко есть, а пути к этому не могу выбрать. Леку я люблю, но она не способна помочь разобраться во всей этой путанице. Может быть, ты по-дружески поможешь, а?

В его речи не было искренности, фальшь и наигранность настораживали. Я взял со стола философский словарь, небрежно полистал:

— Меня никогда не волновали такие вопросы, я живу просто, без философского словаря. Главное — выжить в этой бойне, а потом — кто победит, тому и служить буду. Нечего голову дурными мыслями забивать. Так то…

Мой собеседник посмотрел на меня разочарованно, предложил пообедать, но я отказался и ушел.

Внешне мои отношения с Григорием остались прежними, но по поведению Леки было видно, что Григорий ей рассказал о нашей беседе. Я понял, что от Григория надо держаться подальше, но совсем не отстраняться — он может еще пригодиться.

Спустя несколько дней я заметил, что Григорий и Лека шепчутся, на перерывах несколько раз отзывали в сторону толстуху Валентину из другой группы и в чем-то ее убеждали. Мне их поведение показалось подозрительным. На последней лекции в окно увидел маячившего по ту сторону реки Николая. Закончились занятия, и я помчался к другу.

— Коля, надо последить за одной парочкой. У тебя есть время?

— Есть.

— Идем скорей, покажу их.

Я увидел цветастое платье Леки и показал Николаю. Из училища вышли, весело болтая, Григорий и толстуха Валентина.

— Следи за парнем.

— Хорошо. Завтра утром зайди к Анатолию, возьмешь сводку.

Николай, прыгая с камня на камень, быстро удалялся к училищу и скрылся за высоким кустарником.

На следующий день я шел к командиру через парк и любовался золотом листвы. Октябрь выдался тихим, солнечным, паутинным. Увядающая природа щедро дарила удивительную гамму красок. Это располагало к мечтательности, сентиментальности.

Анатолий открыл дверь, чему-то улыбаясь. В комнате был Николай.

— Рассказывай, Коля, — командир указал мне на табурет.

— Пошел я за ними. На Пушкинской улице они зашли во двор большого особняка. Я забрался в палисадник противоположного дома, замаскировался и наблюдаю. Приехали на велосипедах два полицая, потом пришел следователь с собакой. Озираясь, прошмыгнули две женщины с сумками. Заиграл патефон. Открыли настежь окна, послышался шум, смех, звон стаканов. На мотоцикле подъехал немецкий офицер, с ним какой-то тип в штатском. Снова звон стаканов, музыка, но галдежа стало меньше. Запели:

Я Сеньку встретила на клубной вечериночке,

Картину ставили тогда «Богданский вор»,

Глазенки карие и желтые ботиночки

Зажгли в душе моей пылающий костер.

Николай улыбнулся, помолчал, иронично добавил:

— Так и пели — «богданский вор», а не багдадский.

— А что же потом? — поторопил я.

— Стало темно, прохладно. Вылез из укрытия и айда домой. Жаль, что гранаты не было с собой, а то бы я их угостил.

— Ну-ну, — Анатолий погрозил пальцем, — ты эти штучки брось. Надо будет — угостим. Не то из-за этих подонков сотни людей расстреляют…

Командир посмотрел на меня, пожал плечами:

— К чему эта слежка?

— Надо было парня одного проверить, он, наверно, завербован полицией.

— Ну, если так… — Анатолий встал, принес из другой комнаты исписанный лист бумаги, подал мне.

Я прочитал сводку Совинформбюро и посмотрел на Николая. Весело подмигнув, он сказал:

— Так-то. Захлебнулось наступление фрицев. Силенок не хватило. А тут зима на носу, и, дай бог, чтобы как прошлогодняя была, вот тут-то наши поддадут им жару. Это уж точно.

Я сложил листок и хотел спрятать его в карман.

— Нет-нет, — запротестовал Анатолий, — .прочти несколько раз, запомни и расскажи ребятам. Надо, чтобы сегодня ваши однокашники разнесли эту новость по всему городу. Скажи хлопцам пусть будут осторожны. Ясно?

Перечитав несколько раз сводку, я пошел в училище. Иванченко и Онипченко стояли на берегу Торца. Рассказал им о новостях, передал приказание командира. Политрук явился перед самым началом занятий, и поговорить мы смогли только во время перерыва.

Обычно информацию среди учащихся мы распространяли так: подходишь к кому-нибудь и доверительно шепчешь: ты, мол, слышал, о чем говорили ребята из той группы? Интересные сведения. Следовали вопросы. Потом таинственно сообщаешь все, «что говорили ребята из той группы».

Мы убеждались, что к концу занятий наши новости знали почти все учащиеся. Одни верили нашим сводкам, другие не верили, но обязательно возникали споры, пересуды. Как правило, мы в таких диспутах участия не принимали, но внимательно прислушивались к ним. В споре человек раскрывает свои убеждения скорее, чем в обычном разговоре.

Во всяком случае, мы добивались своего: сведения растекались по городу, неся людям правду и надежду на скорое освобождение.

В тот день мы поступили так же.

Перед концом занятий я спросил у Григория, почему он плохо выглядит.

— Дядя из села пришел, самогону принес, выпили по-семейному, а сегодня голова болит, — не моргнув глазом, соврал Григорий. Мне показалось, что ответ был заранее продуман.

Наконец, наступило то долгожданное время, когда Красная Армия на Сталинградском направлении перешла в контрнаступление. Вражеская пропаганда, распинаясь, трезвонила о полном крушении Красной Армии, мол, советское командование бросает в бой стариков, учащихся ремесленных училищ, женщин. Немецкая армия твердо стоит на Волге, и нет сил, которые могли бы ее сдвинуть с места.

В противовес этой стряпне мы ежедневно распространяли правдивую информацию о положении дел на фронте, о потерях фашистской армии. Наши сведения вытесняли рожденные вымыслами слухи. Было заметно, что в настроении многих учащихся происходили перемены. Равнодушных становилось все меньше, растерявшиеся обретали уверенность, у бездеятельных пробуждалась активность. Некоторые из антисоветских болтунов притихли. Нас это радовало.

Дисциплина в училище была не строгой. Учащиеся иногда по нескольку дней не посещали занятий, и это не вызывало никакой реакции со стороны преподавателей, за пропуски лекций не бранили, причинами прогулов не интересовались. Такие порядки нас вполне устраивали. Если для выполнения задания кому-либо надо было отлучиться из города, то мы не беспокоились, что неявка на занятие может вызвать ненужные расспросы, подозрения или негодование преподавателей.

Декабрь был морозным, ветреным. Николай в своей шинелишке, а иногда в отцовской фуфайке появлялся возле лодочной станции, принося сводки. Он придумал такую сигнализацию: из проволоки сделал два крючка, к одному привязал белую тряпку, а к другому — черную. На ветку невысокого клена, который был нам хорошо виден из училища, он цеплял крючок с тряпкой. Белая означала: встреча сегодня после занятий; черная — завтра перед занятиями; белая и черная — надо явиться к командиру. Если же появлялся Николай — встреча немедленно. Крючки кое-когда цепляли Анатолий или брат Николая, но тот, конечно же, не знал о назначении сигналов.

С помощью нехитрой «тряпочной» сигнализации мы экономили время, лишний раз не ходили друг к другу домой, а сводки нам поступали почти бесперебойно. В училище так привыкли узнавать «последние вести», что считали это нормальным явлением, и задержка информации даже вызывала недоумение.

Наша деятельность по распространению сводок Совинформбюро не ограничивалась стенами училища, мы писали листовки, воззвания и расклеивали в городе, но в училище листовок не распространяли.

В первых числах января ко мне пришли Владимир и Николай. В тот день я поссорился с отцом и был не в духе.

— Как дела, казаки, — серьезно спросил отец, глядя на политрука.

— Ничего, Алексей Кузьмич, скоро докторами будем, — бойко ответил Владимир.

— Если будете учиться, как мой Борис, толку не будет. Ночами читает художественную литературу, да и пишет явно не конспекты. Я все вижу. Поступайте, как совесть велит, но все надо делать с умом.

Отец оделся и ушел. Ребята недоуменно смотрели на меня. Я попытался перевести разговор на отвлеченную тему, но мой прием не удался. Политрук требовательно спросил:

— Что случилось?

— Ничего особенного. Ночью на кухне читал. На окно повесил одеяло — светомаскировка. Оно, проклятое, подвернулось, и свет падал на улицу. Среди ночи сосед постучал в окно, выходил отец, а потом зашел ко мне в комнату, поправил одеяло, вырвал книгу, бросил под кровать и погасил лампу. Утром отругал.

— И правильно сделал. Ты же прекрасно знаешь, что в городе было много случаев, когда немцы, увидев огонь, стреляли в окна, могли с обыском нагрянуть. Я тоже люблю читать, но надо меру знать. Досталось — и поделом.

Владимир заметил, что я сник, и весело сказал:

— Его пример — другим наука… Ладно, не раскисай, давайте поговорим о деле. Как ты думаешь, а не отметить ли нам в училище новый год по-старому стилю. Украсим елку, пригласим баяниста, потанцуем — панихиду по окруженным немцам справим. Мысль?! Тебе самый раз этим делом заняться: парень ты веселый, общительный, девушкам нравишься. Уж я-то знаю…

Ребята рассмеялись. Обида постепенно уходила. Идея мне понравилась.

— Анатолий знает?

— Да. Он не придет, а вот Колю пригласили, барышню ему подберем.

— Что-то у тебя сегодня шутливое настроение, — недовольно заметил я.

— Тебя хочу растормошить. Сидишь бука букой. Потом добавил:

— Мы пошли. Ты помозгуй, а через два-три дня соберемся и обсудим.

Меня назначили ответственным за проведение праздника, Иванченко и Онипченко — моими помощниками. Организаторского таланта у меня нет да и житейской сноровки было немного. А тут свалились на меня такие заботы, что голова кругом пошла. Благо, помощники бедовые. Подготовка велась секретно. Алексей попросил уборщицу открыть нам в воскресенье училище. Елку и деда-Мороза раздобыл Владимир, игрушечными украшениями занимался Иван. Я знал, что у одной девушки из нашей группы брат баянист, и попросил ее переговорить с ним. Тот согласился.

— Гриша, — обратился я к Воропаеву, — некоторые ребята и девушки хотят отметить Новый год по старому стилю. Елочку соорудим, баянист будет, потанцуем, ты нам споешь. Учимся вместе, а живем, как кроты, всяк сам по себе. Пригласи брата Леки, пусть повеселится с молодежью.

Григорию предложение пришлось по душе, и на следующий день он сказал, что Лека и ее брат согласны прийти, но хорошо бы выпивку организовать. Потом, поразмыслив, добавил, что сам продумает этот вопрос.

В назначенный день мы с Николаем зашли к политруку, взяли небольшую елку, уродца деда-Мороза и отправились в училище. Иван и Алексей уже выносили парты в коридор. Все мы принялись за работу: политрук с Иваном украшали елку, Алексей растапливал буржуйку в классе, а мы с Николаем расставляли стулья.

К условленному часу начали сходиться учащиеся. На расписных санях приехали Григорий, Лека с братом и баянист. Все засуетились, загалдели. Баяниста встретили аплодисментами.

Михаил был одет с иголочки, выбрит, надушен. Скуластое грубое лицо, широкогрудый, короткие, колесообразные ноги. Взгляд полупьяных глаз тяжелый. Когда он снял пальто, из-под мешковатого, видимо, с кого-то снятого пиджака была видна кобура с пистолетом. Заметив, что я хлопочу больше остальных, он, обращаясь к Григорию, сказал:

— Зятюха, познакомь с этим…

Воропаев подозвал меня и представил. Михаил улыбнулся, показывая редкие зубы, дохнул перегаром:

— Чтоб никаких советских песен и всякой там агитации.

Он грозно посмотрел на собравшихся, хотел еще что-то сказать, но я перебил его:

— Что вы, пан начальник, разве мы не понимающие. «Мурку», «Гоп со смыком», «Позабыт, позаброшен» — такие песни можно?

— Начинай, — снисходительно разрешил он.

Взоры присутствующих были обращены на нас. Николай сидел в углу и не спускал с полицая глаз. Мой друг на всякий случай взял с собой охотничий нож.

Я подошел к баянисту:

— Давай «В лесу родилась елочка».

Чувство скованности постепенно начало проходить, молодежь зашевелилась. Появились танцующие, несколько человек, образовав круг, вполголоса пели. Началось веселье. Я уговорил Григория спеть. Он исполнил два цыганских романса, а потом, взглянув на Михаила, после его чуть заметного жеста, спел блатную песню «Судьба во всем большую роль играет». Бойкая девушка прочитала отрывок из «Маскарада» Лермонтова. Потом снова танцы. Кружась с хрупкой длинноволосой девушкой, я, как бы между прочим, заметил, что вот мы, мол, веселимся, а в Сталинграде окруженных немцев добивают.

— Ну и пусть добивают. Так им и надо.

Когда я завел такой же разговор с другой партнершей, она сказала:

— Последнее время отец ждет моего возвращения из училища как манны небесной, ждет, новостями интересуется. И сегодня приказал: ты, доченька, прислушивайся, о чем народ гутарит, запоминай, а потом поведаешь мне. Так это правда, что окружили их и колотят?

— Истинная правда, — ответил я словами Божьего одуванчика.

— Я здесь не раз слышала об окружении и говорила отцу. Он рад без памяти, перестал с мамой ссориться, уже месяц бреется, а то было совсем опустился.

Ко мне подошел веселый раскрасневшийся Василий Куц и тихо сказал:

— Умные люди эту сходку придумали: сразу два праздника отмечаем.

Я непонимающе глянул на него, пожал плечами.

— Молодцы. Во…

Он показал большой палец, улыбнулся, подмигнул и пошел к группе девушек.

Вдруг произошло какое-то смятение, начался переполох. Баянист перестал играть. Я не понимал, в чем дело. Рядом оказался Николай.

— Унтер с собакой и два солдата идут к училищу. Главное — спокойствие.

Он подошел к вешалке, снял шинель и сразу же повесил. Я направился к Михаилу, стоявшему в коридоре с толстухой Валентиной.

Солдаты с автоматами остановились у входа, а унтер с овчаркой вышел на середину класса, обвел всех взглядом.

— Почему собрались? — спросил он по-немецки, кладя руку на черную кобуру парабеллума.

Я посмотрел на Михаила — он стоял бледный, растерянный, глаза блудливо бегали.

Наступило тягостное молчание. Вдруг к унтеру приблизилась девушка в простеньком сиреневом платье и четко, словно на уроке, ответила на немецком языке:

— Мы учимся в медицинской школе, ее открыли немецкие власти. Сегодня мы встречаем Новый год, но не советский, а по-старому… как при царе было. Посмотрите.

Девушка указала в угол, где стояла украшенная елочка и похожий на гнома дед-Мороз. Унтер брезгливо скривился, посмотрел на солдат, потом на девушку:

— Ты — немка?

— Да, но родилась на Украине. — И, помолчав, добавила: — Среди нас есть полицейский. Вот он.

Унтер глянул на Михаила и поманил его пальцем. Выпятив грудь, полицейский строевым шагом направился к немцу. Сидящая у ног унтера овчарка вскочила на ноги, тихо зарычала. Михаил остановился и театральным жестом протянул документ. Унтер бегло взглянул и вдруг, покраснев, срывающимся голосом рявкнул:

— Убирайтесь прочь, свиньи!

Полицай выскочил из помещения как ошпаренный. Из училища мы с Николаем уходили в числе последних. Пересекли замерзшую речку, и, очутившись на главной аллее парка, друг неожиданно залился таким безудержным смехом, что слезы покатились по лицу. Хлопая в ладоши, наклоняясь, он долго не мог справиться с приступом смеха:

— Ха-ха-ха, понимаешь… Ха-ха… я…

— Да уймись же ты, — сказал я, пытаясь казаться сердитым.

— Не могу… подожди…

Он набрал в ладони сыпучего снега, приложил к щекам. Платком вытер лицо и, овладев собой, начал:

— Когда сказали, что к санаторию идут немцы, я вспомнил о листовке — наши с самолета сбросили. Вчера вечером принес Валек Ковальчук, я положил в карман, да в суете забыл о ней. Вдруг — немцы. Меня как током пронзило. Пробрался к вешалке, сунул в пальто полицая листовку, подержал в руках свою шинель и айда на место в угол. Начнутся, думаю, обыски, и получится любопытная картинка: у полицая в кармане пальто листовка Политуправления Красной Армии. Отдубасили бы его тут же, как в книжках пишут, на глазах изумленной публики. Представляя себе эту сцену, не могу удержаться от смеха. Осталась листовка полицаю на память. Ладно, пусть просветится, малость призадумается.

— Но у тебя могли найти нож?

— Отыскал ему схоронку: в углу стоял ящик с углем, так я его под ящик спрятал, а уходя забрал. Как ты думаешь, Михаил скажет начальству о листовке?

— Не заявит. Побоится.

На следующий день мы узнали, что девушку-немку зовут Лизой, отец ее попал в плен в первую мировую войну, в Германию возвратиться не захотел, женился и остался в России.

Потом много говорили о «встрече Нового года», который, кстати, даже по старому стилю наступил на три дня раньше нашего торжества. Осталось загадкой: случайно ли немцы оказались около училища или же кто-то донес о нашей сходке. Никаких последствий это событие не породило.

Наши курсанты — два закадычных друга: Иван Мнушко и Петр Белоцерковский когда-то ходили в одну школу, вместе играли в футбол, а в училище даже сидели за одной партой и вообще друг без друга нигде не появлялись. Я знал ребят еще до войны, но вот теперь начал к ним присматриваться, изучать. Парни, смотрю, толковые, серьезные, но скрытные. Много раз замечал, что они наблюдают за мной, стремятся быть поближе. Как-то после занятий я завел с ними разговор о положении дел на фронте, о зверствах и произволе полиции. Ребята разговорились, искренне возмущались поведением немцев, недоумевали, почему же отступает Красная Армия. Однажды, узнав о листовках, ребята сказали мне, что вот, мол, в городе кое-кто призывает к сопротивлению фашистам. Нетрудно было понять: они испытывали меня, хотели знать, одобряю ли я действия подпольщиков? Я уклонился от ответа, но со временем все больше убеждался, что друзья способны и готовы к активной борьбе.

Как-то мы с Николаем встретили Ивана и Петра, прошлись вместе, поговорили. Когда ребята ушли, он сказал:

— Хорошие хлопцы. Ты говорил о них Анатолию?

— Политруку они нравятся, а командир сказал, что надо еще проверить, дать им два-три задания.

Все поручения парни выполняли охотно. Петр раздобыл четыре итальянские гранаты-лимонки, Иван — карабин и несколько обойм с патронами. На чердаке заброшенного дома они скрывали раненого окруженца; когда тот окреп, мы переправили его в село. Ребята оказались настоящими боевыми товарищами.

В феврале политрук оставил училище, а вскоре и я распростился с этим «храмом науки». Потом перестали посещать занятия Онипченко, Максимов и Иванченко. Нашим рупором остались Белоцерковский и Мнушко, но в середине мая их арестовали.

Более месяца гестаповцы и следователи полиции пытали Ивана Мнушко и Петра Белоцерковского, а потом казнили их в балке за Красным хутором, где за время оккупации было расстреляно несколько тысяч константиновцев. После освобождения города от оккупантов Иван Мнушко и Петр Белоцерковский были захоронены в братской могиле партизан и подпольщиков. Они посмертно награждены боевыми медалями.

Вскоре комендант распорядился закрыть училище, а учащихся под конвоем отправить на строительство оборонительных, укреплений. Подпольщики от бургомистра А. Я. Короткова узнали об этом решении. Николай написал несколько листовок, ночью проник в училище и расклеил их на видных местах. Когда в середине дня нагрянула полиция, лишь в одном классе было несколько учащихся и Божий одуванчик, а остальные разбежались. В облаве участвовали брат Леки и Григорий Воропаев.

Медучилище, сыгравшее важную роль в нашей подпольной деятельности, перестало существовать.