11. Лавина
11. Лавина
— Неплохо сейчас бы рюмку коньяка выпить?
— Будет тебе коньяк, не волнуйся, — успокоил меня Володя.
Всего лишь десять минут тому назад одна из комнат квартиры опального писателя Володи Войновича была заполнена западными корреспондентами. Я думал, что придет один, а их оказалось много. Кажется, из всех газет пришли, кроме коммунистических. Двухчасовой разговор утомил, и рюмка коньяка была кстати.
Автомашину в Дубну поведет Шура, и мне можно расслабиться. Дмитровское шоссе было пустым. Поздно. Я включил радиоприемник. «Листья желтые над городом кружатся» выводил мужской голос популярную песню. Мне она тоже нравится. Тело мое словно исчезло. Осталась одна душа, и нет более ощущения тяжести. Ноша, с которой я прошел жизнь, наконец сброшена. Навсегда. Чувство раздвоенности исчезло, испарилось. Во время пресс-конференции один из корреспондентов спросил меня:
— Вы понимаете, что сейчас сжигаете все мосты? Конечно, Шура, Катя и я все это прекрасно знали, и сейчас эти «мосты» пылали позади нас, навсегда отрезая от ставшего чужим берега. И не было больше силы, которая могла отвратить удар «бумеранга». По ним, по тем. кто привык считать меня собственностью государства. Что будет с моей семьей? Что будет со мной? Ведь ехали мы не в Париж или Лондон, а в Дубну, маленький город в ста километрах от Москвы, и я еще не забыл злобный шепот академика Флерова:
— Поликанов, не забывайте, что вы еще находитесь на территории Советского Союза.
Утро следующего дня не предвещало ничего особенного. Только серое небо опустилось очень низко. Встречавшиеся знакомые здоровались, шутили. Никто ничего не подозревает. Где он сейчас летит мой «бумеранг»? Пожелай я остановить его, и не смогу уже. Но я и не хочу. После обеда дома зазвонил телефон.
— Сергей Михайлович, я прошу вас срочно зайти в партийное бюро, — голос секретаря партийного бюро звучал почти торжественно.
Значит, уже случилось.
Члены партийного бюро явно были возбуждены до крайности; все ходили по комнате в разных направлениях. Секретарь партийного бюро стал куда-то звонить по телефону.
— Да, Николай Павлович, он пришел. Николай Павлович — это Терехин. В Советском Союзе живут сотни тысяч терехиных, но для меня существует лишь ненавистный мне помощник директора института «по режиму». Неделю назад я встретил его во дворе нашего дома. Он был вдрызг пьян. С двух сторон его поддерживали под руки две дамы.
— Сергей Михайлович, привет, — заплетающимся языком пробормотал, увидев меня, один из «мальчиков» академика Боголюбова.
Все уселись за длинный стол. Секретарь партийного бюро, видимо волнуясь, взял лист бумаги, начал его крутить и обратился ко мне:
— Сегодня утром Роганов слышал, как «Голос Америки» сообщил о вашем интервью западным корреспондентам. Это правда, что вы с ними встречались?
— Все правильно. Я рассказал им о трудностях, которые встретил, пытаясь сотрудничать с физиками в Женеве, в ЦЕРНе. Со своей стороны, я хотел бы вас спросить, почему бывший секретарь партийной организации Роганов по утрам слушает «вражеские» голоса? Вместо московского радио.
— Это разрешается, это разрешается, — загалдели все хором.
— Почему вы не посоветовались с нами? — задал дурацкий вопрос Роганов.
— О чем? О тексте интервью?
Роганов сам понял абсурдность своего вопроса и замолк. Говорить было не о чем. Все было ясно.
— В связи с вашим выступлением мы должны начать партийное дело. Чтобы соблюсти формальности, напишите объяснение, письменно подтверждающее факт дачи интервью.
Из партийного бюро я сразу пошел домой, где меня уже ждали с нетерпением. Не успел я кончить рассказ, как снова зазвонил телефон.
— Зайдите, пожалуйста, к Джелепову. Похоже, что «снежный ком» покатился вниз, набирая скорость. Еще немного, и он увлечет за собой все, на чем покоилось мое благополучие.
Директор нашей лаборатории Джелепов с мрачным видом просматривал бумаги. В стороне с решительными лицами застыли секретарь партийного комитета института и начальник отдела Радиохимии. С запозданием к ним присоединились Понтекорво и заместитель Джелепова. Джелепов начал разговор со стандартных газетных фраз о западных корреспондентах, стервятниках, старающихся урвать кусок мяса. Я помог им. Не споря с Джелеповым, я просто слушал его. У корреспондентов своя жизнь, свои нравы, им тоже надо хлеб зарабатывать.
— Что плохого в том, что я рассказал правду, истинную правду? — наконец не выдержал я. — Пусть на Западе познакомятся с нашими порядками. Кусок мяса дал им не я, а те, кто в выездных комиссиях сидят.
— Вас вообще не надо было никогда на Запад пускать, — вылез секретарь партийного комитета.
Надо было бы его сейчас сволочью назвать, но распускаться нельзя.
— И вашу жену тоже нельзя за границу пускать. Она болтает слишком много, — грозным басом загудел начальник Отдела Радиохимии.
— Заткнитесь, — не выдержал я, — еще одно слово, и я уйду отсюда.
Впрочем, как и в партийном бюро, говорить было не о чем.
— Я думаю, что Поликановым займется партийная комиссия, — дрожащим от ненависти голосом закончил беседу секретарь партийного комитета.
В Дубну приехал не знающий ничего о случившемся физик из Ленинграда. Он собирается через неделю защищать диссертацию, и я — один из его оппонентов. Узнав от меня про мою встречу с корреспондентами, ленинградец растерялся. Как быть? Отказаться от оппонента? Плохо. А если защита состоится, может оказаться еще хуже. Чего доброго диссертацию в Москве не утвердят. Ленинградец быстро покинул Дубну, а я на другой день зашел к Джелепову.
— Мне нужно командировочное удостоверение для поездки в Ленинград. Там состоится защита диссертации, я — оппонент.
— Пока партийная комиссия не кончит работу, вы ни на один день не имеете права покидать Дубну?
— Я не могу срывать защиту диссертации. Зачем подводить человека? Я уеду без удостоверения.
На другой день рано утром раздался телефонный звонок. Звонил будущий доктор физико-математических наук. Мне не надо приезжать в Ленинград. У него есть новый оппонент.
В Москве, в Институте Атомной Энергии, моем родном ЛИПАНе, должен состояться семинар, на котором я сделаю доклад. Мне, однако, никто не звонит, чтобы сообщить, когда я должен приехать в Москву. Ну что же, сам я набиваться на отказ не буду. Да и не так уж сейчас важно выступить с научным докладом. Вместо этого я поработаю в библиотеке, где сейчас провожу почти все время. По дороге в библиотеку встречаю двух чиновников из Комитета по Атомной Энергии. Оба проходят, не здороваясь. Следом за ними идут двое физиков из лаборатории Флерова. Когда-то вместе с ними я начинал работу на циклотроне, проводя опыты на «Слоне». Давно это было. Физики меня не узнают.
В Дубне начинается международная конференция. Я иду в гостиницу, где происходит регистрация участников конференции. Я ведь тоже нахожусь в списке участников. Ко мне подходит теоретик. Это он нашел правильное объяснение найденному нами в Дубне новому физическому явлению. Знаю ли я о том, что Американское Физическое Общество присудило нам, ему и мне, премию Тома Боннера. Он только что узнал об этом от приехавших из-за границы.
Из гостиницы я иду в институт вместе со своим знакомым инженером, приехавшим из Киева. Он смеется:
— Сижу я на прошлой неделе, «Голос Америки» слушаю. Толкуют про Садата, и вдруг твое имя произносят. Я чуть со стула не свалился.
Советские физики меня сторонятся, а западные хотят из первых рук узнать, что со мной случилось. Своим знакомым из Германии я прямо сказал, что уехать из Советского Союза было бы для меня самым лучшим. Но ведь не отпустят меня.
До меня дошли почти умиляющие слова академика Боголюбова:
— Вот и у нас теперь свой собственный диссидент есть.
Флеров злорадствует, теперь мне переломят хребет. Свою ненависть ко мне он выразил фразой:
— Засветилась звезда трех разведок.
Один из моих бывших друзей добавил:
— Мы всегда знали, что он так кончит.
Конференция закончилась, западные ученые уехали, и ваккум, образовавшийся вокруг меня, начал захватывать все большее пространство. Западные радиостанции кончили говорить обо мне, а Дубна продолжала бурлить. Об этом я узнавал случайно. Основная масса знакомых начала сторониться нас, но сказать так про всех было бы неправдой. Вдруг обнаружилось, что поведение людей непредсказуемо.
Навстречу идет физик из лаборатории Франка. Мы знаем друг друга лет пятнадцать. Он работал в лаборатории Флерова, но сбежал от директора. Меня вроде бы всегда понимал. Поровнявшись со мной, он начинает пристально рассматривать верхушки деревьев. Ему неловко. Почему? Но так только первый раз. Когда мы встретимся второй раз, я тоже не узнаю его.
Сотрудник из группы Джелепова не рассматривает деревьев, а в упор нагло смотрит на меня. Ему так лучше. Он скоро уезжает в Женеву. До этого он честно оттрубил год, работая председателем местного комитета, и заработал зарубежную командировку. Но не все шарахаются в сторону. Большая часть людей проходит мимо, здороваясь, как обычно. Есть и доброжелатели, причем от некоторых я этого, честно говоря, не ожидал. Один, остановив, сказал:
— Хорошо ты им врезал. Так им, сволочам, и надо.
В гаражах для частных машин, где «рабочий класс» проводит вечера, идут жаркие споры, особенно после ста пятидесяти граммов водки на брата. Сосед по гаражу объясняет, что говорят примерно так:
— Что ему еще надо было? У него все есть: автомашина «Волга», квартира и денег он зарабатывает в три раза больше, чем я.
На это мои сторонники отвечают, используя все богатство русского языка:
— Пошел ты… Ты, дурак, не понимаешь…
Я знал гаражные разговоры и не удивлялся. Работягам бояться друг друга было нечего. Говорили там от чистого сердца. И ругали, и хвалили.
— Ты теперь поаккуратнее езди на машине, — посоветовал один из них.
Я как-то не думал об этом, но на всякий случай, словно Джеймс Бонд, запирая гараж, стал соединять двери тоненькой ниточкой. Но все это была ерунда.
Более неприятные вещи происходили в Москве. Какие-то мужики стали по утрам наведоваться в детский сад, где ночами иногда дежурила Катя. Они расспрашивали о Кате женщин, убиравших помещение. Давно ли работает, когда дежурит? Одна из этих добрых женщин, знавших Катю, накричала на одного из утренних посетителей:
— Чего вам надо от молоденькой девчонки? Мы решили, что Кате лучше уволиться с работы.
Однажды вечером мне позвонили из Института Атомной Энергии:
— Сергей Михайлович, приезжайте завтра в институт на семинар, мы вас ждем.
Разговаривал со мной сын академика Франка, физик-теоретик. Я ответил, что об этом надо говорить с Джелеповым, потому что из-за работы партийной комиссии я не имею права покидать Дубну. Минут через пять мне позвонил Джелепов. Конечно, я могу ехать в Москву, но обязан вернуться к четырем часам на заседание партийной комиссии. Когда младший Франк позвонил мне снова, я объяснил, что завтра у меня слишком тяжелый день. Из Дубны мне надо уезжать около шести часов утра, а в четыре я должен быть снова в Дубне. Отложим мой доклад до следующего раза. Если этот «следующий раз» будет.
Председатель комиссии — физик из нашей лаборатории. Еще недавно мы были с ним на «ты», и он жаловался мне, что его работы по изучению влияния магнитного поля на бактерии советские биологи не понимают. Сегодня он выглядит суровым. Председатель звонким голосом зачитывает текст из передачи «Голоса Америки».
— Соответствует этот текст тому, что вы говорили?
— Полностью. Ничего не искажено.
— Хорошо. Перейдем к обсуждению. У кого есть вопросы?
Мой заместитель по делам научного отдела возмущен :
— Как вы могли поступить таким образом? Ведь вы коммунист.
— Да, двадцать два года я в партии. Но я еще и физик.
— Вы прежде всего коммунист, а потом ученый.
— Это по-вашему. А по-моему, я прежде всего ученый.
Член-корреспондент Академии наук Мещеряков, как всегда, закатил к потолку глаза:
— Что вы думаете о Солженицыне?
— Великий человек.
— Но ведь он написал ложь!
— Помилуйте, а как же с докладом Хрущева? Там тоже ложь?
— Все это давно осуждено партией.
К сожалению, я — человек не находчивый, и мне не пришло в голову спросить Мещерякова, где он нашел книгу Солженицына. После еще нескольких малозначащих вопросов председатель отчеканил выводы комиссии:
— Вы чаще других ездили за границу. Ваш последний поступок нельзя совместить со званием коммуниста. Еще имейте в виду следующее. Где бы в будущем вам ни пришлось работать, у вас никогда не будет группы ученых, которыми вы сможете руководить.
Домой принесли телеграмму с красной полосой наискосок. Правительственная. Завтра в Москве в три часа дня меня ожидает президент Академии наук академик Александров. Утренним поездом я еду в Москву. До трех часов времени еще много, и я отправляюсь к родственникам. Из Дубны звонит Шура. Секретарь Боголюбова сообщила, что встреча с президентом отменяется. Он уехал срочно в Тбилиси на похороны академика Мусхелешвили.
Позвонили из партийного бюро лаборатории:
— Сергей Михаилович, вы не заплатили очередных партийных взносов. Зайдите, пожалуйста, а то мы должны ведомость сдавать.
Внезапно наступила глубокая тишина. Никто никуда меня более не вызывает. Нет ни одного телефонного звонка: ни от врагов, ни от друзей. Все молчат. И в Москве, и в Дубне. Выпал снег, и по субботам и воскресеньям мы начинаем лыжные прогулки. В лесу на лыжне исчезают все проблемы, и когда лицом к лицу на бегу приходится столкнуться с другими лыжниками, то совсем не редкость увидеть приветливую улыбку.
В будничные дни иногда становится тягостно. Я прихожу к себе в лабораторию и замечаю, что те, с кем я работал, замолкают, прекращают разговор. Все чаще я ощущаю себя лишним и, не желая мешать другим, уже совсем редко захожу в лабораторию. Пусть спокойно работают. Мне же спешить теперь некуда. Главное дождаться партийного собрания и там выйти на трибуну. Но все-таки небо в этом году особенно серое, низкое. Я говорю об этом одному из своих знакомых.
— Это тебе просто человеческого тепла не хватает, — отвечает он.
Задолго до пресс-конференции я дал согласие сделать доклад на конференции в Звенигороде. Конференция состоится в начале декабря, и я о ней совсем забыл. Мне вдруг о ней напоминают, меня ждут в Звенигороде. В Звенигороде куча знакомых, и я разговариваю со многими. Нобелевский лауреат, академик, меня не узнает, зато другой профессор предлагает мне свои лыжи, если я надумаю покататься.
Вижу физика из Института Атомной Энергии. Он упрекает меня в том, что я не приехал на семинар, не сделал доклад. Им столько усилий пришлось приложить. чтобы получить разрешение на мой доклад. До самых главных чинов КГБ добрались. Я развожу руками. Что поделаешь — партийная комиссия важнее. Мой коллега смеется.
Конференция в Звенигороде была последней, где среди советских физиков я не был еще совсем чужим.
В очередной раз позвонили из партийного бюро лаборатории, чтобы напомнить о партийных взносах. Похоже, что кого-то я здорово смутил. Они не знают, как поступить, и, может быть, зреет желание «погасить пожар». Один член-корреспондент Академии наук в разговоре со мной заметил, что я издал ситуацию, в шахматах называемую «цугцванг». Нет решения задачи.
Неожиданно меня приглашает поговорить первый секретарь городского комитета партии. Он, выясняется. ничего не знал и моих трудностях. Трудно в это поверить. И еще он говорит, что ничего страшного не произошло, все можно поправить. Самое главное — осознать и признать ошибку. Кто не ошибается? Важно исправить ошибку — так учил нас Ленин. А сейчас надо заплатить партийные взносы. Я так не считаю. Зачем восстанавливать сожженные мосты?
Дня через два мы снова встречаемся. Кроме секретаря присутствует какой-то партийный чин из областного комитета партии. И на этот раз пришел секретарь партийного комитета института. Этот пытается сразу перейти на резкий тон, но его «усмиряют» двое других, и вновь меня ласковыми голосами начинают уговаривать заплатить партийные взносы. Я заверяю партийное начальство, что с партийными взносами ко мне можно более не обращаться: я платить не буду. Но моим собеседникам не хочется верить в это.
Вскоре после разговоров в городском комитете партии мне встретился Понтекорво. Что думает обо мне этот беглец с Запада, я не знаю. Понтекорво предлагает встретиться в конце дня у него в кабинете. Кроме него поприсутствовать при разговоре пришел заместитель Джелепова.
— Меня просил поговорить с вами секретарь городского комитета партии, — начал Понтекорво. — Он говорит, что вы не платите партийные взносы.
— Я не буду их больше платить. Все. Хватит.
— Почему диссиденты обращаются к западной прессе?
Можно подумать, что Понтекорво только вчера заявился в Советский Союз. Зачем он мне задает этот наивный вопрос? Он ведь должен догадаться, что мой «бунт» вызревал годами, и началось это еще в ту пору, когда он жил на Западе. Он, оставшийся западным человеком, несмотря на годы жизни в Советском Союзе.
— Если советские газеты будут открыты для тех, кого вы называете диссидентами, им незачем будет обращаться к Западу.
Понтекорво пробовал меня еще некоторое время убеждать в том, что советской власти есть чем гордиться. Всеобщая грамотность, например. Зачем он все это говорил, видя, что у меня, родившегося и выросшего в Москве, произошел такой перелом в душе, что все эти разговоры о грамотности были пустой тратой времени.
Пора бесед и увещеваний кончилась не сразу. Повторного приглашения от президента Академии наук не последовало. Вместо этого состоялась встреча с вице-президентом Логуновым и академиком Марковым. Они постарались придать ей характер дружеской беседы. На столе стояла ваза с печеньем, и мы пили чай. Все было почти по-домашнему. Мы говорили о жизни, но разговор неизменно сворачивал к теме «свобода». Как в разговоре с председателем Комитета по Атомной Энергии Петросянцем, не обошлось без упоминания чешских событий 1968 года и арестованного физика Юрия Орлова. Я спросил, почему в первые же дни после начала открытого конфликта КГБ сделал попытку устроить слежку за моей дочерью, которая никакого отношения к моему интервью не имела.
— Но это же логика борьбы, — глубокомысленно заметил Марков. — Вы ее начали.
Доказывать, что это просто подло, академику, работающему над проблемой образования Вселенной, было бессмысленно, но я все же спросил:
— И вы признаете честными такие приемы борьбы?
Марков не ответил. Временами разговор становился более острым, но я чувствовал, что Логунов старается сохранить дружеский тон.
— Конечно, многое утеряно, но кое-что можно восстановить, — рассуждал Марков, не понимая, что я ничего и не хочу восстанавливать.
— Вы, кажется, прекратили платить партийные взносы? — спросил Логунов и, услышав, что с этим покончено, добавил, — напрасно.
Кончая разговор, Логунов хотел еще оставить дверь для меня открытой.
— Если у вас будут ко мне вопросы, звоните мне. Я готов встретиться с вами в любое время.
— Какой выход из положения был бы для вас сейчас лучшим? — спросил меня на прощание Марков.
— Я никогда не примирюсь с партией, а это значит, что самое лучшее для меня было бы, наверное, уехать из Советского Союза.
— Этого не получится. Вы не молодой человек. Если вы обратитесь за разрешением уехать, вас не отпустят. Пройдут многие годы. Может быть, когда-нибудь через много лет вы получите согласие на выезд. Но кого вы тогда будете интересовать.
Наверное, Марков прав.
После разговора в Академии наук оставалось одно — ждать партийное собрание.
За несколько дней до Нового Года я вновь встретился с секретарем партийного комитета института и ответственным за идеологическую работу членом партийного комитета.
— С вами много разговаривали по поводу вашего поступка. Последним был разговор с самим вице-президентом Академии наук. Вы до сих пор считаете ваше интервью западным корреспондентам правильным поступком?
— Да.
— В ближайшее время на партийном собрании мы обсудим ваше поведение. Вы будете исключены из партии.
Он не мог придумать лучшего подарка к Новому Году. Все необходимые слова сказаны. Больше не будут меня вызывать куда-то, уговаривать. Новый Год встретим спокойно. Но что будет потом?
С партийным собранием, однако, не спешили. Шли недели, а его все не было. По уставу партии собрания должны проводиться ежемесячно, но начинался уже третий месяц после последнего, состоявшегося в лаборатории. Ждут, когда у меня сдадут нервы, и я принесу партийный билет в партийное бюро и положу на стол. Тогда останется «проинформировать» на собрании о моем выходе из партии и при этом в мое отсутствие вылить на меня «ушат помоев». А еще лучше, если я пойму, что борьба бесполезна, и покаюсь, повинюсь. Меня пожурят, конечно, но, может быть, даже не очень сильно. Чтобы не раздражать. Зато западным корреспондентам, провоцирующим советских граждан, достанется как следует. Все-таки, что ни говори, исключать из партии члена-корреспондента Академии наук, лауреата Ленинской премии неприятно. Лучше бы этого избежать.
В конце концов партийное собрание состоялось. В конце февраля, через три с лишним месяца после моей встречи с корреспондентами. На меня смотрели двести пар глаз, и первый раз я мог на партийном собрании говорить откровенно, что я думаю о советской власти. Выступивший после меня Джелепов говорил о моем «мещанстве», восхищался теми, кто, плавая на льдинах месяцами в океане, совершает подвиги.
— Туда с женами нельзя, там женам холодно, — крикнул кто-то из рабочих, сидевших в задних рядах.
Ответственный за идеологическую работу в партийном бюро обещал, что «буржуазная пропаганда не пробьет брешь в нашей стене». Для большей убедительности он ссылался на недавнее выступление члена Политбюро Гришина. Механик из моего отдела, секретарь партийного бюро моего отдела, укорял меня в неблагодарности. Советская власть меня поила, кормила, учила. А я? Чем я ей ответил?
Мое последнее слово было коротким. Я ответил Джелепову, сказав, что, говоря о героизме, лучше бы он упомянул вместо плавающих на льдинах сидящего в тюрьме физика Юрия Орлова. Ведь именно здесь, в этом зале, на этой самой трибуне, где сейчас стою я, несколько лет назад стоял Юрий Орлов и был он в тот момент оппонентом при защите диссертации.
Решение партийного собрания о моем исключении из коммунистической партии отмечало мой «отказ от партийных взглядов и переход на позиции крайнего индивидуализма». Точнее причину исключения трудно было выразить. Заодно в решении отмечалось, что моя дальнейшая работа в Дубне «несовместима со статусом международной организации».
Я не знаю, что чувствовали те двести человек, которые единогласно проголосовали, одобрили решение о моем исключении из партии. В одном я уверен — равнодушных не было. Прекрасно поняв, что я не желаю иметь что-либо общее с коммунистической партией, они не могли не исключить меня. Иначе я при них швырнул бы партийный билет на стол. И, наверное, некоторые ненавидели меня, потому что я стал не похожим на них, и злорадствовали в ожидании того, как мое будущее начнет обращаться в безнадежное прозябание. Те, кто мог тайно сочувствовать мне, скорее всего, жалели меня. Для них я был жертвой. И вряд ли кто догадывался, что для меня это был один из редких моментов, когда полнота жизни ощущается с необыкновенной силой. И не знали они, что, вернувшись домой с собрания, я опять имел повод сказать:
— А не отпраздновать ли нам это событие полными рюмками коньяка?
Конечно, это был необыкновенный день. «Мост», горевший более трех месяцев, рухнул. Те, кто безуспешно пытались затушить пожар, могли наконец сказать себе с полной уверенностью, что для них я потерян безвозвратно. Нужно было быть круглым идиотом, чтобы не видеть моего твердого решения раз и навсегда отрубить веревку, привязывавшую меня к коммунистической партии, освободиться от «опеки» общества, когда-то научившего меня подчиняться ему беспрекословно. Никто, и в том числе я, не знал, что будет со мной, никто, кроме меня, не видел, что отныне я стал свободным человеком. Может быть, меня ждут тяжелые испытания, может быть, мне предстоит еще узнать такое, что заставит по-новому взглянуть на мир. Может быть. Но я знал, что никогда не пожалею, что, как птица в клетке, бился о прутья решетки, стараясь вырваться на свободу.
Жизнь вокруг меня текла своим ходом. Внешне все осталось без изменений, но, встречая на улице знакомых, я чувствовал, что в их глазах я стал человеком, безрассудно идущим к пропасти, человеком, решившим головой пробить каменную стену. И еще мне было ясно, что дальнейший ход событий неизбежно приведет к тому, что кто-то в Москве без лишних эмоций назовет меня врагом, от которого пришло время избавиться.
Поэтому я совсем не удивился, когда в конце августа 1978 года «хозяин» ОВИРа, организации, занимающейся вопросами эмиграции, Александр Григорьевич Зотов, пригласив меня к себе в Москву, сказал:
— В одном из ваших писем вы писали, что хотели бы жить в другой стране. Куда вы хотите уехать?
Да, было весной еще одно короткое письмо Брежневу, в котором я писал, что хотел бы жить в стране, где мои политические взгляды не будут влиять на научную работу. Когда пришло время, об этом письме вспомнили.
— Вы, наверное, будете советовать уехать в Израиль? — пошутил я.
— Зачем же? У вас так много друзей в Америке, наверное, туда лучше, — вполне серьезно ответил Зотов. — И еще для формальностей, связанных с получением паспорта, надо, чтобы вы написали одну фразу с просьбой о разрешении на выезд в США.
За неделю до отъезда мы возвращались из Москвы. Мы ехали в темноте по дороге, идущей через поле, и вдруг машина остановилась. «Полетело» сцепление. Случайный автобус дотянул нас до Дмитрова, где на перекрестке находился милицейский пост. Оставив машину под деревом метрах в ста от поста, я подошел к дежурившему молодому милиционеру.
— Машины в Дубну в это время бывают?
— Вряд ли. Поздно. Поставьте машину около поста на свет. Здесь поспокойнее.
— Пошли вместе, поможете мне ее сюда подтолкнуть.
Мы выкатили «Волгу» на свет. Оглядев ее со всех сторон, милиционер заметил:
— Знакомый номер. Ты, наверное, иностранцев на ней возишь?
Явно он принимал меня за шофера из дубненского института.
— Нет. А что такое?
— Мы ее регистрировали как иностранную машину. Маршрут отмечали. Только вчера пришло указание прекратить наблюдение.
Я засмеялся. Милиционер с удивлением поглядел на меня и ушел в будку.
Подошли два огромных, тяжелых грузовика.
— Ребята, подвезите до Дубны.
— Мы в Талдом едем. К тому же по дороге из Ленинграда все скаты полетели. Ни одного запасного нет.
— Ну, хотя бы до поворота на Талдом дотяните. Все же оттуда к Дубне поближе.
Мы ехали по узкой, разбитой дороге, и трос, на котором меня тянули, несколько раз лопался. Последние километры я ехал метрах в полутора от кузова грузовика, и от напряженной езды был измучен. Наконец мы добрались до поворота на Талдом.
— Может быть, до Дубны довезешь? — нерешительно попросил я.
— И правда, не бросать же его здесь? — задумчиво ответил молодой парень.
— А если скат около Дубны полетит? Ты что завтра, фраер, начальству объяснять станешь? Я поехал, — сказал водитель второго грузовика.
— Садись в машину, — решительно заявил оставшийся шофер. Еще полчаса езды, и мы вползли в наш двор. Было около двух часов ночи.
— Держи деньги и подожди меня. У меня в холодильнике початая бутылка польской водки стоит. Через несколько минут я вернулся.
— Эх, жалко, мой напарник меня в гараже ждать не станет, — посетовал мой спаситель.
Был день моего рождения, и в Дубне меня ожидал подарок — решение расширенного заседания Ученого совета лаборатории Джелепова. В нем го-ворилось, что в связи с «активной антисоветской деятельностью, не совместимой с высоким званием советского ученого…» совет просит уволить меня из института, лишить ученых званий и титула лауреата Ленинской премии. Что касается Академии наук, то совет обращается к ней с просьбой исключить меня из нее.
За час от отъезда из Дубны зашел попрощаться один из немногих друзей. Физик.
— Знай, Сергей, что тебе в Дубне симпатизирует больше людей, чем ты думаешь.
Мы стояли под деревьями, и лучи сверкающего осеннего солнца, пробивавшиеся сквозь желтую листву, придавали серому мрамору оранжевый оттенок. Неужели это правда, что когда-то метрах в ста отсюда стоял деревянный дом, и в нем жили наши бабушка и дедушка? Неужели все это было? Да, было. Мальчик в трусиках гонял палочкой по пыльной сельской улице ржавый железный обруч от бочки. Вдоль низких заборов из штакетника росли лопухи, а со стороны домов георгины и золотые шары.
За голубой оградой кладбища начиналась шумная московская жизнь. Скоро кладбище снесут, на его месте вырастет многоэтажный дом, и еще один, может быль, даже последний кусочек села Измайлова будет проглочен Москвой. Через двадцать минут брат скажет мне:
— Давай попрощаемся. Наверное, мы никогда больше не увидимся.
И это будет сказано не на палубе разбитого в шторм корабля, а в обыденной обстановке на платформе станции метро. А пока мы идем по улице, и я внимательно разглядываю пешеходов с сумками, с портфелями. Ни один любопытный взгляд не остановится на мне. И как может быть иначе? Ведь для встречных я всего лишь случайный прохожий, посторонний человек. У каждого из них свои радости и свои горести.
Но я не ухожу с пустыми руками. Я уношу с собой частичку солнечного летнего утра в исчезнувшем селе Измайлове. Через распахнутое окно вместе со свежим, прохладным воздухом будто вливается влажный запах сирени. Колокол зовет жителей села в церковь. Я лежу на постели и смотрю, как бабушка повязывает голову белым платочком. Сейчас она пойдет в церковь вместе со мной, и я обеими руками крепко ухвачусь за подол ее черного в белый горошек платья.