ПОСЛЕ ВОЙНЫ
ПОСЛЕ ВОЙНЫ
Вернувшись в декабре 1945 года с Дальнего Востока в Москву, я не знал, что мне делать, куда пойти учиться, а была середина учебного года. С одной стороны, я уже был отравлен публикациями моих стихов и тянуло к литературе. Но это же дело темное, зыбкое. С другой, мать хотела, чтобы я пошел в медицинский. А за плечами у меня был один суммарный курс Бауманского и потом Автомеханического. И надо было думать, что было тогда не пустяк, о продовольственной карточке. Как тут быть? И я решил: уж если учиться в техническом вузе, то надо в Бауманском, МАИ или Энергетическом. По крайней мере до весны, а там видно будет. Эти три вуза считались лучшими, даже знаменитыми. А ближе всех – Энергетический, МЭИ, где директором тогда была Голубцова, жена Г.М. Маленкова. Туда после собеседования по математике с молодым профессором Левиным, приехавшим из Индии, но прекрасно говорившим по-русски, я и поступил. Кроме Толстовского и этого, я знал в жизни еще трех Левиных по Литературному институту: известный критик Федор Маркович, в свое время допустивший большую бестактность по отношению к только что умершему Макаренко, вел у нас курс современной советской литературы. Виктор Давыдович преподавал нам старославянский язык. И был еще студент постарше меня курсом Костя Левин, хромой фронтовик, честный и талантливый парень. Его все донимали по поводу стихотворения «Нас хоронила артиллерия». И однажды мне пришлось идти с ним в райком комсомола, где я по мере сил старался защитить его.
В Энергетическом я проучился несколько месяцев – до лета. Чем они запомнились? Успел на почве художественной самодеятельности, где читал стихи, влюбиться в милую Нину Моисеенко с последнего курса; подружился с Витей Бабакиным, тоже пришедшем с войны, он очень интересовался нашей веселой однокурсницей Наташей Майзель, а она, кажется, – мной; бегали смотреть на знаменитого инженера Рамзина, главного обвиняемого по делу Промпартии в 1930 году, а в 1943-м – лауреата Сталинской премии за какой-то «прямоточный котел Рамзина» и теперь читавшего лекции в МЭИ; помню в апреле 46 года вечер памяти Маяковского, на котором Виктор Шкловский и Семен Кирсанов поносили как могли Константина Симонова… Так же, помню, и Антокольский в Литинституте.
Странное дело, иные наши патриоты терпеть не могут Симонова. Однажды я написал об этом Александру Проханову.
«Саша!
Не могу не вступиться за Симонова, которого ты сегодня по телефону определил одним словом: гедонист.
Я тоже гедонист: обожаю красивых женщин, люблю армянский коньяк, фуги Баха, шашлык, Коктебель… А ты не гедонист? Прожить с одной женой – не всем это удается. Я женился трижды. А Симонов – четырежды: Типот (Нат. Соколова) – Ласкина, от которой сын Алексей – Серова – Жадова. И что – гедонист? (Кстати замечу: две первые жены – еврейки, третья – полу, и только последняя – русская. Трудно выкарабкивался).
Ты сказал, как я могу в такое время, когда гибнет Россия, ввязываться в драку из-за каких-то литфондовских дач. Саша, живущий в стеклянном доме не должен швыряться камнями. Я ввязался и в эту драку и в драку между Михалковым и Бондаревым-Ларионовым, не имея никаких личных целей. Я выступил против грабежа писателей, против наглости и бесстыдства. Ты почитал бы, что они писали в ПАТРИОТЕ не только о 95-летнем Михалкове, но и о его жене, о секретарше. Да, мне доставляет удовлетворение, я рад, что могу так выступить, я даже наслаждаюсь, и это тоже можно назвать гедонизмом.
А твои пышные юбилеи в ресторанах и грандиозные презентации то в ЦДЛ («Господин Гексоген»), то в барском особняке у Никиты Михалкова («Симфония пятой империи»)? Тут было не только общественное, но и нечто сугубо личное, не так ли? После празднования твоего шестидесятилетия мне позвонила Таня Глушкова и сказала: «Пир во время чумы?» Что мог я ей ответить? Ведь и тогда родина гибла. Как и в твое семидесятилетие. Что делать! Таков человек. Вон в Китае только что погибли во время землетрясения 70 тысяч, а они готовятся к олимпиаде. Винокуров сказал:
Трагическая подоснова жизни
Мне с каждым днем становится ясней…
Я понимаю враждебность Бакланова к Симонову: «Он служил Сталину!». Но удивляет враждебность к Симонову многих людей твоего круга, восклицающих: «Мы – сталинисты!» Наперсный друг Бондаренко назвал его даже «писателем, далеким от патриотизма»! Да он просто не читал ни поэм «Ледовое побоище», «Суворов», ни строк
Опять мы отходим, товарищ.
Опять проиграли мы бой.
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной…
Симонов был прежде всего не гедонист, не эпикуреец, не жуир, а труженик, талантливейший трудяга. Ты читал его двухтомник «Разные дни войны»? Это дневниковые записи тех дней и позднейшие замечания к ним. Это – лучшее, что он оставил, и самое честное о войне. Бондарев, например, не читал.
Да, мы люди разного поколения. Это многое объясняет.
После нашего разговора по телефону и твоих слов о какой-то двухуровневой даче Симонова, я позвонил давнему товарищу по «Литгазете» Лазарю Шинделю, много писавшему о Симонове, хорошо знавшему его лично. Он сказал, что Симонов купил в Переделкине дачу Ф.В. Гладкова, но жил там недолго, а когда разошелся с Серовой, оставил дачу ей. Каким образом именно купил, Лазарь не знает. Много лет подряд он снимал дачу, кажется, в Сухуми. Но корить за это с его силикозом так же нелепо, как больного Толстого – за Гаспру, как Чехова – за дом в Ялте, как Горького с его чахоткой – за Капри.
Будь здоров и дай Бог нам удачи.
Посылаю статью, о которой говорил. Если не лень, посмотри.
Обнимаю. В.Б.
21 мая 08, Красновидово».
Летом 46 года, чтобы успокоить мать, я сдал экзамены и в Первый медицинский на Пироговке. Но подал все-таки заявление и в Литературный. От избытка сил – еще и в Юридический на экстернат. И всюду был принят. Так я оказался студентом сразу четырех вузов.
И вот однажды, видимо, в середине сентября, у меня в Измайлово раздался звонок… нет, пожалуй, стук в дверь. Выхожу, открываю. На пороге незнакомый парень.
– Здесь живет Бушин?
– Это я.
– Почему вы не ходите на занятия? Я староста группы…
А у меня крутится в голове: откуда он? из какого института – Эн?.. Мед?.. Юр?.. Оказалось, из Медицинского. Я извинился, что кому-то перебежал дорогу, занял ненужное мне место и сказал, что учусь в Литературном. Тогда я испытал неловкость и больше об этом не думал. Но как это смотрится ныне? Кто сейчас поехал бы в такую даль (станции метро Первомайская еще не было), чтобы узнать, почему не ходит на занятия неведомый Бушин…
А с Литературным так дело было.
8 июля 1946 года
Был сегодня в Литературном институте на Тверском бульваре. Тихохонько вошел, пугливо озираясь, и первое,
на что обратил внимание – доска объявлений в узком коридоре против окна. И что там прочитал!.. «Виктору Пушкину объявить выговор……. «Ирине Бальзак предоставить академический отпуск……. Что-то еще про Якова Белинского. Куда я лезу! Но заявление и газеты с моими стихами, рукописи все-таки оставил. Секретарь приемной комиссии или директора Людмила Купер.
Вскоре я подучил обратно все свои публикации и писания с резолюцией: «Вы не прошли творческий конкурс». А критик Бенедикт Сарнов уверяет ныне, что тогда всех фронтовиков принимали в институты безо всяких экзаменов и препон. И вот они-то, фронтовики, преградили ему, большому таланту, путь на филфак МГУ. К слову сказать, по возрасту Сарнов тоже мог бы быть фронтовиком, но почему-то не воспользовался благодатной возможностью. А Владимир Войнович уверяет, что дважды пытался поступить, но оба раза не приняли, потому что еврей. Неужели так и сказали: «Мы евреев не принимаем. Идите в Пищевой имени Микояна»? А я, говорит Войнович, вовсе и не еврей никакой, это мать у меня еврейка по недомыслию. Но вот вам я, сударь, – и русский, и фронтовик, и член партии, и уже печатался, а получил решительный отлуп.
На моих рукописях не было никаких помет, и я решил, что их никто и не читал, что и неудивительно. Мой однокурсник Семен Шуртаков потом писал, что было подано более двух тысяч заявлений, а допустили к экзаменам только 18 человек (Воспоминания о Литинституте. М.1983. С.310). Последняя цифра непонятна, ибо приняли около 30 человек. Но если и так, то ясно, что попасть в институт можно было или при чьей-то очень сильной поддержке в виде, допустим, рекомендации известного писателя, или чисто случайно. Много лет спустя, я узнал, например, что с рекомендацией Ильи Сельвинского поступила Бела Ахмадулина. На каком-то юбилее института, видимо, на тридцатилетии в 1963 году, отмечавшемся почему-то в огромном банке на этой же стороне Тверского бульвара, что институт, я пригласил ее, молодую, красивую, танцевать и спросил, правда ли, что Сельвинский усмотрел в ее стихах проблески гениальности. Да, ответила Бела, опустив глаза. Она тогда уже окончила институт и уже вышла первая книга «Струна». Ее звезда восходила.
У меня же никакой поддержки не было, да и мысль о ней не пришла мне в голову. Просто с уверенностью, что мои стихи в приемной комиссии не читали, я пошел в справочное бюро, за 50 копеек узнал домашний адрес Федора Васильевича Гладкова, директора институт, и послал ему пакет с моими писаниями и сомнениями. Через несколько дней получаю телеграмму: «Вы допущены к приемным экзаменам».
С экзаменами был полный ералаш. Приходили сдавать по литературе, а нам устраивали по истории; являлись на географию, а должны были писать диктант и т.д. Но ничего, все обошлось.
А Виктор Пушкин оказался очень способным человеком – стал чемпионом Москвы по боксу в легком весе. А Ирина Бальзак работала позже как переводчица под псевдонимом Снегова. А Яша Белинский был достаточно известным в московских кругах стихотворцем, хотя ныне и забыт.
НАС БЫЛО МНОГО НА ЧЕЛНЕ…
В Литинституте, в отличие от больших вузов, и курс, и поток, и группа – это все было тогда одно. В феврале 2005 года я по памяти составил список нашего курса-группы и разослал его однокашникам Бондареву, Бакланову и другим. Никто не отозвался даже телефонным звонком. А список выглядит так, если по алфавиту: Эдуард Асадов и его жена Лида, Григорий Бакланов (Фридман), Юрий Бондарев, Владимир Бушин, Герман Валиков, Евгений Винокуров, Николай Войткевич (все пять лет – староста), Михаил Годенко, Всеволод Ильинский, Эдуард Иоффе, Дмитрий Кикин, Михаил Коршунов, Алексей Кофанов, Михаил Ларин, Василий Малов, Андрей Марголин, Лидия Обухова, Григорий Поженян, Юрий Разумовский,
Рекемчук (Нидерле) Гарольд Регистан, Бенедикт Сарнов, Владимир Солоухин, Семен Сорин, Владимир Тендряков, Людмила Шлейман (Кремнева), Семен Шуртаков.
Позже на наш курс пришли Алла Белякова, Санги Дашцевгин (Монголия), Георгий Джагаров (Болгария), Дзята (Албания), Юлия Друнина, Владимир Кривенченко, Алексей Марков, Евгений Марков, Лазарь Силичи (Албания), Леонид Шкавро. Но довольно скоро ушли с курса: Ю. Друнина, Д. Кикин, М. Ларин, А. Марков, А. Рекемчук.
Большинство с нашего курса, 27 человек действительно стали писателями, по крайней мере, членами Союза писателей, некоторые – даже очень известными писателями, орденоносцами, лауреатами разных премий – Бондарев, Бакланов, Винокуров, Друнина, Рекемчук, Солоухин, Тендряков… Бондарев – Герой Социалистического Труда, Ленинский лауреат.
Сегодня нас осталось достоверно известных мне шесть человек: Бондарев, Бушин, Годенко, Рекемчук, Сарнов, Шуртаков – и тогда самый старший на курсе, ему сейчас 95 лет. Удивительное дело, большинство, кроме Сарнова и Рекемчука, – фронтовики, т.е. люди, имевшие еще в юности шанс никакого института не увидеть. Совершенно куда-то исчезли, не оставив никаких следов даже не в литературе, а в прессе Ильинский, Кикин, Ларин, Марголин. Когда я работал в «Молодой гвардии», Андрей Марголин приходил ко мне с рукописью вроде бы повести о комсорге на какой-то стройке. Это было так слабо и неинтересно, что сделать ничего было не возможно. Как недавно рассказал Годенко, он приходил с этой повестью и к нему в «Москву». Результат, увы, тот же. А года два тому назад я встретил в какой-то газете какого-то Андрея Андреевича Марголина. Кинулся разыскивать. Возможно, это был его сын, но я до него не добрался, увы…
В институте я начале занимался в поэтическом семинаре профессора Тимофеева Леонида Ивановича, но на втором или третьем курса почему-то перешел в семинар по критике, которым руководила Вера Васильевна Смирнова.
Бодлер заметил: «Невозможно, чтобы поэт не содержал в себе критика». Вместе со мной в семинаре были Владимир Огнев, Андрей Турков, Бенедикт Сарнов.
В студенческие годы и после я больше всех дружил, встречался с Винокуровым, Кафановым, Валиковым, Мароголиным, с Людой Шлейман. Вот чудом сохранившаяся записочка: «Бушину. Володя! Освещенный солнцем – ты невероятно красив. Л.(юдмила) Ш.(лейман). С подлинным верно. Л.(иля) О.(бухова)». Это, должно быть, они прислали мне во время лекции.
С Винокуровым мы даже в мою деревню в Тульской области ездили, где он едва ли не влюбился в мою двоюродную сестру Клаву, и по надобности давали ключи друг другу от квартир на время отъезда из Москвы: он мне – на улице Веснина, я ему – на Красноармейской. Мне с ним, человеком душевным, мягким и много знающим, всегда было интересно. Но однажды он на меня рассердился за какое-то упоминание в «Литгазете», которое посчитал недобрым, хотя там же была моя очень хвалебная рецензия о нем – «Поэзия отзывчивого сердца». В другой раз произошло какое-то недоразумение с моими стихами, предложенными «Новому миру», где Женя заведовал отделом поэзии. Видимо, я написал ему сердитое письмо и вдруг получаю ответ : «Товарищ Бушин…» Я это едва пережил от смеха, хотя стихи в итоге и не были напечатаны. Женя бы чувствителен и обидчив. Запомнилось еще, как он возмущался каким-то врачом, который при осмотре сказал ему, что он близок то ли к инфаркту, то ли к раку. «Какой болван!» – негодовал Женя. Я ему сочувствовал. А позже как-то сказал мне, что я молодо выгляжу, и, помолчав, добавил: «Но ты рухнешь». Именно это слово слетело у него. Какой ужас! Но почему я непременно рухну? А главное, чем ты тут отличаешься от того врача, что сулил тебе инфаркт или рак.
Женился он на Тане, которая была какой-то техничекой сотрудницей в ЦДЛ. В одном стихотворении он писал, что вот как все у нас с тобой привычно, знакомо, почти обыденно, – «Но ты уйдешь и я умру». Когда ей было уже за пятьдесят, она ушла к Анатолию Рыбакову, с которым, по слухам, у нее был роман до замужества, и они укатили в Америку. Чего их туда потянуло? Неужели думал Рыбаков, что его «Детей Арбата» и в Америке читают?
А Женя впрямь вскоре после ухода жены умер. А Рыбаков был на пятнадцать лет старше и в Нью-Йорке пережил его на пять лет. Похоронили его в Москве.
ГОФС И ПЕРИКЛ
По праздникам, а иногда и просто так пять-шесть однокурсников мы собирались у Люды Шлейман, приходили еще сестры Сушкины – Светлана и… забыл. Бывал еще Юра Вронский, одноногий горлопан, не помню, где он учился. Павел Соломонович, отец Людмилы, известный под псевдонимом Карабан, был переводчиком. Они жили на первом этаже в доме 6 по Фурманному переулку недалеко от Чистых прудов. Не помню, чтобы шибко пили, но много и охотно читали стихи – и свои и чужие, всем известные, знаменитые. Много было всяких шуток, розыгрышей. Помню, утром в день экзамена по старославянскому языку, который нам преподавал В.Д. Левин, я послал Люде телеграмму: «Зрю сквозь столетия: двойку обрящешь днесь. Феофан Прокопович». Она пришла на экзамен и показала телеграмму Левину. Виктор Давыдович рассмеялся и спросил, кто это мог послать. Людмила сказала, что скорей всего, Бушин. «Если встретите его, передайте, – сказал Левин, – что он может не приходить на экзамен. Я ставлю ему пятерку». Так в Литинституте ценили тогда юмор.
В материальном смысли жили мы уж, конечно, не богато, но не замечали этого. Тот же Шуртаков пишет в воспоминаниях, что стипендия у нас была 220 рублей, а 93-летний Михиал Годенко (мы соседи по даче) недавно сказал мне, что 420. Не помню. Может быть, мне было легче тех, кто жил в общежитии, хотя мы с матерью в Измайлово занимали одну 16-метровую комнату в двухкомнатной коммунальной квартире с хорошими соседями Морозовыми., и она была всего лишь медицинской сестрой – какое богатство? Однако же нам хватало, мы оба получали рабочие карточки, и порой я даже ездил на Немецкий рынок недалеко от метро «Бауманская» и продавал хлебные талоны. Но, видимо, это только в первый год, когда я учился в Энергетическом, мне было на этот рынок по пути. А на четвертом курсе Литинститута меня после Игоря Кобзева – добрая ему память – избрали секретарем комитета комсомола и, к моему изумлению, я стал получать в райкоме комсомола какую-то зарплату. На пятом курсе в должности секретаря меня заменил Иван Завалий, но тогда я стал получать стипендию Белинского. Да и вообще жизнь быстро улучшалась. Я часто ходил в театры, был завсегдатаем консерватории, покупал книги. А Иван-то, кажется, еще студентом попал под электричку…
Кобзев был славным парнем и хорошим поэтом, но с годами у него развилась мания преследования. Однажды я спросил его, что это за бочонок стоит у него на книжных полках под потолком. И он с совершенно серьезным видом поведал… Позвонил незнакомый человек, представился большим его почитателем и попросил встретиться. Пришел, говорит, вот с этим бочонком, в нем мед. Но в разговоре обнаружилось, что у нас совершенно разные взгляды. И когда гость ушел, Игорь заключил, что это был «черный человек», который замыслил отравить его сладким медом, и не притронулся к нему, так мед и стоит уже несколько лет, наверное, засахарился. «Примерно через год он мне позвонил, – рассказывал Игорь, – и представляешь, спрашивает: «Как вы себя чувствуете?» То есть хотел проверить действие меда… Я расхохотался. Сколько присылали мне и меда, например, фронтовик Седых из Яранска, и вина – вот совсем недавно к Новому 2012 году второй раз прислал две большие бутылки своего прекрасного виноградного вина да еще две бутылки подсолнечного масла читатель Гуньков из Ставрополья. Масло я не ожидал, подумал, что тоже вино из светлого винограда и хлопнул рюмашечку. Ничего, жив остался…
На похоронах Игоря я прочитал его, возможно, по сюжету и не выдуманные стихи о подводной лодке, которая в бою потеряла управления и шла на базу под парусами, которые моряки смастерили и подняли:
А их не ждали на востоке,
И кто-то разглядел с трудом Тот самый парус одинокий В тумане моря голубом…
От дней избрания меня на место Игоря секретарем сохранилась предновогодняя записка «Володьке от Гофса». Это от Инны Гофф. Видимо, я почему-то звал ее Гофсом. Она писала:
«31.XII.49
Володечка!
С Новым годом!
С Новой Пятилеткой в четыре года!
Ненавижу типов грустных,
Меланхоликов – долой!
Пусть же здравствует Капустник И Перикл наш удалой!
Мы еще себя покажем,
Секретарь наш дорогой!
Чтоб нас вспоминали даже Не одною «Я – тайгой».
P.S. Будь здоров и счастлив в любви, творчестве и плакатах (?).
Ни пуха тебе, ни пера!
Инка».
Да, она себя «еще показала» и в прозе и в стихах. Кто не помнит хотя бы песню на ее слова «Русское поле»!
А «Я – тайга» это ее первая повесть, написанная тогда. Капустники же институтские сочинял я, Перикл. А о каких плакатах тут – не помню. Должно быть, юмористическое объявления о капустнике.
В 1948 году после второго курса мы с красавцем Андреем Марголиным впервые поехали по туристским путевкам на Черное море – от Туапсе до Батума. Веселая молодая компания. Эльза Бабкина из Иркутска, говорившая мне Володишна.
Море – впервые! Незабываемо!.. А вот мои внуки…
Ваня начал жизнь шикарно –
Ваня съездил в Монте-Карло.
Правда, по нужде, для проверки здоровья. А потом с сестричкой Машей они уже два раза побывали на Крите и в Египте. Да еще в Эстонии и Финляндии аж за Полярным кругом, о чем им выдали там официальное свидетельство. Да еще катались на оленях и даже собаках, что мне и не снилось. И когда я увидел море, было мне 24 года, а им и сейчас четырех нет. После Крита внука я зову Ваня Критский.
ПИСЬМА НА АНГЛИЙСКОМ, РУССКОМ И ЖЕНСКОМ
Эльза была преподавательницей английского языка и членом горсовета Иркутска. Я написал о ней статью в «Смене». Она слала мне письма на английском языке, только имя мое писала по-русски, но на сибирский дружеский манер. Вот 14 ноября 1948 года:
«Володишна, good day!
It is early evening in my native town, but it is day in Moscou…»
И так четыре-пять-шесть страниц. Неужели тогда я все это понимал? Да, понимал! Ведь писем было много. Писала она и по-русски. Вот одно даже с эпиграфом: «Жить прекрасно и удивительно».
«Сегодня не знаю, почему, как-то особенно хорошо на душе.
После долгого собрания возвращалась домой. Немного морозный, но с весенней свежестью вечер. Шла очень медленно. С Ангары тянул легкий ветерок. На улице темно. По ясному небу кое-где разбросаны звездочки. Вся эта обстановка почему-то увела меня к нашим вечерам на юге со всеми дорогими мне лицами.
Пришла домой, умылась, закуталась в длинный махровый халат и первое, что пришло мне в голову – поговорить с тобой, Володишна…»
А время шло, многое менялось, я женился, развелся, опять женился, а Эльза все слала английские и русские письма: из дома, с дорогие, когда куда-то ехала, из Гагр, где отдыхала, а вот уже 3 июля 1954 года из Риги, куда поехала по туристской путевке, а я провожал ее на вокзале:
«Володишна, ты, наверное, сказал тысячу благодарностей всевышнему и железной дороге за то, что поезд умчал эту надоедливую и назойливую сибирячку, которой пора бы забыть о тебе и не беспокоить своими звонками и письмами…»
Увы, я перестал «понимать-принимать» ее и русские и английские письма. Но прошло и еще несколько лет, у меня родился сын Сережа, а она писала моей маме:
«Дорогую Марию Васильевну всех, всех поздравляю с Новым 1957 годом!
Хорошие мои, желаю вам самого большого счастья и радостных дней. Пусть ваша семья растет из года в год и все будут счастливы.
Очень вас всех люблю.
Целую.
Эльза».
ДВЕ КОМПАНИИ
Но вернусь в 1950 год. В июне – июле меня, как секретаря комитета комсомола института, обком комсомола направил в Уваровский район Московской области создавать комсомольские организации в деревнях. Это самая восточная часть области за Можайском. Сейчас такого района, кажется, нет, он стал частью Можайского. Я приехал в деревню Поречье, что на реке Иночь, и поселился у Ульяны Васильевны Хрусталевой. 3 июля Рита Уралова писала мне туда:
«Вовочка, родной!
Своей открыткой ты доставил всем нам огромное и чрезвычайно продолжительное удовольствие. Я верю – ты великий человек!!! (Вероятно, имела в виду мой ужасный почерк. – В.Б.)
Вовка, милый, я очень рада, что ты доволен работой. Это действительно должно быть все интересно.
Когда собираешься приехать? Может быть, можно тебя навестить?
Пиши чаще. Пришли адрес Белошицкого. Экзамены сдала (она кончала 10-й класс. – В.Б.).
Привет от Мартены, от мамы и папы.
Целую. Рита».
Сейчас это кажется невероятным, но тогда я создал комсомольские организации в нескольких деревнях Уваровского района, за что получил от обкома почетную грамоту. И напечатал в «Комсомольской правде» очерк об этом – мое единственное выступление в «КП».
Тут пора рассказать, кто эти Рита Уралова, Мартена Равдель, Володя Болошиций.
А дело было так. Я уже говорил, что, кроме Литературного, учился в экстернате Юридического на улице Герцена. Там познакомился с некой Линой Поташник. Видимо, я ее привлекал, интересовал. Она пригласила меня к себе в свою компанию на встречу Нового 1947 года. В смокинге, который был прислан в 45 году из Восточной Пруссии, я и заявился. Началось пиршество. Но после двух-трех тостов вдруг погас свет. Будучи уже в ушкуйном состоянии духа, я вышел из квартиры, спустился этажом ниже и постучал в первую попавшуюся дверь. Ее открыли сразу несколько милых девушек. Это была хозяйка квартиры Мартена, ее подруга Рита и кто-то еще. Свет и у них не горел, но я спросил:
– У вас тоже не работает закон Ома?
В трофейном смокинге я был неотразим. Девицы засмеялись и вовлекли меня в квартиру. Я не сопротивлялся. Усадили за стол. Молодые люди встретили меня неприязненно или даже враждебно. Еще бы – советский молодой человек, не конферансье, а в смокинге! Началась какая-то пикировка. Потом Рита говорила мне, что трое из этих молодых людей стали Нобелевскими лауреатами. Не знаю… Тогда девушки были на моей стороне. Так завязалось знакомство.
Это произошло в доме № 21/29 по Можайскому шоссе. А я жил на противоположном конце Москвы. Когда и как я вернулся тогда домой, конечно, не помню, но знакомство завязалось на всю жизнь.
Этот дом на Можайке или подъезд, в который я попал, были примечательны тем, что там жили высокопоставленные металлурги. Отсюда, кстати, и металлургическое имя Мартена, которое поначалу, конечно, удивляло и даже смешило. Но к любому имени со временем привыкаешь. Взять даже Пушкина. Ведь смешно: Пушкин, Пистолеткин, Револьверкин… Внуков Василия Шукшина, живших в соседнем с нами подъезде, зовут Фока и Фома. Это в наше-то время! И что? Ничего. Привыкли. На фронте у нас в роте был Кадушкин. Посмеялись и забыли, привыкли. Но потом появился Бочкин и оживил комизм Кадушкина, и уж тогда оба они до конца войны заставляли улыбаться.
А особенностью этих металлургов было то, что все они почему-то оказались евреями. И Мартена потом вышла замуж за еврея по имени Зорик (Завершим Объединение Рабочих и Крестьян), впоследствии член-кора Академии Наук. И Рита – за Льва Кокина, впоследствии довольно скучного члена Союза писателей, написавшего книгу о Петрашевском и стихи о маршале Жукове, который-де был так жесток. Именно так пишут о Жукове многие из них от Григория Поженяна до Иосифа Бродского.
Словом, я угодил в густую еврейскую среду. Правда, я ее несколько разбавил. В 1939 году в пионерском лагере подружился с ровесником Володей Белошицким. В том же году здесь в Москве я провожал его в какое-то военное училище на Красносельской улице. Но окончил он военно-морское училище в Ленинграде, знаменитую Дзержинку. Во время войны мы потеряли друг друга. Но, должно быть, как раз в том 1947 году случайно встретились на каком-то вечере или концерте в Центральном доме работников искусств, в знаменитом ЦДРИ на Пушечной. Радости не было конца. Он – морской лейтенант, я – студент Литинститута. Дружба возобновилась, так сказать, в полном объеме. Он жил на Люсиновке и уверял, что это дом генералиссимуса Суворова. Во всяком случае на лестнице было большое и явно старинное зеркало, на потолке – лепнина.
У Володи было много друзей-морячков: Юра Багинский, Володя Струков, Спартак Корсунский. Все молодые, здоровые, веселые любители выпить. В этом доме можно было встретить и довольно неожиданных людей. Таким оказался знаменитый тогда гиревик Григорий Новак, многократный чемпион мира.
ДЕТИ ЛЕЙТЕНАНТА ШМИДТА
Некоторые друзья уже имели семьи. И Володина мать Софья Ильинична страстно мечтала женить сыночка, да он и сам очень этого хотел, но все как-то неудачно. А у меня была, не помню откуда взявшаяся, приятельница Инна Роер, потом совсем забытая. Однажды она позвонил мне и сказала: «Приходи. Познакомлю с интересной девушкой».
Повторять такое приглашение мне было не нужно. Пришел. Они жила напротив Курского вокзала. Девушка по имени Милица, Мила действительно была качественная. Мы с ней обменялись телефонами, перезванивались, несколько раз встретились. Однажды, помню, были в зале Чайковского, может, еще где-то, но, увы, почему-то она у меня ничего, кроме толерантности, не вызывала. Встречаться стало несколько тягостно. И тут я вспомнил о друге. Вот кому она может быть спасением!
Однажды мы условились с Милой об очередной встрече у шляпного магазина в начале Пушкинской улицы. Я срочно позвонил Володе и мы условились, что он тоже придет, мы разыграем случайную встречу детей лейтенанта Шмидта, и если она ему понравится, он так, чтобы я видел, на мгновение зажмурит глаза. Все, как по нотам, и произошло. Мы встретились с Милой у шляпного магазина и стояли в притворном с моей стороны раздумье, что предпринять, куда пойти, как провести вечер. Тут является Володя, мы издаем радостные лживые восклицания по случаю нечаянной встречи, я их знакомлю, мой друг так зажмуривает глаза, что я боюсь, он их не откроет, но – отверзлись вещие зеницы и он приглашает нас пойти в ресторан «Москва», это совсем рядом, и отметить присвоение ему очередного звания старлейта. Как можно от этого отказаться! Пошли. Всю дорогу мой друг время от времени зажмуривал глаза, и я опасался: не попасть бы под машину.
В величественном, весь из мрамора, с высоченным потолком ресторане, на открытой веранде с прекрасным видом на Манежную площадь, еще не знавшую никаких демонстраций, мы отлично посидела, опорожнили хорошую бутылочку, а когда настало время, я, негодяй, сказал: «Мне ехать далеко, в Измайлово, метро скоро закрывается, мне пора, а вас, Милочка, Володя проводит».
И таких встреч втроем было несколько. Но Мила по умолчанию продолжала считаться как бы моей девушкой. Что делать? Как быть? А тут через не помню как залетевшую с Гоголевского бульвара в мою жизнь Машу Ованесову, впоследствии жену известного тогда театроведа Григория Бояджиева (1909-1974), в 49 году объявленного космополитом, я познакомился с ее одноклассницей Кюной Игнатовой, они только что окончили школу. Кюна жила в каком-то убогом древнем доме с подвальными окнами в Староконюшенном переулке близ Арбата. Ее мать – русская, причем, ну, уж такая некрасавица, а отец – якут, я его никогда не видел. И вдруг в лице их дочери получился такой совершенно очаровательный нацкоктейль, что отец был совершенно прав прозорливо дав ей имя Кюна, что по-якутски «солнышко». Да еще норовистый характер. Я был обворожен. Потом она окончила мхатовское театральное училище, а где играла, не знаю.
И вот однажды в тот же ресторан на ту же открытую веранду с видом на Манежную площадь на встречу трех я заявился с четвертой – с Кюной. И милая девушка сыграла тогда свою первую и лучшую роль – роль Александра Македонского, разрубившего мечом гордиев узел трех.
А после училища Кюна красиво снялась в бездарном фильме по молдавским мотивам «Ляна» и, кажется, на этом ее актерская карьера закончилась. Но она стала женой замечательного мхатовского артиста Владимира Белокурова, сталинского лауреата, Народного. Невозможно забыть, как он играл на сцене хотя бы Чичикова, а в фильме «Хмурое утро» – Левку Задова, начальника махновской контрразведки. Он умер в 1973 году. Но это уже другая, печальная песня…
ЗЛОДЕЙ СЕЛЕДКИН
А после удара мечем все пошло как по маслу. И через недолгое время – свадьба. Меня не пригласили. Как, лучшего друга? Я понимал, кто я. Поставщик. Они никак не могли меня пригласить, но все-таки было обидно, и я решил отомстить. В день свадьбы в самый прайм-тайм я позвонил по телефону и голосом уставшего, но доброго водопроводчика сказал взявшей трубку Софье Ильиничне: «Должен предупредить: идут ремонтные работы и через двадцать минут будет выключена вода…» – «Что?! Вода?!! У нас свадьба!!! Мы без воды не можем. Ради Бога, отложите!» – «Ничего не могу сделать. Указание свыше. Ну, накинем еще минут десять». И положил трубку. В свадебном доме открыли все краны и заполнили все емкости. В точно рассчитанное время свадьбы приходит почтальон – тогда это можно было заказать – и приносит телеграмму: «Желаю дорогим новобрачным столько счастья, сколько сейчас в доме воды. Домуправ Селедкин». Все, конечно, догадались, кто этот злодей.
Так вот, полуеврейскую компанию Белошицкого (русскими были жена, ее родственники-ровесники, друзья-морячки, но хватало и евреев) я познакомил, можно сказать «слил» с чисто еврейской компанией Риты-Мартены. И ничего, жили, собирались на праздники, отмечали дни рождения, хорошо жили. Чаще всего встречались на квартире Белошицких в старом советском доме в Большом Тишинском переулке. Но, конечно, не обходилось без несогласий, жарких споров, воплей. И чем дальше, тем больше. И тут я был главным спорщиком. А главным объектом ристалищ был, конечно, Сталин. Многие из них аж бледнели при его упоминании. Но я твердо стоял на своем. А подкупал я их чтением наизусть стихов Пастернака, которого никто из них не знал не только наизусть. Они недоумевали: Сталин и Пастернак?!
ЧУЕВО
Бывают же совпадения в жизни! Из Уваровского района Московской области, где был в июне-июле 50-го года, в августе я попал в Уваровский же район Тамбовской. Мы двинули туда с Белошицким и Ритой не помню, с какой стати, с чьего совета или рекомендации – в село Верхнее Чуево. 6 августа я писал оттуда домой:
«Добрый день, мама. Итак, мы в тамбовской глуши. Деревня очень хорошая. Отдохнуть можно великолепно. Думаю, что возвращусь домой в конце месяца… Отдыхай без меня как следует. Напиши, как решила с отпуском: останешься дома или поедешь в Ирбит к Аде…» Дальше – о делах семейных.
Там нас, конечно, окружала местная молодежь. Как же, москвичи! И забрались в такие дебри. Сейчас уже никого не помню, но вот во многом примечательное для того времени письмо уже в Москву от одной тамошней девушки. Ее звали, кажется, Люба, а фамилия Казакова. У нее болели легкие. Она лечилась.
«20.ХII – 50 г.
Здравствуйте, Володя!
Примите от меня комсомольский привет и лучшие пожелания в Вашей жизни.
Уже давно получила Ваше письмо. Не знаю, как у Вас (в Литинституте. – В.Б.) прошло отчетно-выборное собрание, но думаю, что благополучно: я Вас ругала весь день.
Уж очень страшно Вы представили посадку в поезд в Мучкапе. Вероятно, никогда не приходилось Вам так ездить. Тетя так смеялась над строками, где Вы описываете дорогу…
Чувствую себя замечательно. Температура нормальная. Поддуваюсь через две недели.
У нас в деревне закончилась избирательная кампания. День выборов прошел очень весело. Все жители деревни единодушно отдали свои голоса за родную Советскую власть. Тетю возили голосовать на лошади. Подшутите над ней в письме. Голосование закончилось к 12 часам дня. Теперь моя мама депутат сельского Совета.
В Нижнем Чуеве выборы прошли менее бурно. На день выборок Сашок приходил в нашу деревню с гармошкой. Я часто бываю у тети. Слушаем передачи Москвы и других городов – Тамбова, Мучкапа.
Володя, я не согласна с Вами, что Аксинья сумела пронести свою любовь через все невзгоды незапятнанной. Разве ее поведение у пана Листницкого во время пребывания Евгения дома не ложится пятном на нее?
Пишите.
Большой привет от тети и от меня Вашей маме, Володя».
Должно быть, ей было лет 16-17. И думаю: многих ли нынешних сверстниц этой деревенской девочки волнует судьба шолоховской Аксиньи?
Как ни прекрасно было нам в Чуево, но выросшая на асфальте Рита долго не выдержала и вскоре укатила в Москву. Я почему-то уезжал один. И посадка в Мучкапе действительно была ужасна. Такая давка у билетной кассы, что я крикнул толпе: «Есть тут коммунисты?!» Никто не ответил, но билет я все-таки взял.
«НАЦИОНАЛЬ». ЗА ЦВЕТЫ И ЗВЕЗДЫ!
И вот я на четвертом курсе Литинститута, а живу в Измайлово. Это от Тверского бульвара далеко, пообедать не сбегаешь. Мне же по разным причинам, например, в ожидании спектакля, концерта в консерватории или какого-то комсомольского совещания порой приходилось оставаться в центре до вечера. В институте не было ни столовой, ни буфета. И я с Тверского бульвара ходил перекусить в какую-то уютную забегаловку недалеко от Елисеевского. Брал пару бутербродов с икрой или белой рыбой да стакан томатного сока. Как поперчишь – лучше не придумать! А если было время, спускался по улице Горького до углового кафе «Националь», что находился в здании одноименной гостиницы, и там заказывал почти всегда одно и то же: бульон с пирожком, судак по-польски и мороженое, а то и бокал цинандали. Тут сумму я почему-то запомнил – рублей 15. Помню, она приводила в негодование Петра Васильевича, отца Володи Белошицкого: какое мотовство!
Запомнилось, как однажды буквально в трех шагах от меня из гостиницы стремительно вышел и прошелестел мимо в стоявшую у подъезда машину Анастас Микоян, тогда, кажется, министр пищевой промышленности или торговли. А что писал о Сталине после его смерти!.. «От Ильича да Ильича – без инфаркта и паралича»
В дальнем конце этого кафе состоялся и наш выпускной вечер, о котором я ничего не помню, кроме тоста Германа Валикова: «За цветы и звезды!»
Позже любил я захаживать в «Националь» и вечером. Нередко встречал там непьющего критика Валерия Павловича Друзина, заместителя и какое-то время и.о. главного редактора «Литгазеты», хорошо пьющего критика Бориса Ивановича Соловьева и других известных тогда литераторов. А однажды встретил там любезную мне Лу, Лукерью, Лушку, а на самом деле – Луизу и не одну, а в обществе Евгения Евтушенко. Ах, прохиндей! Ах, Синяя Борода! Вот сюрприз! Каковы были последствия, не могу вспомнить, но свой заказ на 15 рублей я съел с обычным аппетитом. Но сюрприз я потом запечатлел:
О, сколько дней!.. Какая даль!..
Вот я, небрежно хлопнув дверью,
Вхожу в кафе «Националь»
И вижу – всем известный враль,
Кадрит прекрасную Лукерью…
и т.д.
Позже, когда работал на зарубежном радио (это в огромном и ныне стоящем здании за площадью Пушкина в Путинках, там я заведовал литературной редакцией), мы с прелестной Мариной Л., работавшей по соседству в музыкальной редакции, иной раз в обеденный перерыв сговаривались по внутреннему телефону, выходили порознь на стоянку такси здесь, рядом, и катили обедать в старинный «Гранд-Отель». Он был как бы бережно принят в корпус щусевской гостиницы «Москва», обращенный торцом к Историческому музею. Марина была дочерью замечательного артиста Театра Революции (потом имени Маяковского), партнера великой Марии Бабановой. Да разве в этом дело…О, этот «Гранд»! Вот было время! Но это уже другая прекрасная песня, об этом – дальше.
Впрочем, для завершения темы «Националя» приведу письмо, что помянутая Лу еще до сюрприза (даты нет) прислала мне, когда она отдыхала в Гудаутах, а я – в Коктебеле.
«Мне впервые попадаются такие опасные и зловредные Таракашкины, как ты.
Стоило мне только подумать о тебе (а это уже значит – согрешить), как у меня поднялась температура: 37,2. Вот.
Стоило тебе только приехать к Черному морю и внести свое стариковски-порочное тело в его воды, как сразу же испортилась погода: море взбунтовалось и вышло из берегов!
А что-то я не почувствовала, Лушин, в твоем письме обычного для тебя сексуально-озабоченного тона. Такое впечатление, что одной рукой ты «овевал» прекрасное тело женщины, а другой царапал свои гнусные каракули. Боже, сколько надо терпения, чтобы их разобрать! За что мне такие муки?
Да, разумеется, Таракашкин, мне хотелось бы приехать к тебе, и никакие трудности не остановили бы меня. Тем более, я наотдыхалась здесь в Гудаутах по горло. Только уж больно сложно, Лушин, – все равно, что левой рукой за правое ухо. Представляешь, Гудауты – Гагра – Адлер – самолет (билеты, чемодан, Кира) – Симферополь – автобус – и наконец твои порочно-похотливые ямочки на щеках.
Я решила так. Поеду в роскошную Гагру, отдохну там две недельки и буду ждать тебя довольная и загорелая в Москве. Если мой план осуществится, я тебе сразу же напишу. Идет? Надо было бы нам с тобой сразу решить в Москве – ехать вместе и никаких гвоздей. Если Голубые Штаны окончательно тебя не затмят, я обещаю тебе отдыхать вместе в будущем году.
Условие – голубые штаны, красная полосатая блуза, медный обкусанный крест на груди и пестрые трикотажные трусики.
Я уже здорово загорела. Чувствую себя значительно лучше, морально, разумеется. Сам догадываешься, куча поклонников, но я думаю только о тебе одном, конечно.
Лушин, правда, мне очень хочется занять пустующую кроватку в твоей комнате, но почему я должна предпринять такое сложное турнэ ради фразы: «Я к тебе еще не подобрал ключика…» Ты не находишь, что тебе тогда надо было вообще ничего не говорить? И почему вы иногда бываете так бестактны!
Ведь натура моя такова, как ты не раз убеждался, что я тебе это так скоро не прощу. Я придумаю какую-нибудь красивую благородную месть, чтобы ты опять, глядя на меня, глупо улыбался, ел горчицу и соль вместо мяса и забывал свою красную икру на столике в кафе…
Испугался? Ты попугайся, ты попугайся, а я посмеюсь.
Лушин, пишу не как ты, а без лицемерия: я все чаще думаю о тебе и не понимаю, зачем это. Ведь я знаю, кто ты и что ты. Зачем ты мне, а? Тем более без ключика. Напиши мне еще в Гудауты.
«Твоя Лушка»
Вот такая озорница, и юмористка, и светлая строка моей жизни. Если бы шолоховская Лушка писала письма Давыдову, то, вероятно, в таком же примерно духе… А Евтушенко был наказан мной за встречу в «Национале» неоднократно, последний раз – в статье «Самый стеснительный, обаятельный и привлекательный» («Это они, Господи!», 2011)
ОТШИБЛО?
О Литературном институте есть несколько книг воспоминаний его воспитанников и преподавателей. Первая книга вышла в 1983 году – к пятидесятилетию. Книга содержательная, интересная. В ней более восьмидесяти статей, начиная с таких знаменитых писателей, как Паустовский, Симонов, Бондарев…. Замечательные фотографии. Но она могла бы быть лучше, шире. Ее главными составители – Константин Ваншенкин и Андрей Турков, входившие и в состав редакционной коллегии.
16 марта 1984 года я написал Ваншенкину письмо:
«Дорогой Костя!
Посмотрел сейчас по телевидению передачу о Литинституте по твоему сценарию и вспомнил о еще прошлогоднем намерении сказать тебе несколько слов о сборника воспоминаний о нем.
Прежде всего замечу, что ты и твои собратья могли бы несколько расширить круг авторов. Назову лишь Колю Войткевича. Он все годы был старостой нашего курса, одного из самых интересных и плодовитых за всю историю института. Он всех нас знал, как облупленных, и у него много разного рода документов, фотографий, которые можно было использовать.
Ты, вероятно, скажешь: «Места было мало!» Место, друг мой, можно было найти хотя бы за счет некоторого сокращения воспоминаний одного из составителей сб-ка, не слишком содержательных, а порой и непечатных. Он, пользуясь своим положением составителя, занял в сб. больше места, чем Симонов или Алигер, Трифонов или Евтушенко, Наровчатов или сам директор Пименов. А вместе с супругой они отхватили больше страниц, чем Паустовский, Бондарев, С. Васильев, А. Марков, Долматовский, Ошанин, С.В. Смирнов, Друнина, Старшинов, Коваленко и Раиса Ахматова, – больше, чем эти 11 писателей, живых и мертвых, вместе взятых. С другой стороны, сб. мог бы легко обойтись без воспоминаний таких литераторов, как В. Шорор, высшее творческой достижение которого – должность помощника Г. Маркова. Помнишь, как мы говаривали о способностях некоторых авторов и о книгах, которые нам не нравились: «Хоть шорором покати!»
В воспоминаниях неназванных выше писателей-супругов очень много возвышенных слов о товариществе, дружбе, лицейском духе. Тем огорчительней видеть некоторое несоответствие этим возвышенным словам реальных дел.
По отношению к Шуртакову и Годенко ты допустил бестактность: «наши общественники». Да, были общественниками, как и мы с тобой – членами комитета комсомола, но в не меньшей степени, чем мы, и студентами, начинающими литераторами.
С удивлением я прочитал у тебя: «Володя Семенов – даровитый поэт, но, к сожалению, полученные ранения и развившиеся следом болезни не дали ему возможности работать в полную силу». Как можно писать подобные вещи! Какие болезни? И с чего ты взял, что сам работаешь в полную силу, а он – не в полную? У него вышло немало прекрасных книг, он отличный переводчик. А если у него книг меньше, чем у тебя, совсем по другой причине.
Печально все это, дорогой однокашник».
Я уж не упомянул в письме о том, как он в своей статье «ALMA MATER» обошелся со мной. Он там писал: «В 1973 году институт отмечал сорокалетие. В ЦДЛ был вечер, посвященный этому. Среди прочих(!) выступал и я. Тогда в институте обучалось чуть больше ста человек. Я задался целью восстановить по памяти пятьдесят из них, что и удалось без труда. Затем я только расположил их по алфавиту и зачитал этот список» – от Маргариты Агашиной до Отара Челидзе. Среди них – одиннадцать человек и с моего курса. Потом назвал еще семь человек, учившихся позже. И вот среди этих 57-ми меня не оказалось. Ах, Костя! Да как же так, друг любезный? Какая ранняя амнезия!Ведь в 73-м тебе еще и пятьдесят не стукнуло. А я в институте был все-таки человеком довольно приметным, хотя бы как секретарь комитета комсомола, членом которого состоял и ты, хотя бы как автор капустников и других затей. Сколько раз мы с тобой вместе на заседаниях комитета и на собраниях шумели, сколько всяких дел переделали. И выступать со стихами ездили вместе, а однажды в редакции «Молодой гвардии», где тогда работал, я нахваливал тебе песню Эдуарда Колмановского на твои стихи «Я люблю тебя, жизнь», правда это уже в 1956 году. Сейчас-то ты изображаешь эту песню как нечто жутко оппозиционное тому времени, той жизни, что, дескать, отчетливо стояло за словами «я хочу, чтобы лучше ты стала». Лучше!.. Ах, какой страшный выпад!.. А тогда в институтскую пору и тебе нравилось кое-что из моих писаний, например, стихотворение об одной картине или кинохронике, кончавшееся словами
И в этом с гордостью законной Я был подметить сходство рад С картиной «Сталин в Первой Конной Среди буденновских солдат».