СТРОКИ ИЗ КОРОБКИ ДЛЯ ШАМПАНСКОГО

СТРОКИ ИЗ КОРОБКИ ДЛЯ ШАМПАНСКОГО

16 ноября 2011

Недавно в шкафу, что в коридоре городской квартиры, обнаружил коробку из под шампанского (printed and made in France) «Наполеон». С этой бутылкой пришел на мое пятидесятилетие Женя Винокуров. Она до сих пор стоит в посудном шкафу – уж очень красива, а стекло на ощупь – как шелк. Да ведь Винокуров!.. И в этой коробке – когда-то давно сложенные там старые письма. Почти ни на одном нет даты, что меня всегда злит, только изредка указано число, но нет года. Поэтому иногда не удается вспомнить обстоятельства, при которых письмо написано, а порой даже – кто писал. И, Боже мой, какие на иных страницах страсти! Вспомнается Тютчев:

Она сидела на полу

И груду писем разбирала

И, как остывшую золу,

Брала их в руки и бросала.

Брала знакомые листы

И чудно так на них глядела,

Как души смотрят с высоты

На ими брошенное тело…

О, сколько жизни было тут,

Невозвратимо пережитой!

О, сколько горестных минут

Любви и радости убитой!..

Стоял я молча в стороне

И пасть готов был на колени, –

И страшно грустно стало мне,

Как от присущей милой тени.

Да, именно так: сколько жизни было тут! Но у Тютчева о письмах не ему, а тут – все мне. Тем сильнее мое желание в иных случаях «пасть на колени».

Вслушайтесь: кто, кроме грешного ангела во плоти, мог написать вот так:

«Володя, милый!

Я никак не могу прийти к Вам. Извините ради бога. Очень хочу, но ничего не получается. Может быть, так даже лучше. Если очень захотите, то после «Железной маски» можем встретиться. Но просьба большая, не уводите меня от Вали. Оказывается, из-за нее могут быть неприятности. Будем вести светский разговор.

Целую, мой хороший. Л.».

Через несколько, видимо, не пустых дней:

«Милый мой Бушин,

как я хочу тебя увидеть! Я не знаю, что это, но видеть тебя хочу все время. Я прибежала бы к тебе в твою маленькую комнату, а ты сказал бы: «Здравствуй, мое милое рыжее солнышко!»

Как я хочу слышать твой голос, видеть твои добрые глаза.

Боже мой, как я люблю тебя!

Не хотела ужасно, не хотела и не думала, что так получится. Ведь я с каждым днем, часом, минутой люблю тебя все сильней. Я закрываю глаза и мне становится страшно, что все это когда-нибудь кончится, мне кажется, что я для тебя только игрушка, красивая игрушка, и все.

У Бунина есть такая вещь – «Грамматика любви». Там сказано, что женщина прекрасная (какой ты меня считаешь) уступает первое место в жизни мужчины женщине милой. Так как же? Стоит ли мне волноваться?»

И в другом письме: «Бушин, ты не можешь так уехать… Я ужасно хочу быть с тобой. Я бы каждый вечер оставалась у тебя и любила, любила, упивалась бы твоей лаской, твоими руками, тобой…

Ты даже не представляешь, как мне хорошо с тобой, у меня давно не было такого. Но я сейчас не могу… Что мне делать, Бушин? Что нам делать?

Письма-то хоть писать будешь?

Бушин, я люблю тебя, мне будет без тебя плохо, плохо. Не уезжай! Ты же хотел остаться до 7-го, а мне и этого мало. Я даже не знаю, схожу с ума, что лучше, чтобы ты остался или уехал? Не знаю, что будет, если ты уедешь. И боюсь, если останешься…»

И еще: «Я шла к тебе в среду, но почему-то подумала, вдруг ты скажешь что-нибудь ужасное для меня, и потому не вошла, а постояла под окном, посмотрела на свет и ушла… В пятницу я не могу приехать при всем моем большом желании. По всей вероятности, приеду 29-го совсем. Я тебе обязательно позвоню, как приеду. А в субботу мы сможем поехать ко мне. Это было бы прекрасно!

А в сентябре <…> вот когда я буду наслаждаться. … Какое это счастье – чувствовать тебя, а потом какое-то мгновение ощущать невыразимое чувство легкости и безумного счастья. Господи, сколько еще будут длиться эти минуты любви…

Я люблю тебя, люблю, хочу быть с тобой…

Но как я хочу, чтобы ты хоть на какое-то мгновение был рядом и сейчас, чтобы целовал меня, ласкал, читал свои прекрасные стихи и любил.

Ты же любишь меня?

Да?

Если бы были такие слова, которыми можно сказать, как я люблю тебя.

Мне все время кажется, что я вот-вот увижу тебя, ты улыбнешься и подойдешь».

И еще: «Я ложусь спать и чувствую тебя, ловлю губами твои губы… но тебя нет рядом. Нет тебя. Нет слов. Как я хочу в тебе раствориться! Мне совершенно не интересны люди, которые не знают тебя, мне с ними не о чем говорить. Как они могут жить, не зная тебя!.. Если бы можно было вдвоем уехать на край свете!

Ты снился мне почти всю неделю (думал обо мне?). Я с ума сходила от безвыходности положения и махнула в Москву, но и здесь не удалось увидеть тебя.

Ты мне пиши, обязательно пиши. Я буду ждать твоих писем.

Целую тебя, мой милый Бушин.

Твое рыжее солнышко.

Я нужна тебе?

P.S.

Письма твои получила все в один день – 17-го.

Какие удивительные стихи! (Если все в них правда и от сердца). Спасибо, спасибо.

А пока целую и все так же горячо люблю, мой дивный чудотворец.

L.».

И последнее письмо после некого драматического явления:

«Нет, Бушин, я не выдерживаю таких испытаний…

Спасибо тебе за ласковые твои руки, за слова, которые мне никто никогда не говорил, за стихи, за минуты счастья. Не забуду тебя никогда.

Будь счастлив.

Прощай.

Л.».

Разве это обо мне? Какая сила чувства, распахнутость и безоглядность! Это о прекрасной женской душе, о жажде любви, о готовности отдать всю душу. И вот что я дарил в ответ:

Ты первый раз под шум грозы пришла,

И с той поры всегда при звуке грома

Забрасываю все свои дела

И отворяю настеж двери дома.

Какое лето нынче, милый друг!

Грохочут чуть не ежедневно грозы.

И ты щедра! Вот снова этот звук…

И стол накрыт: нас ждут вино и розы.

И вот как пытался отблагодарить:

Ты опять по всему изголовью

Разметала кудрей своих медь…

Мне о них рассказать не суметь –

От них веет неведомой новью.

Я их вижу то гордым убором,

То мятежным костром на снегу –

Я поведать о них не могу –

От волос твоих веет простором.

Ни поэмой, ни песней, ни одой

Рассказать невозможно о них –

Буйно пламенных, гордых, живых –

От волос твоих веет свободой.

Да, свободой, пространством и новью,

Незнакомой до нынешних дней,

Но призывней всего и сильней

Самой сутью Вселенной – любовью.

22 ноября 2011

Со второй женой Ириной я познакомился в трамвае 22 маршрута, ходившего до войны от Измайлова, где я жил с детства, до Театральной площади и дальше до Пресни, словом, через весь город. Ирина приезжала к бабушке в Измайлово. Она была красива, умна, добра и взбалмошна – чего еще можно желать от жены! Не обидел ее Бог и чувством юмора. Вот единственная сохранившаяся в коробке записка от нее – «Семейное кредо Бушина»:

«Анна Каренина не работала, но ты и я должны работать. Не потому что нужны мне твои деньги (врешь!), а потому что работа нужна для тебя (зачем?). Она в конце концов облагородит тебя и сделает из обезьяны человека.

Именно поэтому я не буду давать тебе денег на твои туалеты (вот где зарыта собака, Гобсек!), предоставляя тебе право тратить на них все, что ты заработаешь (Он мне предоставляет право, о боже! А кто мой муж? И зачем я с тобой жить буду?)»

Да, все было при ней. Жили мы то с ее родителями на Смоленской площади, то с моей мамой в Измайлове. Родился сын Сережа… А жизни не получилось. Мы разошлись. Она умерла…

БРЮСОВСКИЙ ПЕРЕУЛОК

После окончания никчемной аспирантуры я внештатно сотрудничал в «Литературной газете» в роли консультанта, т.е. отвечал на стихи, которые неисчерпаемым потоком шли в газету со всех столиц и медвежьих улов земли советской. Не помню точно, как это оплачивалось, но думаю, что вполне прилично. Туда устроил меня через свою сестру Галю, работавшую там в отделе писем, мой друг еще по Литературному институту Дима (Владимир Сергеевич) Комиссаров, огромный добродушный парень, сын уже не работавшего крупного партийного работника, кажется, секретаря обкома из Ростова-на-Дону, его именем была названа одна из улиц подмосковного дачного Кратова. Комиссаровы жили в Брюсовском переулке, выходящем на Никитскую, в отдельной квартире, что было тогда редкостью, но не такой уж большой. До смерти отца мы жили тоже в отдельных квартирах – и в Минино, и Раменском, и в Кунцеве. Поэтому Вадим Кожинов был не прав, используя этот вопрос в уничижительной критике замечательного стихотворения Винокурова, ставшего знаменитой песней.

В полях за Вислой сонной Лежат в земле сырой Сережка с Малой Бронной И Витька с Моховой…

– На Моховой нет жилых домов! – укорял Кожинов. – Выдумка.

А где-то в людном мире Который год подряд Одни в пустой квартире Их матери не спят…

– Не было после войны отдельных квартир! – негодовал критик.

Во-первых, как уже сказано, были и до войны и после. Во-вторых, квартирой и даже домом мы порой называем и однокомнатное жилье в коммуналке.

Друзьям не встать. В округе Без них идет кино.

Девчонки, их подруги,

Все замужем давно…

– Все? Это совершенно невозможно!..

И Кожинов приводил статистические данные о населении. А ведь умный человек был…

А Дима писал прозу, у него вышла книга «Гвардии лейтенант». Она мне не шибко понравилась. Мы обменялись по этому поводу несколькими неласковыми письмами. Но в конце 50-х он уже был членом Союза писателей. Я заходил к нему и в Брюсовский, и бывал на даче в Кратово, но потом он переехал на какую-то Михалковскую, потом – на Большую Полянку, а дни свои скончал и вовсе в Лаврушинском переулке в известном писательском доме №17. Чего его так носило по Москве, не знаю.

ПУТИНКИ

В 1957 году я встретил где-то на улице Мишу Игнатова, опять же товарища по Литературному институту, почему-то во время войны служившего в армии Войска Польского, имевшего не то медаль, не то орден «Виртути милитари». Он занимался переводом с польского. Узнав, что я, в сущности, нигде не работаю, он пригласил меня на зарубежное радио, где заведовал литературной редакцией. Это, как я уже говорил, в огромном доме в Путинках за нынешним кинотеатром «Россия», которого тогда не было, где позже обитал известный сталинофаг Михаил Федотов. Когда Ельцин его там поселил в какой-то важной должности, ему в окно на втором этаже кто-то бросил дохлую кошку, начиненную взрывчаткой. В случае взрыва зубы и когти кошки впивались в несчастную жертву. Но, кажется, кошка не взорвалась.

Так вот, я пришел в Главное управление радиовещания (ГУРВ) на заграницу на должность зама Игнатова, а он по неизвестной мне причине вдруг уволился, и я остался в роли главного. Редакция была молодежная, большинство – молодые особы. Мужчин было только четверо: два литинститутца – Жора Друцкой и я, Виктор Егорычев и Анатолий Загорский. Работать было интересно. Отношения в коллективе были дружеские. И существовали неписаные вольности. Так, женская часть редакции иногда вдруг объявляла «День радости» и ничего не делала, и ни на какие уговоры не поддавалась.

А у меня-то самого был сплошной «День радости», ибо за стеной в музыкальной редакции сидела очаровательная Марина Л., которую я мог видеть, когда хотел. Иногда по воскресеньям, возвращаясь и с дачи в город, я заходит в пустынное здание ГУРВа, где в эти дни никого не было, кроме охраны, поднимался на наш этаж и ставил на стол Марины в баночке с водой букетик ландышей, ромашек, васильков. Не верите? Клянусь – было! Не знаю, догадывалась ли она, что это я. А однажды летом 57-го года у меня родился такой документ, обнаруженный мной в той коробке из-под шампанского:

«Начальнику ГУРВ тов. Семину Н.В.

От главного редактора Литературной редакции Бушина B.C.

ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА

Считаю своим служебным и гражданским долгом довести до Вашего сведения следующее.

За последние несколько месяцев Литературная редакция серьезно улучшила свою работу. Количество передач, выдаваемых ею, значительно возросло, их тематическое и жанровое разнообразие расширилось. Однако есть основание опасаться, что сдвиги в работе редакции в скором времени будут сведены на нет. Причина этого такова.

По соседству с Литературной редакцией находится Музыкальная редакция, где в должности редактора вот уже второй год работает некто Л-ва М.А., молодая особа 1932 года рождения, комсомолка, член профсоюза.

Со всей решительностью заявляю, что Л.М.А. только делает вид, что работает редактором, а на самом деле она ведет глубоко замаскированную работу против нашего зарубежного радиовещания вообще и против Литературной редакции в особенности.

Я глубоко убежден, что гражданка Л. представляет собой большое социально опасное явление. Она угрожает нашим культурным связям с зарубежными странами и делу окончательной победы коммунизма во всем мире. Объясняется это тем, что гражданка Л. значительно, я сказал бы, феноменально превысила общепринятые допустимые нормы женского очарования. Это превышение носит злостный преступный характер, не согласующийся ни с какими понятиями гуманности и нормами международного права.

Объяснить, в чем состоит очарование гражданки Л., не представляется возможным, ибо даже при первом взгляде обнаруживаются существенные изъяны ее внешнего облика (некоторая курносость, асимметричность ноздревых отверстий и т.д.), но к сожалению, остается фактом: она неотразима и разлагающе действует на весь трудовой коллектив ГУРВа.

Со всей самокритичностью должен признать, что я лично, несмотря на фронтовую закалку и преданность идеям коммунизма, не сумел избегнуть пагубного воздействия этой особы. Она возбудила во мне недостойное члена КПСС и просто серьезного человека желание постоянно видеть ее и слушать нескончаемые глупости, которые она для маскировки лепечет. А это-то и сказывается самым отрицательным образом на работе и моей лично, и всей редакции, тем более, что гражданка Л. не делает ничего для хотя бы минимального удовлетворения помянутого выше желания.

Здесь надо вновь напомнить, что Л-ва – член профсоюза и потому должна бы беспокоиться о повышении показателей нашей совместной работы. Вместо этого она дурачит, водит за нос главного редактора Литературной редакции, ни во что не ставит его время и здоровье. К лицу ли это женщине с профсоюзным и комсомольским билетами в кармане! Поведение Л-вой выглядит особенно неприглядно сейчас, когда мы отмечаем 50-летие наших славных профсоюзов и готовимся достойно отпраздновать 40-летие Великого Октября.

Но это еще не все. Гражданка Л-ва М.А. постоянно терроризирует меня насмешками унизительного характера. Приведу лишь один пример. Совсем недавно меня, члена КПСС, фронтовика, кавалера шести правительственных наград, человека, имеющего два высших образования, наконец, главного редактора, гражданка Л-ва с обычной для нее легкостью и категоричность назвала мурзилкой. Все мои попытки опровергнуть это, доказать, что я никакой не мурзилка и никогда не был ей ни к чему не привели, а лишь вызвали презрительный смех гражданки Л-вой.

Ни минуты не сомневаюсь, товарищ начальник главка, что если бы на моем месте оказались Вы или даже глава правительства тов. Булганин Н.А., то и Вас и Булганина гражданка Л-ва с такой же легкость и решительностью могла бы назвать мурзилками.

Надеюсь, теперь Вам картина достаточно ясна, и вы понимаете, почему и откуда грозит опасность Литературной редакции и мне лично. Исходя из всего сказанного прошу Вас:

1. Обязать гражданку Л-ву М.А. умерить свое социально опасное очарование.

2. Приказать ей не препятствовать моему желанию видеть ее и слушать бесконечные глупости, что она лепечет.

3. Под угрозой увольнения заставить ее отказаться от заявления, будто я мурзилка.

4. Текст ее отказа распространить в централизованном порядке и предоставит всем редакциям ГУРВ.

В. Бушин, главный редактор Литуретурной редакции.

18 июля 1957 года».

А если без шуток, то довольно скоро мне удалось нажить в ГУРВе немало врагов. Там ведь долгие годы, даже десятилетия трудились журналисты, знающие специфику работы на Запад, это были зубры идеологической борьбы, а я пришел и начал писать материалы безо всякой специфики, и они пользовались хорошим спросом у редакций, вещающих на разные страны. К тому же я еще и довольно много печатался. Это было тоже странно, необычно, пожалуй, даже подозрительно. И начались козни корифеев против редакции и против меня лично.

Пока ГУВР возглавлял «твердый искровец» Семин, жить еще было можно, но потом на очень короткий срок на его место пришел известнейший тогда международник-правдист Юрий Жуков, за ним – бывший посол в Швеции, бывший заместитель Генерального секретаря ООН Илья Семенович Чернышов. И уж тут стало невмоготу. И я не выдержал. В некий день 1958 года я написал весьма резкое заявление об уходе. У Чернышова оно вызвало удивление, желание разобраться, но как раз тут позвонил мне Владимир Солоухин и позвал в «Литгазету», где он был членом редколлегии, – на место ушедшего Булата Окуджавы заведовать отделом поэзии. И я ушел в «Литературку».

А судьба И.С. Чернышова оказалась трагической. В 1961 году его направили послом в Бразилию, и вскоре на знаменитом пляже Копакабана во время купания он оказался жертвой акулы.

В ОКОПАХ «ЛИТЕРАТУРКИ»

В «Литгазете» разделом русской литературы заведовал Михаил Алексеев, талантливый, сразу ярко заявивший о себе писатель. На отдел поэзии нашелся кто-то другой, а меня он назначил своим заместителем. Наши кабинеты были на четвертом этаже напротив друг друга, у него – огромный, у меня – небольшой, уютный. Между нами – комната секретарши Инны Ивановны Кобозевой, старательной, добросовестной, болеющей за дело сподвижницы.

Отдел русской литературы – это Алексеев, я, Дима Стариков, Вася Литвинов, Коля Далада, Вася Ильин и Инна Ивановна, к слову сказать, еврейка. Мы жили и работал, как в осаде, под постоянным напором всех остальных отделов – от отдела братских национальных литератур (надутый Сурен Гайсарян и обходительный Лазарь Шиндель) до международного отдела во главе со свирепым Борисом Леонтьевым. И это при коварном нейтралитете заместителя главного редактора Валерия Косолапова и трусоватости ответственного секретаря Петра Карелина. А главный редактор Всеволод Кочетов был болен, в газете не появлялся и я его тут ни разу не видел. Нашим человеком был только исполнявший обязанности главного редактора Валерий Друзин.

Вскоре после моего прихода Алексеев ушел в отпуск, уехал в родное саратовское село Монастырское и в ответ на мое письмо писал мне:

«Дорогой Владимир Сергеевич!

За долгое молчание – простите великодушно… Оно вовсе не означает, что я не понимал Ваших трудностей. Я видел их заранее, я их чувствовал по третьей полосе газеты, высылаемой мне аккуратнейшей и добросовестнейшей Инной Ивановной. Скажу больше: я понимал, что подвергаю Вас – оставляя – тяжкому испытанию, граничащему с пыткой. Но лучший и вернейший способ включить Вас в окаянную нашу машину – это скорейшее предоставление Вам полной самостоятельности. Сейчас я вижу, что Вы с честью выходите из этого испытания. Радуюсь этому…

Я знал заранее, что наши храбрые воители дружно откроют огонь по мне, как только я покину Цветной бульвар. Обидно это мне? Конечно. Особенно, если участь, что в газету меня затащили чуть ли не силой и все мои душевные силы в течение последнего года были отданы ей. Однако я хорошо понимаю, КТО, ПОЧЕМУ и за ЧТО меня не любят, и это-то постоянно прибавляет мне силы.

Насчет моего скорого ухода ЗАБУДЬТЕ. Никуда я не уйду до тех пор, пока не сделаю что-то важное, что считаю нужным сделать, или пока меня не ВЫГОНЯТ. И был бы чрезвычайно рад, если и Вы остались бы со мной все это время. Вы попали как раз в очередную волну атак на нас. Но дело-то наше в высшей степени справедливое. Зачем же мы будем отступать? Мы же коммунисты, черт возьми!

Пожмите крепко руку Инне Ивановне, она воистину молодец.

Очень благодарен Литвинову и Старикову – они по-прежнему в авангарде.

Привет всем-всем. Чуть больше месяца осталось и я с Вами. Не унывайте, не падайте духом. Привет Валерию Павловичу {Друзину} и Вал. Алексеевичу {Косолапову}.

Жду весточки.

Ваш М. Алексеев.

19.V11.58.».

Позже мы сошлись ближе. Запомнилось, как прекрасно мы с ним однажды посидели в «Праге». Михаил Николаевич как-то подарил мне свою книгу с надписью: «В память о совместном сидении в окопах «Литературки».

В статье упомянут тот самый Василий Матвеевич Литвинов, что написал для упоминавшегося словаря «Русские писатели XX века» статью о Шолохове. В ней он уверяет, что Сталин «в поисках своего художника-биографа весьма желал приручить автора», но получил «Тихий Дон» – «роман о восстании казачества против большевистского ига», из корыстных соображений «печатание которого было милостиво разрешено». А «советскому литературоведению было дано задание сколь можно убедительней интерпретировать роман для массового читателя и мировой общественности как художественное подтверждение правоты и величия большевистской революции». Это задание сам Литвинов много лет усердно и выполнял, но молчит об этом, обвиняя в лакействе каких-то безымянных критиков. А чего стоит заявление по поводу «Поднятой целины»: «Вождь потребовал от Шолохова написания книги во славу коллективизации». И тот, мол, написал, но «в уста деда Щукаря и белогвардейца Половцева вложил справедливые обвинения в адрес коммунистов». И дальше – такие же густые глупости и пошлости.

А ведь были у нас, мракобесов, и такие дела. Однажды Стариков сказал нам с Алексеевым, что какой-то молодой поэт хочет почитать нам свою поэму. Что ж, мы согласились. И привел Дима тихого, скромного кадыкастого стихотворца. И в кабинете Алексеева, страшно волнуясь, он прочитал нам свою поэму. Она называлась «Мастера» и всем понравилась. Алексеев сказал: «Мы это напечатаем». – «Правда?! В «Литературной газете»?! – «А где же еще!» – «Не может быть!» И поэма была напечатана. Над ней стояло: «Андрей Вознесенский». С этой публикации началась его известность. Так мы, мракобесы, двинули его в литературу.

В том 58-м году с сослуживцами по «Литературке» мы как туристы ездили в Венгрию. Ведь шел только второй год после восстания там, во многом антиеврейского, как показал С. Куняев, но в группе нашей был завотделом искусства газеты Б. Е. Галантер, и никаких эксцессов это не вызвало. Правда, когда встретившийся нам в Мишкольце один бывший русский помещик, оказавшийся здесь после Октябрьской революции, пригласил нас вечером в гости, Борис Ефимович не решился пойти. Один я тоже не пошел. А утром, когда мы уже сидели в нашем автобусе, чтобы ехать куда-то дальше,этот уже старый человек приплелся проводить нас. Я вышел к нему, пожал руку. «А мы вас так ждали всей семьей, так готовились» – сказал он. И в словах его было столько горечи и тоски. Русские, заброшенные на чужбину, хотели поговорить с русскими из Москвы, а те не пришли…

От той поездки остался неожиданный след – стихотворение «На границе»:

Вот смотри, таможенник, смотри, –

Тут багаж мой весь, как на ладони:

Сувениры, карты, словари,

Радиоприемник марки «Сони»…

Я проехал много разных стран,

Легче перечислить, где я не был.

Загляни и в этот чемодан,

Есть тут кое-что из ширпотреба.

Если надо пошлину – плачу!

Я, приятель, чту твои законы.

Что ты ищешь – золото? парчу?

Героин? старинные иконы?

Да, одну икону я везу.

Ее цену знать вам невозможно.

Не ищи ни сверху, ни внизу –

В сердце она спрятана надежно.

Я считал, молитва – звук пустой,

Но молюсь на ту икону жарко!

Это не какой-нибудь святой,

А одна прекрасная мадьярка.

Верно, согласишься ты со мной,

В мире деклараций, денег, пошлин

Был бы ее образ неземной

Тотчас и унижен и опошлен.

Потому я рад, что удалось

Спрятать мне ее, опасность чуя.

Потому и за ее провоз

Ни гроша тебе не заплачу я!

В октябре 1979 года с группой московских писателей, которую возглавлял прекрасный рассказчик и энергичный человек Сергей Антонов, я ездил во Франкфурт-на-Майне на грандиозную книжную ярмарку международного размаха. Незадолго в журнале «Москва» вышла моя жутко шумная статья «Кушайте, друзья мои. Все ваше» – о романе Булата Окуджавы «Путешествие дилетантов». Я внезапно, извиняюсь за выражение, стал знаменит. Меня засыпали восторженными письмами со всех концов страны. Статья эта неоднократно перепечатывалась и вошла в мою книгу «Гении и прохиндеи» (2003 г.).

А вообще-то это был год столетия со дна рождения Сталина и Троцкого, и книги о втором из них лежали на многих прилавках выставки. Но еще больше – «Архипелаг ГУЛаг», который впервые вышел за шесть лет до этого в Париже. Там, прямо на ярмарке, к нам тоже подошли несколько русских и пригласили вечером посетить их. Мы жили в гостинице «Am Zoo» ( «У зоопарка»). Вечером они позвонили нам туда: ждем с нетерпением, стол накрыт. Я стал уговаривать Сергея Антонова, Василия Субботина, Вадима Собко, Людмилу Уварову… Все отказались: это же ФРГ, НАТО… уже вечер…незнакомый город… Но я, вспомнив давний печальный случай в Мишкольце, взял такси у гостиницы и поехал один по адресу, который мне назвали по телефону. В каком-то условленном месте меня встретили. Ах, что это был за вечер! За столом человек пять-шесть русских мужчин и женщин, разными обстоятельствами войны заброшенных сюда. Они даже не расспрашивали меня о России, о Москве, – им надо было высказаться, излить перед соотечественником тоскующую душу, вспомнить родину Один даже назвал мне номер своего комсомольского билета, который помнил до сих пор. Обратно в гостиницу уже глубокой ночью меня довез некий Юрек, кажется, поляк. Какое-то время я переписывался с ними, а хозяйка дома приезжала в Москву, позвонила мне, и мы славно посидели с ней в новом «Национале», который потом снесли.

После «Литературки» на долгие годы до самой его смерти я сохранил самые дружеские отношения с Димой Стариковым. Он был и умен, и талантлив, и знающ. Твердо стоял на русских советских позициях. Помню, как зло говорил о нем однажды в Гослитиздате старик Антокольский. Его книга «Перечитывая классику» интересна и сейчас. А еще Дима был несколько избыточно женолюбив. Он женился на дочери Анатолия Софронова, но там жизнь что-то не заладилась. Вика было резкой, прямой, тяжеловатой в прямом и переносном смысле, что, впрочем, позже не остановило Василия Шукшина, которому Вика после того, как разошлась со Стариковым, родила дочь. А Дима женился на молоденькой очаровательной Светочке, едва ли не школьнице. Но не мог где-нибудь в Коктебеле удержаться от того, чтобы приударить за молодой прелакомой поварихой Дома творчества. Мои отношения со Светланой сам Дима определил как любовь-ненависть. Действительно, она нравилась мне и молодостью, и колючим характером, озорным нравом, но мы довольно часто цапались с ней по разным поводам. Дима тяжело болел и умер в 1979 году. На поминках я был рядом со Светланой, в траурном наряде она была прекрасна и порой спрашивала меня, как ей себя вести, куда садиться, что говорить. Будто бы я знал это…

ТАТЬЯНА

Я встретил ее в буфете «Литературной газеты», в очереди за баночкой черной икры и стаканом кофе. Ей девятнадцать лет, она прелестна. Училась в Полиграфическом институте и работала здесь в корректуре. Забыл, с чего началось знакомство, но хорошо помню, как однажды она зашла в мой роскошный кабинет с какой-то книгой и с просьбой помочь в чем-то разобраться. Процесс пошел… Потом я поджидал ее на трамвайной остановке. Сохранилось ее, видимо, первое, еще на «вы» письмо от 22 ноября, должно быть, 58-го года:

«Здравствуйте, Володя!

Я смотрю, работа у вас кипит. Все окружающие меня получают от вас письма. Вам, конечно, там нечего делать (я после поездки в Венгрию был в Сочи), а я сейчас очень занята, сдаю по две контрольные в неделю. Совсем некогда развлекаться. Мне даже говорят, что так я, пожалуй, останусь старой девой. А вы без конца пишете письма, заставляя меня отрываться от занятий…»

Очень интересно дальше: «Опять я болею. Всю эту неделю не выходила на улицу». И через несколько строк: «Бегу на каток. Опаздываю». Больная!..

Врачи говорили, что ей нельзя рожать. Но она не верила в мрачные пророчества. В 62-м году, когда мы еще не были вместе, прислала мне в день рождения открытку с припиской: «Обрати внимание на картинку». А там – пять жизнерадостных мордатеньких китайчат с кучей фруктов и овощей.

Но болела Татьяна действительно часто. Месяцами лежала в больнице со своим сердцем. Однажды некий Институт ревматизма (есть он ныне?) направил ее даже в Ялту в Институт им. Сеченова на улице Щербака (где он теперь? если сохранился, наверняка носит имя Мазепы или Шушкевича). 22-23 августа 1968 года я писал ей туда:

«Малышка моя!

Наконец-то я получил возможность написать тебе! Если бы ты знала, какие напряженные были у меня эти дни! Как помнишь, статью в «Октябрь» я должен был сдать 10-го, но, конечно, не успел. Оттуда каждый день звонили, торопили. Работал я, как вол.(2012: Сейчас сказал бы «как раб на галеpax»). Спасали меня только 2-3-часовые прогулки в Тимирязевском парке. Возвращался, принимал ноксирон и заваливался спать. Еще хорошо, что стояла холодная погода.

Но вот в пятницу статью, наконец, сдал. Сегодня, в понедельник, был в «Октябре», утрясали мелочи. П. Строков (2012: заместитель главреда В. Кочетова) от статьи в восторге. Правда, из трех с лишним листов пришлось оставить 2 с половиной. Еще допишу кончик – одну страничку и добавлю главу о «Золотом теленке», она уже написана и, по-моему, это лучшая часть статьи.

А тут еще в самый разгар работы в самый жестокий Zeitnot наша несравненная Хирасима Григорьевна (2012: Серафима Григорьевна Ременик, замответственного секретаря журнала «Дружба народов», где я тогда работал) не преминула назначить меня дежурным по номеру. А это же страшно хлопотно. Надо тщательно прочитать около 300 стр., а я же читаю медленно, не как ты, а работа стоит, а телефон трещит, а в «Октябре» ждут… И вот тут-то я не раз вспоминал мудрейшего Никольского из «Политиздата»: лучше всего жить под одеялом.

И в эти же ужасные дни еще одно огорчение: узнаю, что Мэлора Стуруа повысили в должности – послали корреспондентом в Америку. Представляешь, какой удар!.. Два дня не мог работать {Этот Мэлор – Маркс, Энгельс, Ленин – печатал в «Известиях» много хлестких и невежественных статей, на что я иногда слал в редакцию возмущенные письма. Он из Америки так и не вернулся).

Кажется, сегодня напряженность начала разряжаться. И дежурство подходит к концу, и со статьей дело завершилось.

Как я устал, девочка моя. А тебя нету рядом, чтобы снять мою усталость.

Ну, как ты? Спишь ли у моря? Погода у вас, кажется, отличная.

Почему ты так редко звонишь, если это просто? Ведь если бросить два пятиалтынных, то разговор будет длиться 40+40=80 секунд, а если три… Неужели не соображаешь?

Меня все спрашивают:

– Где Таня?

– Какая еще Таня?

– Обыкновенная.

– У нас обыкновенных нет.

Пиши, минуля, и звони.

Сверчок Тимошка скучает, кошка пищит, а Стуруа все пишет и пишет из Америки. Представляешь, какая у меня кошмарная жизнь?

Целую, целую, целую.

Твой Бушин.»

А на обороте последней страницы какой-то совершенно загадочный текст, который я не могу объяснить, поскольку он абсолютно не соответствует действительности: «Совсем забыл! Мы же обменялись квартирами. Нашу двухкомнатную и бабулькину сменяли на роскошную трехкомнатную. Приедешь – ахнешь! Живем недалеко от прежнего дома».

Полная чушь! За все время была только одна попытка обмена: Лариса Васильева, жившая недалеко от нас против кинотеатра «Баку», предложила нам свою трехкомнатную квартиру, но меня отпугнула какая-то огромная балка в одной комнате… Мы остались на месте, а Васильева вскоре переехала в кооперативный дом на ул. Усиевича.

Так что же за чепуху я послал в Ялтинский институт Сеченова в корпус 1, палата 1? Могу предположить только одно: я написал это, чтобы поднять дух больной жены, порадовать ее, помочь в борьбе с микробами, бациллами и всей хворью.

Н.К. КРУПСКАЯ И СОЛЖЕНИЦЫН В ОДНОМ ФЛАКОНЕ

При упоминании этого эпизода с Васильевой, квартирами и адресами мне невольно вспомнилось, что не так давно (29.10.08) поэтесса писала в «Литературке»: «Мне кажется, очень полезно иногда отключать мозги, если они плохо работают. А у нас, бывает, отключены и мозги, и интуиция, и, что еще хуже, нарушены чувства меры и чувства такта». Ну, мозги, если они даже хорошо работают, мы и так ежедневно отключаем на время сна, и это полезно. Но как у поэтессы с чувством меры и такта?

Читаем: «Ушел из жизни могучий писатель Александр Солженицын». Могучий! И это с неотключенными мозгами пишет человек, который тут же, в этой же статье восхищается Н.К. Крупской: «Усилиями этой женщины страну вытащили из повальной неграмотности!» Ну, не совсем она была «повальная» и усилиями не одной, а очень многих, но примечательна это чрезмерность похвалы. А знает ли поэтесса, что Солженицын писал о Крупской и о ее муже? И ведь не трудно догадаться, что Надежда Константиновна написала бы о Александре Исаевиче.

«Очаровательный памятник молодой Крупской стоит на Страстном бульваре. Это та Наденька, в которую было влюблено все Шушенское, тургеневская девушка…». Как видно, писательница и сама влюблена в нее, но одновременно – и в могучего антисоветчика №1. Как такие страсти уживаются в одном сердце и в одних мозгах, – непостижимо!

«Большую Коммунистическую улицу переименовали в улицу Солженицына».

Дочь коммуниста, одного из создателей легендарной «тридцатьчетверки», сама советский орденоносец, дважды лауреат Ленинского комсомола… Такой человек, даже когда под 80, должен бы негодовать по поводу этого глумливого переименования. И она негодует. Но как! По поводу чего! А того, что имя Могучего дали какой-то улочке в тридцать домов за Садовым кольцам, тогда как, по ее убеждению, надо под имя Могучего создать новый проспект не уже, не короче, но краше проспекта Ленинского или Вернадского. Да, так и пишет: «Проложите проспект и назовите его именем могучего Солженицына». Да и в самом деле, есть же проспект блаженного Сахарова…А ведь мадам не только мультиорденоносица и политлауреатка, но еще какой-то академик и даже профессор Ноттингемского университета. Ну, как можно не послушать ее!

В том же номере «Литературки» Александр Кондратов, которого всегда читаю с интересом и сочувствием, вдруг объявил: «Произошла глобальная подмена. Вместо Магомаева и Бернеса – Шуфутинский и Новиков, вместо Шолохова и Солженицына – Ерофеев и Минаев…» Шолохов и Солженицын в одном ряду! Диво дивное! Ну, как может работник писательской газеты не понимать, что Солженицын – литератор средней руки, как ему не знать, что он всю жизнь лгал и о себе, и о войне, и о ГУЛАГе, и о советской литературе, в частности и особенно злобно – о Шолохове, которого по недоумию считал своим соперником. Как если бы Бенедиктов – Пушкина, Лейкин – Чехова, Илья Резник – Маяковского. Общего между Шолоховым и Солженицыным только то, что оба получили Нобелевские премии. Но Шолохову дали ее через четверть века после выхода «Тихого Дона», его главного труда, и только потому, что комитету по премиям надо было спасать лицо, дабы поприличней выглядеть со своими лауреатами, которых порой никто и не знал; а Солженицыну навесили эту премию за три года до выхода его «книги жизни» – полубессмертного «Архипелага» и только потому, что никто столько не врал и не клеветал на нашу родину.

В этом же номере «ЛГ», кстати, статейка Галины Кузнецовой, вдовы Феди Чапчахова, когда-то заведующего отделом критики газеты. Она поучает нас чужими устами: «Гитлеризм – производное большевизма». Это все равно, что сказать: Солженицын – производное Шолохова, то бишь его ученик, последователь. А наши правители все печалятся, что какие-то там чиновники на Западе ставят нашу страну на одну доску с фашистской Германией, объявляют зачинщицей Второй мировой, «империей зла». Но что там зарубежные чиновники, когда у вас под носом то же самое на свой лад пишут родимые питомцы муз в писательской газете! Бедный Федя… Разве он мог предположить! Поди, ворочается в гробу…

ВСЯ В ПАПОЧКУ!

Но вернемся к делам совсем иного рода. Настал день, когда я, придя в родильный дом и еще ничего не зная, послал жене записку: «Как там наша Катька?» А она, оказывается уже родилась! Но я же не знал! Через неделю Татьяна рапортует:

«Здравствуй, папочка!

22 апреля. Сегодня врач сказал, что наша дочь хорошо себя ведет, развивается нормально, ее он может выписать домой. Теперь дело за мной. Мне разрешили вставать. Оказывается, это очень трудно, ноги не слушаются, бросает из стороны в сторону.

23 апреля. Дочь твоя с норовом. Очень трудно привыкает к груди, ей не за что ухватиться, она злится и кричит, – вся в папочку. Привыкла к легкой жизни – к соске. Что будем делать с ней дома?

24 апреля. Никак не хотела брать сосок. Начала отворачиваться, скандалить. Она просто скандалистка – вся в папочку. И вдруг, когда сестра пришла забрать ее, засосала, и сестра не могла оторвать ее. Девка с характером и уже с препротивным. Вся в папочку».

СКОРБЬ Б/У

Так вот, в 1958 году мы с М. Алексеевым приветили в «Литгазете» Андрея Вознесенского. И кто мог бы подумать, что всего через два года в номере газеты «Литература и жизнь» за 20 ноября 1960 года, целиком посвященном пятидесятилетию со дня смерти Толстого, будет напечатано стихотворение юного дарования, о котором в 1997 году он поведает как о подвиге на грани гибели: «В атмосфере антипастернаковских гонений похоронного лета мне удалось напечатать стихотворение «Кроны и корни» с подзаголовком «Памяти Толстого». А на самом деле, уверял он, стихи были посвящены памяти Пастернака. Нужен мне ваш Толстой!.. Это было вранье. Во-первых, никаких «антипастернаковских гонений» тогда не было. Во-вторых, в стихотворении были приметы именно Толстого:

Дымясь локомотивом,

Художник жил – лохмат.

Ему лопаты были Божественней лампад!

Тут намек и на лохматую бороду классика, которая «дымилась», и на его любовь к физическому труду, и на его антицерковные взгляды, – все это никак не шло к Пастернаку. Тут и ясные приметы осени («Листву роняют кроны…»), когда Толстой умер и когда его хоронили, а Пастернаком, которого хоронили летом, 2 июня 1960 года, ни в единой строчке и не пахло. Но как бы то ни было, а именно тогда юный гений вступил на стезю, о которой потом сказал:

Нам, как аппендицит,

Поудалили стыд.

После этого ему уже ничего не стоило написать в рифму о том же Шолохове похлеще Литвинова.

КАК МУЖЧИНА С МУЖЧИНОЙ

Хотя Алексеев уверял, что и не собирается уходить из «Литгазеты», однако вскоре после того, как вместо не работавшего по болезни Кочетова главным редактором был назначен Сергей Сергеевич Смирнов, которого Михаил Николаевич, видимо, хорошо знал по работе обоих в «Воениздате», он ушел в «Огонек» заместителем к Анатолию Софронову.

Я чувствовал, что и надо мной сгущаются тучи. Я не соответствовал вкусам и намерениям Смирнова. И когда однажды Инна Ивановна сказала, что меня вызывает главный, я понял, для чего. Вхожу в огромный кабинет. У стола шагает туда и обратно заместитель главного Валерий Алексеевич Косолапов, в течение всей сцены он хранит молчание. А Смирнов с чрезмерной любезностью приглашает меня сесть в кресло. Сажусь. «Владимир Сергеевич, давайте сразу, как мужчина с мужчиной…» Я поднимаюсь и говорю: «Сергей Сергеевич, сегодня я иду в театр и потому в своем выходном костюме. А в рабочем костюме у меня уже несколько дней лежит в кармане заявление об уходе». Немая сцена, тишина. Я поворачиваюсь и ухожу. Через несколько дней, всего лишь перейдя коридор, я стал работать ответственным секретарем, а потом завотделом критики в газете «Литература и жизнь», где хорошо встретили меня и Виктор Васильевич Полторацкий и Евгений Иванович Осетров, главный редактор и его зам. А в «Литературку» на место Алексеева пришел Юрий Бондарев, только что прогремевший романами «Батальоны просят огня» и «Последние залпы», на мое – Феликс Кузнецов, тогда совершенно мне неизвестный. Оба они недолго задержались в «Литгазете»

Впрочем, эта история 1959 года не помешала мне в 1964 году обратиться к Смирнову, который тогда был первым секретарем Московского отделения СП, за помощью в квартирном вопросе. Ну, я просил, чтобы вместе с Леонидом Соболевым он подписал бумагу в наш жилищный кооператив, и он это охотно сделал. Я тогда был одинок и мне не давали – это за свои-то деньги – уже выбранную мной квартиру: дескать, она для вас, товарищ Бушин, велика, избыточна. Я умолял председателя кооператива Владимира Андреевича Сутырина: «Да вы посмотрите на меня! Я молодой, кучерявый перспективный жених, не сегодня-завтра женюсь, уже и приглядел милашку. Мне площадь нужна, плодиться намерен!» Ни в какую! Да и чего было ждать от человека, который еще в знаменитом немом фильме «Красные дьяволята» (1923 г.) играл батьку Махно. Однако под напором письма с такими вескими подписями старый махновец сдался: дали мне желанную квартиру.

ОТЦЫ И ДЕТКИ

Недавно довелось в архигламурном журнале «Караван истории» прочитать большую беседу Константина Смирнова, младшего сына Сергея Сергеевича. Что творится с детьми таких людей! Сын Шостаковича, изображающий отца лжецом, трусом и мямлей, внук Гайдара, обокравший родину, сын Симонова, вот эти два сыночка – Андрей да Константин… Один другого злобней на Советскую власть. А жили при родителях, как у Христа за пазухой. На сей раз, например, слышим: «Мое детство было замечательным…В 1958 году, когда мне было шесть лет, отцу дали дачу в Переделкино, с которым связаны самые радостные и счастливые дни моей жизни… Помню приподнятое настроение, особый аромат молодости и веселых надежд, который был словно разлит в воздухе в конце 50-х – начале 60-х годов». Да и попозже не скучней было: «Я поступил на филфак в МГУ. Свободная студенческая жизнь закрутила меня так, что скоро я забыл дорогу в МГУ. Мы с приятелями говорили дома, что идем на лекции, а сами играли в карты, крутили любовь и не вылезали и чешской пивной «Пльзень». Вот она – жизнь «золотой молодежи»! Можно ли сомневаться, что и брательник жил такой же самой жизнью?

А в Переделкине, говорит, проблаженствовали 25 лет. «После смерти отца дачу отобрали». Естественно, ибо дача была общественная и дали ее за гроши хорошему писателю, которому некогда было шляться по пивным, во временное пользование, а «отобрали» не сразу после смерти отца, а лет через 7-8 после. Но в нынешние бесстыдные времена у родственников некоторых давно почивших писателей дачи до сих пор во владении. Когда скончался Роберт Рождественский? А иные особенно расторопные превратили дачи в музеи. Инновация! Ну, как нам жить без музея да еще и без памятника Окуджаве? Никак невозможно!

Да и потом знаменитые имена отцов открывали их отпрыскам все дороги. Ельцин, например, признавался, что назначил Гайдара главой правительства только из-за имени: «Я же вырос на книгах его деда!» А теперь ведь их родители, деды и бабушки в гробах ворочаются. Какое неуважительное незнание у детей о своих отцах, сколько вранья о них! Этот прямо и без стыда признается: «Нам с братом не пришлось пробивать себе дорогу – за нас это сделал отец». И не соображает и того, как выставляет отца, который в книгах и по телевидению прославлял героев Великой Отечественной войны, а сыночку по слабости родительской (да не обоим ли?) помог от службы в армии улизнуть.

А начинает КС издалека: «Вот так «оформилось» наше семейство: русский батюшка и матушка с «гремучей смесью» в крови – наполовину еврейка, наполовину армянка». Неужели такого рода «смесь» во всем и виновата? Даже в том, например, что Константин уверяет, будто в 1937 году его отец начал сотрудничать в газете «Гудок», «где, если кто не знает(!), в то время(!) трудился букет будущих классиков – Юрий Олеша, Михаил Булгаков, Валентин Катаев, Ильф с Петровым». Если кто не знает, названные писатели были на 12-15 лет старше Сергея Смирнова и работали в «Гудке» примерно на столько же лет раньше. При нем никто из них там не работал, они уже давно ходили в «классиках».

Не знает сынок и военных страниц биографии отца. А о времени после войны уверяет: «Когда в середине 50-х Твардовского назначили главным редактором «Нового мира», он позвал отца в заместители. На самом деле в середине 50-х, т.е. с 1954-го по 1958-й главным редактором журнала был не Твардовский, а Симонов. Дальше на предельной ноте искренности еще интересней: «Разве я мог тогда понять, почему закрыли редакцию «Нового мира», и что такое покаянные письма, которые пишут солидные уважаемые дяди!» Во-первых, «Новый мир» никто никогда не закрывал, тираж его в иные годы доходил до миллиона. Это сейчас, как и многие другие старые журналы, он едва дышит тысяч на 5-7. В Советское время там, как и в других редакциях, иногда менялось начальство, что вполне естественно. Так, в «Литературной газете» в роли главного редактора я помню еще до войны Симонова, Войтинскую, потом – Ермилова, опять Симонова, Рюрикова, Смирнова, Чаковского, Удальцова, Бурлацкого и вот – Юрий Поляков. Что удивительного? Меняются и командующие военными округами, армиями, фронтами, и директора заводов, и главные врачи больниц, и даже заведующие дискотеками, когда иные из них становятся президентами…

Во-вторых, а кто в годы детства и юности Константина Смирнова писал покаянные письма? Я, например, помню только одно – Пастернака за «Доктора Живаго», изданного им за границей и ставшего знаменем борьбы против нашей родины, как позже – солженицынский «Архипелаг». Как же в этом не покаяться! А вот покаянных и благодарных речей действительно было немало. Евтушенко всю жизнь каялся, это его любимый лирический жанр. Еще в 1963 году каялся перед Союзом писателями за свою лживую автобиографию, изданную во Франции: «Я совершил непоправимую ошибку… Я ощущаю тяжелую вину… Для меня это урок на всю жизнь» и т.д.