БЕЛЫЕ НОЧИ
БЕЛЫЕ НОЧИ
Старик оттолкнул веслом утлую лодчонку от причала, покряхтел, поплевал на ладони и стал неторопливо грести к середине Невы. Там, на фоне Биржи, меж ботов, галер, трехмачтовых кораблей, стоящих на якоре, виднелся большой плот. На плоту был сооружен навес.
— А почем ты знаешь, что там господин Махаев? — спросил Баженов у ночного сторожа господских палат, который был рад, что молодой человек приятной наружности удостоил его своим вниманием, поговорил о жизни, развеял ночную скуку и любезно попросил оказать услугу, отвезти на плот.
— Как же не знать-то, Махеича, поди, весь Петров град знает. Работа, видать, у него такая, все на виду, на людях. Давеча я сам вещички его с извощика сымал да к берегу все подносил. Это, стало быть, для отвозу. Он мне за то копеечку-то и дал.
С Михайло Махаевым Баженов ранее не знакомился. Да и быть на его занятиях не приходилось. Махаев вел в Академии наук студию ландкартно-литерных работ, преподавал искусство «градирования» и «перспективные науки» в художестве. Он один из первых среди русских художников стал пользоваться камерой-обскура, распространенным на Западе методом рисования с натуры с помощью оптических и измерительных приборов. Баженов слышал много лестного об этом мастере городского пейзажа, хорошо знал его работы. Особенно впечатляли виды Петербурга: «Проспект Биржи и Гостиного двора вверх по Малой Неве-реке», «Адмиралтейство и Исаакиевская церковь до Крюкова канала», «Устье реки Фонтанки с частью Летнего дворца», «Проспект старого Зимнего дворца с каналом, соединяющим Мойку с Невою»… Все эти работы вызывали у Баженова двоякое чувство. Ему казалось, что в них много сухости, аскетизма, математической четкости, но мало чувств, фантазии, хотя отдельные работы и не лишены определенного настроения. Такое искусство больше напоминало ему работу архитектора, конструктора, но не художника. В то же время он, как будущий архитектор, понимал, сколь велика практическая польза от такого ремесла. Баженов хорошо знал о принципах работы Махаева. Этот мастер творил историю. Он срисовывал с натуры строения, которые подлежали сносу, рисовал готовые и строящиеся дворцы и храмы, мосты и гавани, триумфальные арки и целые улицы. Зарисовки с натуры — это только черновой этап работы. Махаев продолжал работать над каждой мельчайшей деталью у себя в мастерской, изучая чертежи и проекты готовых сооружений, проверяя пропорции. Его рисунки, думал Баженов, — это наглядные биографии города и отдельных зданий. Пройдет время, и Василий Баженов вспомнит об этом искусстве. Он будет настаивать на том, чтобы художники-граверы с математической точностью запечатлели наиболее достойные сооружения и макеты, дабы сохранить потомкам первоначальные замыслы архитекторов, которые так часто искажаются людьми и временем. Но судьба в этом смысле сыграла с ним злую шутку…
— Господин Махаев, дозвольте причалить? — спросил Баженов, придерживаясь за край плота.
— Зачем спрашивать, когда сие уже сделано, — ответил Михайло Махаев, не отрываясь от работы.
— Тогда дозвольте вступить в ваши владения.
— С какой такой стати? Я вас не знаю, сударь.
— Зато я вас знаю. Вы ландкартных и литерных дел мастер.
— Из академических, что ли?
— Он самый. При Кокоринове я. Впрочем, нынче все больше состою при Растрелли.
Василий не лгал. Этому назначению, кстати, предшествовало знаменательное в его жизни событие. В январе 1760 года его главный учитель по архитектуре Кокоринов отписал И. И. Шувалову: «Санкт-Петербургской Императорской Академии художеств студент Василий Баженов но особливой своей склонности к архитектурной науке прилежным своим учением столько приобрел знания как в начальных препорциях, так и в рисунках архитектуры, чем впредь хорошую надежду в себе обещает: что осмеливаюсь вашему высокопревосходительству за ево прилежность и особливый успех всепокорнейше представить к произвождению в архитектурные второго класса кондукторы с жалованьем по сту по двадцати рублев в год». Сенат в марте этого же года рассмотрел предложение и 1 мая вынес указ, в коем говорилось, что «быть ему архитектурии — помощником в ранге прапорщика». Это было даже больше, чем то, на что рассчитывал Кокоринов. Успехи Баженова заметил также Растрелли, и было решено направить ученика академии для стажировки и практики к этому знаменитому архитектору.
— Милости прошу, коли не спится, — уже более приветливо сказал Махаев. — Токмо корабль мой не очень удобен для праздной беседы, да и времени у меня на то нет.
— Прекрасно, господин учитель. Будем оба молчать, меня это устраивает.
Баженов вскарабкался на плот и, вспомнив о лодочнике, стал рыться в карманах в поисках монеты.
— Не извольте беспокоиться, — крикнул старик. — Человек вы, как я погляжу, не дюже денежный. Бывайте, однако, здоровы.
Баженов поблагодарил отплывающего старика, чувствуя перед Махаевым некоторую неловкость за свою несостоятельность.
— Вам, сударь, повезло, вы сэкономили… Как звать-то?
— Василий Баженов я.
— Баженов?.. Как же, слыхал, даже с художеством вашим честь имел познакомиться. В списке показания экзаменации по рисунку вы, если память не изменяет, на первом месте. Архитектор Баженов, живописец Неклюдов, гравер Колпаков… Так, кажется?
— Верно.
С залива потянуло прохладным ветерком. Нева покрылась серебристой рябью.
— Что изволите делать в такую-то пору, почему не спите? — спросил Махаев.
— А вы?
— Мое дело казенное, коли приказано — надобно делать. Академия и Сенат велят Петров град во всех его видах и прешпективах на листах запечатлеть, а что особливый интерес для гиштории представляет, то выгридировать.
— А я так, не спится чего-то… как с Москвой простился, так сон нейдет. Я привычкою сделал ночью на стройки ходить, по лесам ползать.
— Это зачем же?
— Так… разное. Иногда ордером залюбуюсь…. или срисовать чего, ну, к примеру, аттик какой, архивольт, канитель, да мало ли. А днем вроде как неудобно.
— Эко загнул! Творить художество, братец ты мой, — дело нестыдное. Особливо, если талант есть. А темноту да безлюдье пусть лихоимцы почитают.
— Так-то оно так…
Василию не хотелось спорить на эту тему с Махаевым. У него уже выработались свои методы работы, и он не считал нужным кому-либо навязывать их.
«Творчество — это есть священнодействие, коему чужда суетность, — думал Баженов. — Я охотнее соглашусь расцеловать при людях девку, чем дозволю заглянуть в душу художника и доверю лицезреть муки творчества существам несведущим и равнодушным. Что постыдного в том, что женщина производит на свет младенца? Однако же находиться с нею рядом и видеть ее страдания дозволено очень немногим. И даже законный супруг не имеет оной возможности. Пусть же судят работы мои после родов».
— Однако здесь есть чему поучиться. Сей град красотою своей готов поспорить с Европою. Аль нет? — спросил Махаев, бросив на Баженова лукавый взгляд.
— Красотою богат — это верно… Вот только… зябко, однако.
— У меня на этот случай запасы имеются, — сказал Махаев, указывая на открытый деревянный ларец, в котором рядом с инструментами и художественными кистями стояла нераскупоренная бутылка перцовой водки. — Коли желание есть, можешь, сударь, откушать…
— Я не о том. Архитектура здесь зябкая. Порядку много… Добротного камню, мрамору, гранита — всего в достатке, а вот теплоты русской мало… уюту мало. Может, не то говорю — не знаю.
Махаев внимательно и серьезно взглянул на собеседника, на какое-то время задумался, даже оставил работу. Отвечал неторопливо, как бы размышляя:
— Коли душе художника угодно чувствовать это, то нет у меня смертного такого права, чтобы с душою спорить. Творения, в кои не токмо разум, но и душа вложены, — бессмертны, ибо бессмертна душа человеческая. Что еще могу я сказать вам, юноша?.. Пророк из меня плохой, но чую, что нелегкой дорогой пойдете вы, трудная будет слава… Гордыня творчества будет сильнее благоразумия вашего. Искусство и непокорная душа артиста будут вашей владыкою.
— Простите, но не совсем понятно, почему вы считаете, что мне суждено быть рабом, а не властелином cвoero ремесла?
— Через искусство, друг мой, многие желания имеют власть свою утвердить и гордыню прославить. Но не своими стараниями, а трудом артиста. Потому не вам суждено быть владыкою творчества, а вельможным особам, чьи вкусы вам услаждать доведется. Сие легко приемлют люди посредственные. — Махаев взглянул на натуру через оптический прибор, сделал в рисунке небольшую поправку, после чего оставил работу. Он встал, придерживаясь двумя руками за поясницу, потянул спину, размял икры ног, сладко покряхтел. Споласкивая руки в Неве, испачканные грифелем и мелками, он продолжал говорить: — Если человеку талант дан необыкновенный, то через него часто равные страдания случаются. Даровитый не столько уму, сколько страстной душе подчиняется.
— Но разве же это плохо? — заметил Баженов. Ему было непонятно, почему эта тема так взволновала Махаева, что он ударился в нравоучительную философию. — Вы же сами сказали, что творения, в кои вложена душа художника, — бессмертны.
Махаев сурово взглянул на своего собеседника, но ничего не ответил и принялся складывать инструменты в ларец. Захлопнув крышку, он нехотя произнес:
— Ничего плохого в том нет… Только влиятельные господа, сударь, особливо те, кто в политике поспешествуют, не токмо об искусстве рассуждать любят, но и почитают долгом судьбы художества определять, а вкусы и капризы другим навязывать. Ладно… И хватит об этом! — Махаев сорвал с себя рабочий фартук. — Стремиться усмотреть в политике теплоту да уют — дело напрасное. Но не замечать в великих творениях душу художника — сие неблагодарно, молодой человек, — все более распаляясь, говорил Махаев. — Ибо господь бог наделил сограждан отечества нашего талантом щедрым, душою бескорыстной. А коли есть это в человеке, то есть и в делах его.
Баженов стоял перед малознакомым ему человеком, не зная, что ответить. Тема спора, которого он не ожидал, и причины переживаний Махаева были для него непонятны.