ГЛАВА I ПЕРВЫЕ ЧАСЫ И ДНИ

ГЛАВА I

ПЕРВЫЕ ЧАСЫ И ДНИ

Полк недавно прибыл в Гродно и разместился в старых, еще царского времени, казармах, недалеко от вокзала,

От Гродно до границы тридцать километров. Время тревожное — сорок первый год, почти два года идет война в Европе. Разговоры о войне возникают часто, однако жизнь солдат течет по мирному расписанию. Каждый вечер игры в волейбол, футбол, на двух экранах, укрепленных на стенах казарм, показывают фильмы. Я уже дважды побывал а городе, ходил в гарнизонный, госпиталь. Людно на улицах, особенно вечером. Город уютный, много зелени, приятно идти по тротуарам из каменных плит. Удивился, встретив группу монашек, одетых в черное, с белыми повязками на рукавах. Все они молоды, аккуратны, а все же — картинка из прошлого века. Не меньшее диво — молодой человек с длинными пейсами на бледном лице, в старомодном пальто и черном картузе: живая иллюстрация к рассказам Шолом Алейхема. Смотрю на него, пока он, перейдя улицу, не скрылся в калитке

В последнее время прошел слух, будто немцы по ту сторону границы ночуют у орудий, ждут сигнала к нападению. Старший врач полка Соловьев поздно возвращается с совещаний, утром мы видим его бледным, невыспавшимся, но, как всегда, он чисто выбрит, его низкорослая фигура аккуратно затянута ремнями портупеи. По ночам со стороны вокзала движется техника, слышен лязг гусениц, гудки машин. Появилось много призванных из запаса, в большинстве своем из деревень. Их еще не успели обмундировать, они сидят около казарм, покуривая папиросы или самокрутки.

В ночь с 21 на 22 июня я принял дежурство в медсанбате, расположенном здесь же, на территорий военного городка. Вскоре пришла комиссия из штаба армии. Для меня, недавнего выпускника мединститута, разговор с высоким начальством — дело непривычное. Поправив очки, застегнув все пуговицы халата, рапортую.

— Точнее надо, — беззлобно упрекнул начальник с тремя прямоугольниками на петлицах. — Доложите, сколько свободных мест в каждом отделении?

После отбоя проверил медицинские посты, почитал немного и во втором часу, не раздеваясь и не снимая сапог, прилег на кушетку и заснул.

Проснуться заставил какой-то гул. Светает, часы показывают четыре. Спускаюсь со второго этажа во двор. Ежась от утреннего холода и тревожно поглядывая в небо, по двору ходят двое больных: пожилой майор и лейтенант из терапевтического отделения.

Далекая канонада усиливается, слышатся глухие взрывы. Высоко где-то прерывисто гудит самолет.

— Не маневры ли начались? — произнес лейтенант.

— Может быть... — помедлив, неуверенно ответил майор.

Война или маневры? Вглядываюсь в высокий купол неба, покрытый редкими облаками. Может, и на этот раз маневры? Но через несколько минут рядом с военным городком раздался взрыв бомбы, из окон третьего этажа полетели стекла. Тотчас со стороны казармы призывно и требовательно прозвучал рожок. Сигнал боевой тревоги! Быстро сдав дежурство командиру медсанбата, бегу к своей части.

У подъезда построились фельдшера и санитары. Старший врач Соловьев что-то объясняет фельдшеру Дерябину, который раздает новые противогазы из только что вскрытого ящика. Вольнонаемная санитарка плачет, рассказывая, как добирались от квартиры.

— Во?йна! Во?йна! — с польским акцентом повторяет она. Ее заплаканное доброе лицо морщинится, как у старухи. — Коло вокзала упала бомба. О-о!

Строем идем за город. В двух километрах, на западе, виден редкий лесок, в нем место для дислокации нашего полка. Недалеко от дороги два небольших деревянных дома, оба загорелись недавно, видны стены, а крыши в густом дыму. За штакетниками палисадников множество цветов, они в беспокойном движении, будто хотят и не могут уйти от огня. От крайнего дома бежит женщина в цветном халате, воздев оголенные руки, она, рыдая, кричит нам:

— Вой-на-а на-а-чалась! Война-а!

Бомбардировщики с черными крестами все время кружат над лесом, здесь они делают разворот и снова направляются к городу. Зенитки наши здесь же, в лесу, стреляют часто, но пока без успеха. Облако разрыва появляется совсем рядом с самолетом, кажется, что сейчас уж наверняка! Но, нет, он опять летит невредимый...

Очень высоко, едва различимы, прошли на запад две девятки наших самолетов.

Всему личному составу приказано написать простым карандашом на клочке бумаги адреса родственников и положить в карман гимнастерки. Чтобы было кому сообщить, если убьют. Занятие грустное, но никто и виду не подает, иные шутят.

В двенадцать часов дня получили приказ выйти к северо-восточной окраине города. Идем в обход, по проселкам. Над Гродно стоит густое облако черного дыма. Эскадрилья за эскадрильей бомбят город. Вот отрываются от самолета черные мелкие предметы, падая, они увеличиваются, приобретают грушевидную форму авиационных бомб и, приближаясь к земле, исчезают. Сразу же поднимается к небу султан черного дыма, чуть позже слышен гул взрыва.

Толпы беженцев уходят из города, с котомками, чемоданами, некоторые катят впереди себя тачку с вещами, детскую коляску. В пригородной деревне мы сошли с дороги, отойдя к забору, смотрим на горожан. Молчаливые, угрюмые, они проходят мимо. Их уход — укор нам, солдатам. Мы не безоружные, за такое начало войны и мы в ответе.

В одном из крестьянских дворов развернули медицинский пункт. Подмели и вымыли цементный пол в большом амбаре, расставили ящики с медикаментами и перевязочным материалом. К заходу солнца стали поступать раненые из третьего батальона, который уже месяц находится не в военном городке, а на границе, в тридцати километрах. Там рыли противотанковые рвы, ставили проволочные заграждения. Первым перевязываем помкомвзвода, рослого, плечистого парня. Пробитая осколком стопа распухла, покрылась багровыми пятнами.

— Влипли-то как!.. Легли спать ни о чем не думая, от командиров никакого предупреждения не было, — возбужденно рассказывает он, пока обрабатываем рану и вводим противогангренозную сыворотку. — Стрельба началась засветло, выскочили из палаток, в темноте ищем повозки с боеприпасами... Пограничники — вот кто молодцы, у них все на месте — и гранаты, и минометы! Если бы не они, так немец был бы уже здесь!

— Его отправить в первую очередь, — говорит Соловьев Дерябину. — Гангрена... — Соловьев участвовал в финской войне, разное повидал.

Зарево над горящим Гродно полыхает все ярче, мертвенным светом заливая окрестности. Трепетные тени скользят по земле и исчезают между трав. От сильных взрывов колеблется земля, клубы дыма — черного, зеленого, оранжевого — вздымаются на огромную высоту.

— Подожгли артиллерийские склады, — сказал кто-то.

Осколки снарядов долетают и к нам, шлепая о землю где-то рядом, но никто из нас не прячется, еще не верится, что они могут угодить в кого-нибудь. Потрясенные зрелищем горящего города, стоим около медпункта.

Короткая июньская ночь кончается.

К рассвету полк вышел на большак Гродно — Скидель. С проселочных дорог вливаются новые колонны войск. Танков и артиллерии не видно. Где же они? Двигаются ли где-то в стороне, по другой дороге, или остались на месте, в своем довоенном положении? Лишь в одном месте, на перекрестке, из зарослей кустарника высовываются длинные стволы орудий корпусной артиллерии. Кончились снаряды, орудия молчат. Около одного из них лежат несколько раненых обожженных красноармейцев. Им уже оказали помощь, перебинтовали.

Накрапывает редкий дождь. В двенадцати километрах восточнее Гродно, в мелколесье, сделали привал. Прошли сутки с начала войны. Происходящее не воспринимается во всей своей реальности. Почему отступаем? Иногда кольнет догадка: все это — только начало... Но такую мысль лучше отогнать. Скоро, наверно, ударят по немцам и мы вернемся в Гродно, в родные казармы, к привычной жизни.

Выйдя из кустов на дорогу, вижу группу гражданских, разговаривающих с полковником. Высокий пожилой мужчина в потертом драповом пальто о чем-то просит командира полка Терентьева, показывает рукой на свой ноги, на рядом стоящих женщин. Они удрученно молчат, некоторые из них плачут. Это артисты Тамбовского драматического театра, недели за две до войны они приехали на гастроли в Гродно. Вспомнились афиши, расклеенные по городу:

— Дальше идти сил нет, а чем к фашистам попадать, так лучше прикажите нас расстрелять! — закончил разговор высокий старик. Руки его задрожали, одну он сунул в карман, другую за борт пальто.

Стали подходить и те артисты, которые отстали.

По распоряжению полковника две добротные повозки освободили от груза, посадили артистов и рысью погнали лошадей на восток.

В полдень распогодилось, припекло солнце. Крики «Воздух!» все чаще раздаются над растянувшейся колонной. Немецкие самолеты патрулируют непрерывно, не пропуская ни одной движущейся цели. Никто им не мешает, беспорядочная стрельба из винтовок и пистолетов им не страшна. Самолет улетает, бойцы выходят из ржи, куда забежали во время налета, снова шагают. Многие уже не обращают внимания на пулеметный обстрел. Как с такой высоты попадешь в человека? И почему именно в меня должна угодить пуля? Почти все идут с касками в руках или привязав их к поясу, на голову надевают только после окриков и приказаний командиров. Опять предупреждающий крик, люди бегут с дороги. С самолетов густо обстреливают, бросают бомбы. Прячусь за стволом дерева, а от него, то с одной, то с другой стороны, отскакивают кусочки коры. В другой раз лег в редкую, вытоптанную рожь. Прижавшись к земле, вижу впереди себя, на вершок от переносицы, мелкие, высотой со спичку, фонтанчики пыли, — прошла пулеметная очередь.

Надолго запомнился первый убитый. Спиной прислонен к дереву, ноги опущены в кювет. Кто-то позаботился о нем: шинель застегнута на все пуговицы, застегнут ремень, руки сложены. Смерть не обезобразила черты молодого лица, ничего не изменила в нем маленькая синяя дырочка ниже левого глаза. Может, еще жив? Наклонившись, вижу безжизненные, с мертвенной сухостью зрачки...

В два часа дня проходим через Скидель. На улицах — ни души. Попрятались от войны, ушли в лес, ушли на восток. Полк миновал окраину местечка и направился к лесу. Шум, поднятый людьми и повозками, улегся, и маленький городок снова погрузился в тишину. Возможно, война его не затронет, пройдет стороной. Тут нет никаких военных объектов: церковь, костел и синагога — вот и все «объекты».

Эскадрилья вражеских бомбардировщиков появилась над местечком. Поочередно снижаясь, они сбрасывают свой груз на замершие в страхе улицы. Горят и разваливаются дома, дым заслоняет солнце. От гари щекочет в горле, — даже здесь, около леса, в двух километрах от Скиделя. А в небе все кружатся самолеты. Легко бомбить беззащитный город! Ни одного выстрела в ответ. Как на полигоне!

По проселочной песчаной дороге, что огибает лес, тяжело движется подвода, нагруженная домашним скарбом. Два мальчика смотрят на нас, женщина, свесив ноги и опустив голову, сидит позади. Рядом с телегой шагает отец семейства. На нем куртка из грубого сукна, тяжелые сапоги, вожжами он то и деле понукает лошадь: ей трудно, в сухом песке колеса увязают чуть ли не по самую ось. Поравнявшись с нами, он не сдержался, спросил:

— Уходите?.. А с нами как?

Никто ему не ответил, но он, верно, и не ждет ответа, идет, не замедляя шага.

Углубившись в лес, зашли в деревушку, десятком хат растянувшуюся вдоль лесной дороги. Война еще сюда не дошла, все дома целы. Женщины стоят пригорюнившись, глядя, с какой жадностью бросаются красноармейцы к колодцу и пьют взмутненную воду, не отрываясь от ведра. Стали выносить крынки с молоком и простоквашей. Наливая молоко, пожилой белорус говорит:

— Вам тяжко, а што с нами будет — невядома... — И, помолчав, добавил: — Посеяли мы для себя, а придется ли урожай сбирать.

Попрощались с крестьянами как с родными.

Ночью получили приказ занять оборону севернее Скиделя. При лунном свете роем окопы. Боец второго батальона рассказывает, как, находясь в боковом охранении, они обстреляли немецких автоматчиков. Немцы бросили велосипеды и пустились наутек. Один из них зацепился штаниной за велосипед и не мог ее оторвать, так и полз на четвереньках, волоча велосипед.

— Представляете героя?! От страха глаза, что плошки, а не видят ни крошки!

Боец развеселил всех. Для него уже не существует страха перед немцами, он видел, как они удирают.

На рассвете перестрелка усилилась. Санчасть — рядом со штабом полка. Тут же батарея стодвадцатимиллиметровых минометов, она бьет по фашистам, окопавшимся правее Скиделя. За ржаным полем, что отделяет лес от окраин Скиделя, окопы наших рот. По полю, прячась от немецких мин и снарядов, несут к нам раненых, некоторые сами передвигаются. С утра над позициями полка то появляется, то исчезает немецкий самолет-корректировщик. Вид его необычный, поэтому и кажется особенно зловещим, он из двух фюзеляжей, между ними спереди и сзади крепления, будто перекладины, отчего его и называют «рама». Летает медленно, нахально, безнаказанно, — наших самолетов нет.

К вечеру в штаб стали поступать сведения из батальонов о недостатке боеприпасов, просьбы помочь. В штабе полка находится комдив Бандовский; батальонам и ротам передают его устный приказ:

— Экономить патроны, гранаты! Окопы не сдавать!

Он ниже среднего роста, крепкий в плечах, короткая русая бородка клинышком. В петлицах гимнастерки ромб. Таким же я его видел и в августе прошлого года, когда после призыва приехал в штаб дивизии Красное урочище, под Минском.

За весь день полк не отступил ни на шаг, это позволило оказывать помощь раненым, отвозить их в тыловые деревни.

Немцы предприняли обход с юго-востока, создав угрозу окружения. С наступлением темноты, стали отходить на Лунны. На большаке светло, как днем, гигантскими кострами горят деревни и хутора, подожженные фашистскими самолетами.

* * *

Четвертый день войны. Отступившие от Скиделя батальоны заняли оборону в лесу у местечка Лунны.

Рано утром минометную батарею, где в течение ночи находился и я, вызвали на командный пункт полка. Солнце уже поднялось, лучи его осветили верхушки деревьев и проникают в гущу леса. Конные упряжки с минометами выезжают с опушки на дорогу. Выстрелов не слышно, в безоблачном небе — ни одного самолета. Кажется, что бой у Скиделя и ночное отступление мимо горящих деревень — это лишь временная неудача.

Командир батареи, старший лейтенант Кириченко, бодрый, подтянутый, следит за построением. До расположения командного пункта всего несколько километров, их можно быстро проскочить Однако сказалась привычка к военной службе мирного времени Выехав из лощины на пригорок, остановились Построились плотно, дистанция между упряжками маленькая, о маскировке никто не подумал. Командир проехал верхом вдоль колонны, дал команду двигаться рысью.

Крики «Воздух!», рев самолета и треск, пулеметной очереди возникли почти одновременно. Немецкий самолет, вынырнув из лощины, появился внезапно, и с бреющего полета стал расстреливать батарею. Несколько лошадей упало и забилось в упряжках, другие взвились на дыбы, разметали упряжь и ускакали. Спрыгнув с зарядного ящика, я почувствовал как что-то обожгло правую ногу. Упал рядом с дорогой. Самолет делает второй заход, сквозь застекленную кабину виден летчик. Это длится лишь несколько секунд, но лицо врага врезается в память. В выражении его спокойное внимание. Он оценивает свою работу: все ли им сделано, что полагается.

Из тридцати минометчиков ранено не меньше десяти.

— Доктор! По-мо-ги-и-те! До-о-ктор! Я ра-а-нен!

Боли нет, а в правом сапоге какая-то теплая влага. Сняв с плеча санитарную сумку, лихорадочно быстрыми движениями достаю перевязочные пакеты и бросаю их раненым, стараясь попасть в каждого.

— Я сам ранен! — кричу им, бросая пакет.

Сумка опустела. Расстегиваю левый карман гимнастерки, достаю лезвие бритвы, быстро разрезаю голенище сапога, брюки, обнажаю ногу. Из круглой раны медленной струйкой сочится кровь, а в самой ране поверх крови — несколько маслянистых кружочков. — Э-эх! — скрипнул зубами, увидев эти предательские капли костного жира. Пробита кость, открытый перелом! Раздавив ампулу с йодом, смазываю кожу, кладу повязку. И только с последним мотком бинта появилась режущая боль в ноге, выступил пот. Обессиленный, повалился на спину. Подбежали два бойца, расстелили плащ-палатку, помогли заползти на нее и потащили. Разбитая нога волочится по земле и всякая неровность почвы, ком земли, бугорок вызывают пронизывающую все тело боль Еще двое солдат подхватили задние концы плащ-палатки, вчетвером понесли к недалекой роще.

Роща оказалась кладбищем, густо заросшим деревьями и кустарником. По краям кладбища — окопы, какая-то часть держит здесь оборону. Кое-где на зеленом фоне травы и кустов резко выделяются белые пятна марлевых повязок: тут уже есть раненые.

Подошел фельдшер с двумя квадратиками на петлицах, присел на корточки, осмотрел ногу.

— Наложите шины, — прошу его.

— Шин нет, но что-нибудь приспособим.

Нашлись две дощечки от разбитого ящика и, когда они, наконец,были укреплены на ноге, сверлящая боль прекратилась. Можно передохнуть, поговорить. Рядом с нами к краю кладбища пришли коренастый майор и высокая женщина в пилотке. У обоих — карабины. Я провожаю их взглядом, пока они не спрыгнули в окоп. Наверно, муж и жена, будут сражаться вместе.

Фельдшер поднялся и, вглядываясь в поле, с тревогой в голосе произнес:

— Вон они! Перебегают!

— Кто?

— Немцы!

Сказал, как ударил.

— Какие они?

— Черные, в черной одежде...

К кустам подъехало два грузовика. Грузить раненых помогает командир минометной батареи Кириченко, чудом уцелевший, не раненый.

— Поедете в медсанбат, — говорит он. — Оружие вам не нужно, оставьте его нам. Все равно вас эвакуируют.

В машину поместили троих лежачих, на корточки уселось еще четверо. Ехать надо в Мосты, районный центр и железнодорожный узел в двадцати пяти километрах от Лунны.

Шофер гонит машину по немощеной дороге с такой скоростью, будто он едет по асфальту. Швыряет от борта к борту, но никто не кричит от боли. Одна только мысль держит в напряжении всех: как бы не попасть под бомбежку или обстрел с самолета!

Как и утром, небо ясное, ярко светит солнце. Жаворонки, не знающие войн и людского горя, весело кружат в воздухе. В другое время ими бы любовались, но сейчас равнодушие природы к страданиям людей вызывает раздражение. Лежа в кузове, все напряженно следят за небом. Шум грузовика заглушает гудение самолета. При криках «Воздух» и ударах по жестяной крыше кабины шофер тормозит и сворачивает в тень первого попавшегося дерева. Преследующий машину летчик теряет цель и обстреливает расползающееся по дороге облако пыли. Так повторяется дважды. К заходу солнца благополучно переехали Неман по длинному деревянному мосту. Вот и местечко Мосты, одноэтажное здание больницы.

Через террасу носилки вносят в дом. Койки стоят у самого порога: маленькая больница переполнена, негде, кажется и ногой ступить. Но суеты здесь нет, сестры и санитарки спокойно делают свое дело. Три пожилых врача, не повышая голоса, отдают распоряжения, размещают людей.

Рядом со мной — раненный в позвоночник, тоже из минометной батареи. Ему делают перевязку, он кричит при каждом прикосновении. Уже ввели морфий, но и это не помогает. Подошли и ко мне. Повязка намокла, надо ее снять и положить шину вместо дощечек, привязанных к ноге. Пока медсестра ходит за шинами, врач кратко расспрашивает меня и кое-что сообщает о себе и коллегах. Все трое — беженцы из Варшавы. Осенью тридцать девятого года они вместе с тысячами евреев покинули захваченную Гитлером Польшу и ушли в Советский Союз. Гляди на их сутулые фигуры, удивляюсь спокойствию, с которым они работают. Разговор вполголоса, движения неторопливые. Наверно, не знают об опасности, которая угрожает переполненной больнице. А может быть они просто отгоняют от себя мысль о том, что фронт вот-вот доползет и сюда. Да и что они могут сделать? Куда нас эвакуировать? На чем? Шоферы привозят раненых, сгружают и отправляются за новой партией.

Политрук минометной батареи Томилин лежит слева от меня. У него прострелены оба бедра, но кости не повреждены.

— Можно закурить? — спрашивает он после того, как ему сделали перевязку.

— Конечно! — отвечает врач, садясь на стул и доставая портсигар. — А где вас ранило?

— Километров двадцать пять отсюда, около Лунн.

Врач недоверчиво смотрит на Томилина.

— Вы, наверно, ошибаетесь... Утром радио сообщило, что идут бои за Гродно. Я думаю, немцы еще далеко.

Стемнело, зажгли керосиновые лампы. Боль в ноге притупилась, но заснуть не могу. Стоит закрыть глаза — и над головой появляется окаменело-внимательное лицо немца в кабине самолета. Всплывают в памяти газетные очерки Ильи Эренбурга об испанской войне. «Роботы», — называл писатель фашистских летчиков. «Ро-бо-ты!»! — точно сказано. Возбужденный мозг отказывается верить в реальность в всего случившегося. Фашисты наступают. Как это произошло? Не может быть, чтобы они наступали и дальше. Еще день-два и их остановят! Это вот здесь, в районе Гродно и Белостока, произошла какая-то ошибка...

Под окнами больницы зашумел автомобиль. Подъехал один грузовик, за ним другой. Дверь распахнулась и в палату вошел фельдшер Дерябин. Глаза его близоруко щурятся за стеклами очков. Увидев однополчан, он улыбается. Сел на койку Томилина. Лицо его снова приобрело усталый, озабоченный вид.

— Где полк? — спрашивает Томилин.

— На той стороне Немана.. Командира Терентьева убило прямым попаданием снаряда. В куски разорвало... Недалеко от моста. С ним вместе погибли ветврач и еще несколько командиров.

Томилин застонал, под ним скрипнула койка. Дерябин снял очки, для чего-то подержал их в руках и снова надел. «Терентьева разорвало в куски...» — мысленно повторяю я, еще не восприняв как следует случившегося. Статный, строгий хозяин полка... В Станькове, до перехода в Гродно, был у него на квартире, дочь болела...

— Приказано везти раненых в Щучин, там медсанбат, — проговорил Дерябин, прервав молчание.

— Если там медсанбат, то оттуда и должны приехать, — говорю ему, вспомнив правило военно-полевой хирургии: «эвакуация на себя».

— Кто их знает, может и приедут. Я здесь сгружать не буду! В машине есть два места, если хотите, заберу вас и Томилина.

Дерябин вышел и скоро возвратился с двумя санитарами и носилками.

Снова тряска по дороге, снова рвущие боли в ноге, отчего подступает тошнота, а лицо и грудь покрываются потом.

В одиннадцать часов ночи приехали в Щучин. С крыльца больницы сбежали женщины в белых халатах, начали открывать борта машин, снимать носилки.

— Здесь что, медсанбат? — В голосе Дерябина слышно сомнение.

— Какой там медсанбат?! — сердито отвечает та, которая постарше. — Районная больница! И ни одной машины на случай эвакуации не оставили. Сами уехали...

В приемном покое нас записывают в журнал. Свободных коек нет, носилки установили на полу в коридоре.

— Ничего, и так неплохо! — успокаиваю я санитарок, которые начали было искать места. — Заснем до утра здесь. Попросите сестру сделать нам укол против столбняка.

Утро следующего дня, 26 июня, стало роковым для раненых Щучинской больницы. Проснулись от шума в коридоре. Уже светает. Медсестры, тревожно поглядывая на окна, разговаривают. Мимо пробежала медсестра, приподняла занавеску на окне и на вопрос «Что там?» — ответила: «Танки!» Возбуждение охватило всех. Из палат уже выходят в коридор и направляются к выходу те, кто способен передвигаться. Остальным предстоит остаться в совершенно беспомощном положении, лежа на койках или носилках. Стремление покончить с собой настолько сильно, естественно, что будь в руках пистолет, не задумываясь, нажал бы а курок.

— И у вас нет нагана? — в отчаянии спрашиваю Томилина, едва поднявшегося с носилок.

— Ничего нет, надо уходить! Прощайте! — Едва передвигая ногами, придерживаясь за стену, Томилин пошел к выходу.

Краем глаза смотрю ему вслед. Повернуться не могу, резкая боль в ноге появляется даже при движении головой.

Томилину не удалось уйти дальше порога. Через несколько минут его в обморочном состоянии, с белым лицом укладывают опять на носилки.

Подошел главврач больницы хирург Конрад. Он и сам взволнован, но старается успокоить остальных.

— В первую мировую войну я лечил и русских, и немцев, и поляков. Не посмеют они тронуть раненых! Я отвечаю за всех!

Его уверенный тон, крупная седая голова с выразительными чертами лица, энергия и искренность речи вселяют надежду.

Томилина и меня перенесли в палату на освободившиеся койки. Первая забота. — куда спрятать документы? Как бы чувствуя, что волнует больных, в палату вошла медсестра. Поправила постель, спросила, не нужно ли чего. Старается, улыбаться, но глаза влажны от слез. Зовут ее Ксеня. Она работает здесь год, после окончания Могилевской фельдшерско-акушерской школы. Мы с политруком переглянулись: «Своя, много расспрашивать нечего...»

— Спрячь или уничтожь! — говорит Томилин, отдавая ей свой партбилет и мои документы. Вместе с комсомольским билетом отдал и диплом.

Час спустя Ксеня вошла в палату и, виновато улыбаясь, протянула мне синюю книжку диплома.

— Может он вам еще пригодится! А все остальное сунула в банку и бросила в колодец!

Благодарно смотрю на ее наклоненную голову, волосы с прямым пробором, взволнованное бледное лиц.

— Спасибо! Добрая вы... Не знаете, что с вами будет, а о чужой беде раскинули умом.

Взглянула внимательно и, ничего не сказав, торопливо ушла.

Томилин присматривается к синей книжице. Его заинтересовал вкладыш: два листка бумаги с перечислением всех сданных за пять лет экзаменов и зачетов. Политрук измучился без папирос. Наскреб в кожаном портсигаре немного табака.

— Где бы бумажку взять? — спрашивает он, ласково разминая между пальцами мягкий край вкладыша.

— Да порвите и курите! — проговорил я, мысленно прощаясь со всем, о чем напоминает вкладыш. Десятки экзаменов, зачетов, много труда, волнений, радости. Сейчас эти листки годны лишь на курево.

Танки, что появились рано утром, послали, наверно для разведки, они быстро ушли. До полудня было тихо, а затем через Щучин хлынул поток немецких войск. Непрерывное гудение машин раздается под окнами больницы, доносятся громкие голоса, песни.

На короткие минуты забываюсь тяжелым сном. А хочется не просыпаться. Надо уснуть, крепко уснуть, и когда снова проснусь, то не будет ни боли в ноге, ни этой узкой палаты, ни немецких войск... Но бегство в сон не удается. Действительность сверлит мозг, жжет тело. Рядом с больницей какое-то препятствие, может быть воронка или мост через ручей, здесь гудение машин особенно резкое. «А-а-а-ля-ля» — победно кричат в кузове солдаты, переехав это место, и каждый звук их ненавистной речи бьет по нервам.

Поздно вечером движение по дороге прекратилось. Редкие ракеты на минуту освещают притихший город. Как не повезло! Если бы в руку ранило, я бы ушел. Или, хотя бы, мякоть ноги, без перелома. Ушел бы, уполз!

Кто-то из медперсонала, зайдя в палату, сообщил, что бои идут у Барановичей.

— Может быть, остановят немцев, а потом погонят обратно? Сколько отсюда до Барановичей? — спрашиваю Томилина.

Он невесело шутит!

— Столько же, сколько от Барановичей досюда!

На следующее утро снова началось движение войск под окнами больницы, и так три дня подряд, с утра да захода солнца.

В одиннадцать часов отнесли в перевязочную, сняли повязку. Конрад осмотрел рану, ощупал кость и недовольно покачал головой.

— Надо делать репозицию, отломки неправильно стоят. Приготовьте гипс! — говорит он сестре.

— Сделайте укол, — прошу его, зная, что под красивым словом «репозиция» подразумевается сильное потягивание за ногу и уминание отломков кости, чтобы установить их точно, конец в конец.

— Пустяки, одну минуту потерпите! — Обеими руками он крепко сжимает стопу и отбрасывает корпус назад. Я коротко вскрикиваю — и вот уже сестра накладывает гипсовые бинты, а санитарка вытирает мне потный лоб, успокаивает.

В палату положили нового больного. Забыв про свою боль, рассматриваю его. Обрубок человека! Бледное лицо с впалыми щеками, крепко сжатые бескровные губы. Левой руки не видно, правой он поддерживает правую ногу, вернее половину ноги, — она ампутирована ниже колена. Приподымая ее кверху, он, наверно, хочет успокоить боль. Там, где должна быть левая нога, простыня вяло прилегает к матрацу.

* * *

В коридоре, против, двери, в палату, висит репродуктор. Когда открывается дверь, взгляд прежде всего ищет большой черный диск. Кажется, радио молчит потому, что сейчас перерыв. Пройдет, минута-две и знакомый голос диктора спокойно скажет: «Внимание! Говорит Москва!»

Но не это пришлось услышать... Санитарка, протирая пол, рассказывает:

— В Рожанке расстреляли сорок человек. Заложниками называют. Говорят, кто-то из жителей немецкий танк обстрелял, ихнего солдата убил. Немцы без разбору всех мужчин хватали. Продержали под арестом два дня, а вчера расстреляли... — Она выжала тряпку и, уставшая, присела на табуретку. — Вот как делают... За одного — сорок.

Вечером зашла в палату Ксеня. Она не дежурит сегодня, но ей, наверно, здесь легче, среди своих, чем одной на квартире.

— Сыты ли вы? — спрашивает у нас.

— Это потерпим, — отвечает Томилин. — А вот табака совсем нет!

— Садитесь! — подтягиваю одеяло, приглашая ее присесть на край кровати, но подвинуть загипсованную ногу стоит больших усилий, и она поспешно садится на кровать Томилина.

— Что собираетесь делать, Ксеня?

— Буду пробираться к своим, поближе к Могилеву. Там у меня сестра.

— А родители где?

— Родители в другом месте, в Дриссенском районе, в колхозе.

— Расскажите, как жили, — спрашивает Томилин»

— Неплохо жили. Председатель колхоза был хозяйственный, не пьяница.

Она открыла сумочку и вынула фотокарточку, сделанную в год окончания медшколы. Белая меховая шапка с длинными, до пояса, ушами, лицо серьезное, немного грустное.

— Пойду, а то патруль задержит. Позже девяти ходить запрещено.

— Про табак не забудете?

— Хоть немного да принесу.

Сумерки... В палате стало темнеть. Наступающая ночь, как огромное черное облако тоски, вползает через окно, густо заполняя комнату. Хочется нарушить давящую тишину. Гриша, — тот, что без ног и без одной руки, спит после снотворного. Политрук молча возится на койке, высыпая из крошечных окурков, которые сохранял весь день, крупицы табака.

— Что, Томилин, еще день прожили?

— Раз день прожили, так, наверно, и ночь проживем. Сейчас закурим и попробуем заснуть.

Санитарку попросили открыть дверь, в маленькой комнате душно. В коридоре темно, репродуктор незаметен. Глупо надеяться, но помимо воли глаза ищут то место, где он висит. Лишь бы услышать два слова: «Говорит Москва!»

Утро начинается с тревожных мыслей. Что там, в стране? Где сейчас фронт? Стараюсь догадаться, как записали меня в журнале при поступлении и в истории болезни? Наверно, по всем анкетным данным, как того требует форма. Может быть и национальность записана, ведь привезли к своим, в свою больницу.

Где, на какой линии остановят фашистов? Надолго ли черная лава оккупации зальет землю, покроет все прежнее?

По больнице прошел слух, что всех повезут в Гродно: там формируется лагерь военнопленных.

— Ну, в лагере о нас немцы позаботятся как следует, — саркастически произнес Томилин и повернулся к стене.

Гришу пришел навестить его однополчанин, пожилой старшина, с ожогами лица и рук. Услышав разговор об отправке в Гродно, он возразил:

— Говорят не в Гродно, а в Лиду нас погонят.

Лагерь военнопленных... Там уж гитлеровцы «позаботятся...»

Прошло,еще несколько дней в напряжении. Немцы не появляются, хочется надеяться: авось они не тронут раненых, забудут о нас. Больница кажется якорем спасения. Пусть бы кость срослась и тогда отсюда не трудно уйти! В лесу найти своих, а затем продвигаться к линии фронта.

Надежды эти рухнули шестого июля; В полдень в коридоре послышался топот, крики: Schnell! Schnell![1]

Первым Из палаты вынесли Гришу, за ним меня. Во дворе стоит группа немецких офицеров, за низким забором, на улице, видны грузовики, Один из офицеров, толстый, приземистый, стоит рядом с калиткой и распоряжается погрузкой. Одну руку засунул за пояс, а в другой держит сигару. Вслед каждому раненому — энергичный взмах руки с зажатой сигарой и хриплое, отрывистое:

— Raus! Raus![2]

Шея побагровела, его всего распирает от злобы, самодовольства, от власти над людьми.

Захлопнули задний борт, двое солдат с автоматами уселись на откидных скамьях. Остался ли Томилин в вольнице или его погрузили в следующую машину — я не заметил. Машин немного и забрали лишь часть людей.

Тронулись рывком и поехали на большой скорости. На каждом ухабе резкая боль пронзает ногу. Вот минута спокойной езды, кажется, что и дальше дорога будет ровной, но опять кузов машины подбрасывает верх, носилки дергаются. Лицо и грудь покрываются испариной, тошнота подступает к горлу. У противоположного борта лежит Гриша. Глаза у него закрыты, на мертвенно-бледном лице выделяются посиневшие губы.