Глава 14. Годы ссылки. Положение женщины у бурят.

Глава 14. Годы ссылки. Положение женщины у бурят.

Общеизвестно, что положение женщин в том или ином человеческом обществе является в значительной степени показателем культурного и морального уровня этого общества.

Подтверждают ли буряты это правило? Мой личный опыт дает мне основание утверждать, что буряты не составляют исключения из этого правила. Патриархальный строй, несомненно, кладет известный отпечаток на отношения между мужчинами и женщинами. Многочисленные обычаи и предписания, возникающие в таком обществе в процессе его развития, окружают его членов сетью ограничений, запретов и обязанностей. И на женщин такого рода предписания и запреты ложатся особенной тяжестью.

В этом отношении и бурятские женщины не составляют исключения. Но кочевой образ жизни избавляет буряток от целого ряда тягостных обычаев и запретов, от которых сильно страдают женщины многих других азиатских народностей, живущих хотя и патриархальным строем, но оседло.

У забайкальских бурят еще сохранилось многоженство – эту роскошь позволяют себе только очень зажиточные люди, – но им никогда не придет в голову мысль запереть своих жен в гареме. Бурят не поймет, как можно запрещать замужней женщине или девушке разговаривать с мужчиной. Такой запрет казался бы ему бессмысленным, так как он нарушил бы веками установившийся порядок жизни. Буряты очень часто разъезжают. На них большей частью лежит забота о закупке в ближайшем к его улусу городе или селе всех необходимых для его хозяйства товаров: чаю, муки, соли, табаку, посуды и т. д. Они часто посещают свои храмы (дацаны), знакомых, родных; они также принимают участие в общественных собраниях (сугланах), и все хозяйство остается на руках женщин и молодежи – юношей и девушек.

Когда начинается буря, все наличные члены семьи – женщины и мужчины или, за отсутствием мужчин, одни женщины, вскакивают на коней и мчатся во весь опор за много верст, чтобы собрать стада. Чтобы разыскать табун лошадей, укрывшийся от палящего летнего солнца где-нибудь в глубокой, тенистой пади (долине), очень часто бурятские девушки или женщины вынуждены бывают проделать верхом десятки верст, допытываясь у каждого встречного, не видел ли он случайно такого-то табуна лошадей из стольких-то голов. Большие стада овец пасутся часто под наблюдением пастушек, которые остаются в степи целыми днями и могут встретиться со многими людьми, бурятами и русскими, – кто их может контролировать?

Живя в атмосфере такой широкой свободы, бурятская женщина и внутренне свободна. Жены у бурят обязаны относиться почтительно к своим мужьям и в еще большей степени к свекрам, но это им не мешает держаться с большим достоинством. Они наравне с мужчинами принимают участие в любой беседе и высказывают весьма свободно свое мнение, хотя бы оно не совпадало с мнением мужа и других присутствующих мужчин.

Огромная роль, которую бурятские женщины играют в хозяйственной жизни семьи, дает им нравственное право себя считать равноправными членами ее. Девушки чувствуют себя еще свободнее, потому что они кровно связаны не только с семьей, но и с родом, к которому принадлежит глава семьи. Напротив, жены бурят обязательно должны принадлежать к чужому роду – таков древний обычай.

В общем, мои четырехлетние наблюдения над жизнью забайкальских бурят меня убедили, что положение бурятской женщины значительно лучше и почетнее, чем положение женщины некоторых европейских народов.

Все же я должен был признать, что интеллектуально бурятские женщины в огромном своем большинстве значительно отстали от мужчин. Спустя 10–12 лет после моих странствований по кочевьям забайкальских бурят я уже имел случай встретиться с несколькими интеллигентными и даже даровитыми бурятскими девушками; но в 1892–1895 годах я такого типа женской молодежи еще не видел. Почти все женщины, которых мне привелось наблюдать, были еще крайне примитивны и не имели никакого представления о том, что происходит за пределами их улусов.

Я говорю «почти», потому что с одной выдающейся по уму и по способностям буряткой я случайно встретился, и на характеристике этой необыкновенной женщины мне хочется остановиться подробнее, т. к. она представляет собою прекрасное дополнение к благородной фигуре моего переводчика Маланыча.

В палящий летний день я заехал к почетному буряту Абидуеву, к которому меня направил вышеупомянутый уже ученый Номтоев. К моему огорчению, мы Абидуева на застали дома. Встретила нас его дочь, женщина лет тридцати, которая попросила нас остаться и подождать отца. По ее предположениям, он должен был вернуться домой не позже вечера. Так как беседа с Абидуевым обещала быть очень интересной – по словам Номтоева, это был очень умный и сведущий старик, – то мы охотно остались. Как полагается, дочь угостила нас чаем, и пока мы утоляли свою жажду, между ней и Маланычем завязался официальный разговор. Прислушиваясь к их беседе, я был поражен как ее содержанием, так и тоном и манерой, с какой молодая женщина вела разговор. В ее речи чувствовалась необыкновенная энергия и большая внутренняя душевная сила. Слова лились плавно и быстро, а ее лицо, далеко не красивое, было озарено блеском ее умных, черных глаз.

Говорила она о беспорядках, царящих в Степной думе, о произволе некоторых родовых голов (родоначальников), о ссорах между бурятами и русскими из-за захваченных последними бурятских земельных угодий и т. д.

Мой строгий и сдержанный Маланыч прислушивался с величайшим вниманием к тому, что ему рассказывала молодая женщина, и это было определенным доказательством, что он весьма считается с ее мнениями и высказываниями. Я лично был так заинтригован этой необыкновенной женщиной, что, как только она отлучилась из юрты для хозяйственных надобностей, я тотчас же обратился к Маланычу со следующими словами:

– Я вижу, эта женщина носит еще девичий тэрлык (халат известного покроя), и меня крайне удивляет, что такая умная энергичная девушка осталась старой девой. Что это значит? Чем объяснить, что эта девушка, дочь богача, умница, прекрасная хозяйка, как это видно по всему, до сих пор не вышла замуж?

– Отец ее не отпускает, – объяснил мне Маланыч. – К ней сватались многие знатные и богатые женихи, но отец умолял не покидать его, и она отказывалась выходить замуж и оставалась с отцом, к которому она крепко привязана.

– Вы должны знать, – продолжал Маланыч, – что эту девушку хорошо знают буряты чуть ли не всего Верхнеудинского округа. Спросите, кого хотите. Она ведет все обширное хозяйство Абидуева. А когда он несколько лет подряд был родовым головой, то фактически всеми делами рода ведала она. Она выносила решения по самым серьезным вопросам и спорам, она помогала нуждающимся сородичам; к ней буряты часто обращались как к посреднику, когда у них возникали тяжбы, и т. д. Ее ум и чувство справедливости известны по всему хоринскому ведомству. Ее не только уважают, но и любят и ее называют не настоящим ее именем, а ласкательным «Мухур-Хун», что означает хорошая, славная [8] .

Когда я посетил Абидуева, он уже не был родовым головой, и Мухур-Хун, по-видимому, не доставало той кипучей общественной работы, которой она отдавала столько энергии и душевных сил. Ее положение как старой девы тоже не было особенно радостным. Эгоизм отца отнял у нее возможность жить своей личной жизнью. Правда, положение старых дев у бурят далеко не такое безотрадное, как у европейских народов, прежде всего потому, что бурятская мораль не видит ничего предосудительного в том, что девушки пользуются радостями внебрачной любви. Та же Мухур-Хун имела мальчика семи-восьми лет, которого старик Абидуев воспитывал как родного сына и окружал самой нежной любовью; затем, хорошая хозяйка очень высоко ценится у бурят, и даже женщина 35–40 лет всегда может найти мужа, который охотно возьмет ее к себе, а такая хозяйка, как Мухур-Хун, была бы кладом для любого бурята.

И все же, судя по некоторым ее фразам и замечаниям, глубоко в душе этой необыкновенной девушки притаилось чувство большой неудовлетворенности.

Спускался чудесный летний вечер, небо немного хмурилось, жара спала, и обитатели обширного абидуевского «поместья» высыпали на просторный двор, чтобы подышать свежим вечерним воздухом. Молодая густая трава, скрывавшая весь двор, походила на зеленый бархатный ковер. Лес, подступавший совсем близко к группе юрт, принадлежавших Абидуеву, точно впал в тихую дремоту, и в воздухе стояла такая чарующая тишина, что не было никакого желания разговаривать, – хотелось только полной грудью вдыхать ароматный воздух, молчать и восхищаться красотой полудикого ландшафта.

Но недолго я наслаждался пленившей меня тишиной. Из соседних юрт сбежались дети и окружили Мухур-Хун, как птенчики свою мать. И тут я увидел Мухур-Хун совсем в ином свете. Она обнаружила необыкновенный талант и уменье обходиться с детьми. Она стала им рассказывать сказку, и детишки в возрасте от шести до десяти лет сидели, как зачарованные, и слушали ее, затаив дыхание. Затем она затеяла с ними игру, и началась беготня – воздух оглашался детскими криками. Мухур-Хун сама принимала деятельное участье в игре; одного она поймает, и тот к ней прижмется с любовью, другому шепнет что-нибудь на ухо, и тот зальется счастливым звонким смехом. Дети были в полном восторге, их глазки блестели, их маленькие сердца бились учащенно, а их личики сияли радостью. Жизнь праздновала свой большой праздник, праздник детей.

Но достаточно было Мухур-Хун сказать расшалившимся детям несколько тихих слов, чтобы они, столь взволнованные и возбужденные, очень быстро успокоились и послушно разошлись по домам.

Так случай дал мне возможность увидеть одаренную бурятскую женщину, у которой сильно было развито общественное чувство и кругозор которой был гораздо шире, чем у многих, очень многих бурят. Энергия в ней кипела, интонация ее голоса и каждое ее движение свидетельствовали о большой внутренней силе. Она владела тайной покорять сердца тех, с которыми она приходила в соприкосновение, и это у нее выходило очень просто и естественно, благодаря большому уму и прекрасному знанию среды и людей, среди которых она жила.

Такова была Мухур-Хун. При других обстоятельствах, в другой общественной обстановке такая женщина могла бы быть поборницей возвышенной идеи, выдающейся писательницей, быть может, выдающимся политическим оратором. Она вела бы за собою народные массы, она воодушевляла бы их на героические подвиги… А в заброшенном улусе ее годы протекут однообразно. С течением времени ее энергия ослабеет, внутренний огонь угаснет, и необыкновенная женщина эта сойдет в могилу, не совершив и десятой доли того, что ее богатая творческими силами натура способна была совершить.

*?*?*

Заканчивая воспоминания о моих странствованиях по кочевьям забайкальских бурят, мне хочется еще несколько остановиться на характеристике одной особой категории бурят – я имею в виду их умственную аристократию – лам.

Я уже имел случай указать, что ламы сыграли огромную роль в духовной жизни забайкальских бурят. Они были носителями возвышенной религии – буддизма, и принесли бурятам новую мораль взамен тех примитивных представлений о добре и зле, которые содержал в себе шаманизм. И буряты инстинктивно очень высоко ценили миссионерскую роль лам. Они смотрят на них, как на свою духовную элиту, и относятся к ним с большим уважением и даже с почитанием. Чуть ли не каждый бурят мечтал о том, чтобы хоть один его сын стал ламой, и, благодаря таким настроениям, процент лам по отношению ко всему мужскому бурятскому населению Забайкалья был весьма велик. Даже бедные буряты нередко посылали своих мальчиков учиться в буддийские храмы, где эти дети под руководством лам имели возможность научиться читать и писать по-монгольски и даже по-тибетски. При хороших способностях и прилежании такие мальчики получали степень «хуварака» – это была подготовительная ступень, открывавшая путь к духовной карьере. Чтобы получить первую степень ламского звания – баньди – надо было учиться годы и с большим усердием. Поэтому число хувараков было очень велико в сравнении с числом настоящих лам.

Хотя каждый лама в глазах бурят был «учителем» и его всюду принимали с большим почетом, все же весь ламский клир был далеко не однородный, напротив, он отчетливо делился на категории.

Большинство лам составляли рядовое духовенство, выполнявшее разные требы или участвовавшее в обычных богослужениях в дацанах. Они не отличались ни особой ученостью, ни вообще особым интеллектуальным развитием. Отдельную категорию составляли ламы-врачи, лечившие бурятское население методами, предписываемыми так называемой тибетской медициной. Очень немногочисленна была категория лам, отличавшихся своей ученостью и примерным образом жизни. Наконец, были ламы, пользовавшиеся репутацией «святых людей», к которым буряты относились с благоговейным преклонением.

Я встречался с десятками лам первой и второй категории, с очень малым числом их третьей категории, и только счастливый случай дал мне возможность познакомиться с одним «святым ламой».

Как, может быть, ни интересны с социальной и психологической точки зрения рядовые ламы, я не хотел бы остановиться на их характеристике, которая более уместна в этнографическом или публицистическом очерке, нежели в воспоминаниях. Но о моих встречах с некоторыми выдающимися представителями действительной ламской элиты мне хочется рассказать подробнее.

Самая характерная черта этой элиты – это совершенно особенное их отношение к буддизму. Учение Шакья-Муни для них – это бесценный и неисчерпаемый источник всякой духовной жизни. Оно для них мировоззрение, обнимающее все возможные жизненные проблемы и все возможные отрасли знания, но прежде всего и больше всего оно для них религия морали, факел, освещающий путь всем тем, которые стремятся к вечной истине.

Настоящий ученый лама следит за тем, чтобы каждый его шаг соответствовал «святому учению», и все его помыслы и суждения базируются только на «единственной истинной вере» – буддийской.

Человеку европейской культуры приходится делать над собою огромное усилие, чтобы понять извилистое мышление таких лам и их своеобразный подход к людям и вещам.

Я припоминаю свою беседу со знаменитым Номтоевым о буддизме. Я нарочно затронул эту тему, чтобы узнать, как такой человек, как он, понимает и трактует религию, которую в Азии исповедывают свыше 500 миллионов человек. И я был поражен, с каким энтузиазмом этот старик мне излагал основы этой веры, которая горела в нем святым пламенем.

Несмотря на то что Номтоев, сложивший с себя сан «ширетуя», уже десятки лет жил простым смертным, в нем как бы проснулся страстный лама-миссионер, и он с юношеским воодушевлением разъяснял мне, насколько возвышенно учение Будды и какую божественную миссию оно выполняет.

– Русские, – сказал он мне, – называют наши храмы кумирнями – это грубая ошибка! Мы не поклоняемся идолам, мы верим в единого, истинного Бога. Бурханы [9], которыми украшены наши храмы, суть только человеческие воплощения Бога; на самом же деле, Бог, царящий над всем миром, един. Но он не всемогущ. Он не может уничтожить мир раньше времени, потому что не он его создал. Мир существовал всегда, он возник из себя самого. Если бы Бог сотворил мир, он не допустил бы столько зла. Но все существующее на земле погрузится в нирвану [10] . Настанет время, и весь мир исчезнет, потому что, когда все существа перейдут в состояние нирваны, то и сама вселенная исчезнет, как исчезает отражение предмета в зеркале, когда убирают зеркало. Русские ученые неверно истолковывают слово «нирвана». Это очень далеко от понятия «небытия», как они думают. Нирвана означает освобождение от всех страданий. Это такое состояние, при котором человеческое существо освобождается от закона перевоплощения и погружается в ничто. Это буддийское «блаженство». Понятие «нирвана» очень близко понятию «боди» [11] . Кто еще не достиг состояния «боди», не может стать «нирваной». Разница между этими двумя состояниями заключается в том, что «боди» это высшая ступень духовного совершенства, на которую человек может подняться в течение своей жизни, но человек, достигший состояния «боди», погружается в нирвану лишь после своей смерти. Поэтому нирвана означает также смерть, особенно когда речь идет о разных Буддах или вообще о святых людях.

Не скажу, чтобы эта туманная буддийская философия тогда произвела на меня особенно сильное впечатление, но тон и манера, с которыми Номтоев излагал мне основы буддизма, экстаз, которым он зажегся, меня глубоко поразил. Я ясно чувствовал, что Номтоев с гордостью и благоговением ввел меня в священный для него лабиринт буддийской религиозной философии. И невольно я тогда сравнил проповедь Номтоева с беседой, которую я имел с одним моим родственником, когда мне было лет пятнадцать-шестнадцать.

Этот родственник был пламенным хасидом. Жил он постоянно в Палестине и приехал в Россию для сбора денег в пользу бедных палестинских евреев. Посетил он также моих родителей, живших тогда в Житомире. Когда он меня увидел в гимназическом мундире с «блестящими пуговицами», он был буквально потрясен.

– Как, – воскликнул он, – ты Моисей, сын Сары Хьены (моя покойная мать тоже была глубоко верующей «хасиде»), ты гимназист! Это непростительно! Ты еврей и должен быть настоящим евреем. Недаром тебе дали имя знаменитого кобринского цадика. Я должен тебя поставить на правильный путь. Ты должен покаяться и стать набожным евреем.

– Я если я не хочу покаяться? – спросил я его.

– Этого быть не может! – воскликнул он тоном глубокого убеждения. – Пойдем сядем и поговорим серьезно, и через час ты согласишься бросить гимназию и поехать со мною в Палестину.

– Хорошо, – сказал я ему, – пойдем, поговорим.

И мой родственник, равви Лейже (своеобразная переделка имени Лазарь), стал меня обращать на истинный путь.

– Ты не знаешь, какое великое счастье идти по пути, предуказанному нам Господом Богом. Когда «Шехина» проникнет своей благостью в твою душу и когда твои глаза всегда будут обращены к небу, твое сердце очистится от всякой скверны, твои глаза увидят божественный свет, и божья благодать никогда не покинет тебя.

Его голос дрожал, глаза блестели, и в каждом его слове чувствовался подлинный экстаз, совершенно такой же, как у Номтоева, когда он говорил о великом счастье человека, поднявшегося до состояния «боди».

Равви Лейже не удалось меня переубедить, но его пламенная речь и священный пафос тогда меня глубоко взволновали. Номтоев еще раз показал мне, что истинно верующий человек всегда говорит одним и тем же языком пламенного убеждения и экстаза, как бы различны ни были идеалы, которым он служит.

Другого замечательного ламу я встретил при следующих обстоятельствах.

По совету Номтоева я искал случая познакомиться с ламой Ирелтуевым. Он был ламой-доктором, и его слава гремела по всему Забайкалью, так же, как некогда слава Номтоева. Маланыч, оказалось, лично знал Ирелтуева и отзывался о нем как об исключительно хорошем человеке. Этого было достаточно, чтобы я искал знакомства с ним. И мы специально поехали на курорт, где Ирелтуев жил, хотя нам для этого пришлось отклониться от намеченного маршрута на несколько десятков верст.

Прибыли мы на курорт как раз в часы, когда Ирелтуев принимал больных, но как только Маланыч сообщил ему, кто я и с какой целью я разъезжаю по бурятским стойбищам, Ирелтуев тотчас же прервал свой прием, пригласил меня в отдельную комнату, чтобы никто не мешал нам.

К сожалению, нам не удалось спокойно вести нашу беседу. Мне бросилась в глаза огромная разница в отношениях к Ирелтуеву со стороны бурят и небурят. Первые говорили с ним в необычайно почтительном тоне и смотрели на него буквально влюбленными глазами; зато пациенты русские и евреи – а их было довольно много на курорте – не давали Ирелтуеву покоя своими криками, жалобами, назойливыми вопросами. Грубость, а порой и наглость этих пациентов произвели на меня удручающее впечатление. Но Ирелтуев отвечал им неизменно с таким благородным спокойствием и с таким большим достоинством, что я им буквально любовался.

Его мягкий голос, его умный, проницательный взгляд, каждый его жест подкупали своей благородной простотой и, я сказал бы, величием; и еще было стыдно, что эти русские и евреи не понимали, с каким необыкновенным человеком они имеют дело.

Моя беседа с Ирелтуевым продолжалась не больше двух часов; мне было совестно, что я оторвал его от профессиональных обязанностей. Кроме того, нас то и дело прерывали. Вести систематическую беседу не было никакой возможности. Я ему задал целый ряд вопросов, он с своей стороны спросил о многих вещах, его интересовавших.

Его ответы и суждения меня убедили, что он в своей жизни много интересовался и о многом передумал. Он не только был несравненным знатоком тибетской медицины, но также был хорошо знаком с основами нашей европейской медицины. Он славился как замечательный диагност, и это меня нисколько не удивляло, потому что в его глазах светился гениальный ум и он определял характер болезни скорее по интуиции, нежели по ее симптомам. Вообще я должен сказать, что Ирелтуев на меня произвел впечатление настоящего умственного аристократа, и я чувствовал, что он вокруг себя создает атмосферу какой-то особой моральной чистоты.

Когда мы покинули Ирелтуева, простившись с ним чрезвычайно сердечно, я сказал Маланычу:

– Знаете, Ирелтуев удивительный человек: такого хорошего и благородного человека я редко встречал в своей жизни, хотя знал много прекрасных людей.

– Это общее мнение о нем, – заметил Маланыч. – Кто его ни увидит, чувствует тотчас его чистую душу. Он был бы настоящим святым, если бы его занятие врача не вынуждало его отдавать слишком много времени светским делам. У него нет отбоя от больных. К нему приезжают пациенты со всей Сибири.

– Вот вы сказали, – обратился я к Маланычу, – что Ирелтуев был бы святым, если бы не его занятия врача. А есть ли среди ваших лам настоящие святые люди?

– Да, но очень, очень редко. В Аннинском дацане с год тому назад умер лама Галдан Аюшиев. Он был настоящим «даянчи», т. е. святым, аскетом и созерцателем. Он ввел среди лам железную дисциплину. Я должен вам сказать, что наши ламы иногда позволяют себе очень нехорошие вещи. Они нередко напиваются допьяна и ведут себя очень неприлично. Всему этому Галдан Аюшиев решил положить конец. Он установил очень строгие меры наказания для хувараков и лам, ведущих себя недостойным образом. Он окружил дацан второй оградой и запретил впускать кого бы то ни было в дацан после захода солнца и, удивительнее всего, он принялся пропагандировать, чтобы буряты перестали выгонять араку – молочную водку, которую они приготовляют из кислого молока. Это значило произвести настоящую революцию в бурятском образе жизни, потому что изготовление араки – это вкоренившееся у монголов и бурят в течение многих веков обыкновение. Галдан Аюшиев вел свою борьбу против употребления араки путем проповедей, собиравших массу слушателей. И его нравственный авторитет был так велик, что в трех больших районах все бурятское население перестало выкуривать молочную водку. Перед своей смертью Галдан Аюшиев распорядился поставить в уединенном месте семь надгробных памятников и просил, чтобы его временно похоронили на этом месте. Его завещание было выполнено: когда он умер, его набальзамировали, посадили в позе «даянчи», как это указано в священных книгах, и обложили солью. А спустя несколько месяцев его сожгли, как этого требовал очень древний обычай, и над урной с его прахом воздвигли красивый памятник в виде небольшой пагоды.

Когда Маланыч кончил свой интересный рассказ, я спросил его, имеются ли среди хоринских лам живые «святые».

– Я слышал, – ответил мне Маланыч, – об одном таком ламе, которого наши буряты весьма почитают и который по своей святости почти не уступает покойному Галдану Аюшиеву, но я его никогда не видел, так как он живет далеко от нас, в дацане, расположенном в Кижингинской степи. Я знаю только, что его зовут Цыденов.

– А допустит ли он меня к себе, если бы я его пожелал посетить?

– Думаю, что допустит, но я слышал, что он очень мало говорит. Его считают большим молчальником.

С этого дня я часто задумывался над тем, как бы повидать этого необыкновенного ламу. А через несколько недель мое желание почти неожиданно осуществилось.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.