Оксана Булгакова ПРОГУЛКА НА АВЗЯНСКУЮ ГОРУ
Оксана Булгакова
ПРОГУЛКА НА АВЗЯНСКУЮ ГОРУ
Есть уголки России, где щемяще-радостное чувство сопричастности с ее судьбой, людьми, землей особенно остро дает о себе знать. Идешь по этой земле, дышишь этим воздухом, почтительно здороваешься с каждым, кто встретится на деревенской дороге, — и просачивается в сердце радость, и куда-то истаивают лихие думы, и, словно от теплого и мудрого слова матери, очищается душа от всего наносного, обидного.
Такой увиделась мне деревенька, что, в снегах и метелях, умостилась у самого подножия Авзяна. Иные улочки ее так и норовят вскарабкаться по склону, и зовутся они Горными: первая Горная, вторая, третья… Чтоб почтальон не перепутал. Да только разве заплутаешь в таком поселке? Напишешь на конверте: село Зигаза, Наумкиной Наталье Евсеевне, и придет письмо в ее маленькую избушку на горе без всякой там улицы.
Вот к Наталье Евсеевне и лежал наш путь с Василием Дмитриевичем. Для нее он — сын, кровинушка, Василий. Для страны он — дважды Герой Социалистического Труда, делегат партийного съезда, заслуженный металлург республики В. Д. Наумкин, для меня — давний магнитогорский друг, о котором, еще не озаренном славой и не отмеченном наградами, писала едва ли не два десятилетия назад.
…Два дня всей семьей дежурили у телефона: Василий Дмитриевич должен был возвратиться из Японии. И все же ночной звонок взбудоражил наш дом, как бывает всегда, когда долго ждешь чего-то.
— Намаялся! Сейчас прямехонько на Магнитку. А там к матери на пару дней. Обязательно. Хотите — присоединяйтесь.
И вот едем. Ныряет наш игрушечный поезд из сугроба в сугроб. «Нынче снега у нас дивно», — скажут потом в Зигазе. Мало сохранилось таких поездов на российских просторах, недаром рассказывают, что на этой Белорецкой линии все последние фильмы о гражданской войне снимали. Вагончики на три окошка светло-голубые, расцвеченные масляной краской да нескупой рукой совсем недавно, печурка греет щедро, лампочка — одна на всю компанию. Да и вагончиков-то три-четыре на весь поезд. А тащит его вдоль льдистых ущелий, вихляя на бесконечных поворотах, непривычно вытянутый вперед, словно лисья морда, крохотный бордовый тепловозик.
Наумкину поезд наш явно не по росту, тесноват. Кажется, встань Василий Дмитриевич во весь свой рост — воистину богатырский, распрями плечи — осядет игрушечная крыша ему на самую грудь. Но он силу припрятал, сидит смирно, про новости зигазинские расспрашивает, заметно волнуется — не так уж часто на мать-то времени хватает, — а чтоб скрыть настроение, балагурит с людьми. Свой он среди них даже и внешне: полушубок черный, рабочий такой же, как у всех — видавший виды, и обувка суконная, и шапка кроличья не из новых. Нет, он не специально оделся так, чтоб подыграть, потрафить кому-то. Таким знаю его всегда или почти всегда; вот на конференциях, съездах, в делегациях, на консультативных советах, за границей выглядит министром, да только руки, большие, тяжелые, с въевшейся навечно за тридцать с гаком доменных лет чугунной пылью, выдают его. Да и награды — не всякий министр к пятидесяти годам столько заработал: на праздничном пиджаке — три ордена Ленина, орден Октябрьской Революции и две Золотые Звезды…
Наконец «киношная» узкоколейка дотянула нас до Тукана. А там новый вагон ждет — на сей раз один-единственный — мотриса.
В нем уж лампочки и одной не предусмотрено, народу набилось много, кондуктор с фонариком в руках билеты продает. Трясет еще больше. Едем кучно, но весело, с шутками, смехом — впотьмах. Так до самой Зигазы. Из Магнитогорска затемно выехали, а приехали — снова ночь набежала.
В пять утра Василий Дмитриевич уже последнюю возку снега на огороды сделал, перед домиком такую дорогу расчистил — на месяц хватит. А снега в Зигазе, помните, «дивно». Да белый он, белый, до неузнаваемости чистый и пушистый. А уж много-то его в эту зиму! А значит, и ягод, и грибов, и меду будет вдоволь.
Наталья Евсеевна тоже по привычке всей жизни своей встает до рассвета, хоть и надобности в этом уже давно нет: одна, хозяйство небольшое — козлиная семейка и гуси. Да только кто ж это в деревне рассвет в постели встречает! Суетится в избе, рада-радехонька. А ведь и не сразу поймешь: сдержана, даже сурова, хоть и в счастье. Вот и Василий такой же: лишним жестом, словом радости не выдаст, в себе переживает все — хоть и радость, хоть неприятности, особенно неприятности. Так и считают многие, что у него их не бывает. И меня наставлял: как бы тяжело ни было, сама переживи, зачем людям лишнее на плечи складывать, у каждого своих забот достаточно.
Оказалось, мудрость-то эта отсюда, зигазинская: мальчишкой в прорубь скатился, чуть не утонул, сам выбрался, дома на полати забрался, одежонку высушил. Все сам. Мать и по сей день о том не знает.
До чего ж красива эта женщина в свои 72, ох, не легких года! И болезнь ее еще в молодые годы согнула, и тяжелого навидалась — на несколько жизней хватит, а лицо молодое, глаза живые, притягивающие, большие, серые, как у сына.
Лепим пельмени, разговор постепенно отлаживается. Ведь неграмотная, а благородства сколько, внутренней культуры, такта.
— Не обидишься, если покажу, как тесто-то правильно скать надо?
Стараюсь изо всех сил, да только — надо же! — впустую: все пельмени, что снесла в сенки на мороз, за милую душу уплел старый плутоватый козел. Да бог с ними, с пельменями-то — разговор хороший получился. Открылись истоки сегодняшнего наумкинского характера, корни обнаружились, что держат его крепко на земле, как в свое время помогли устоять в беде, голоде матери и всем семерым детям.
Издавна, сколько помнит Наталья Евсеевна, были Наумкины-Гордеевы «при чугуне», как все в этом горнозаводском крае. Заводишки, что дымили во многих лесных поселках, чугун давали отменный: ковкий, литейный, серы в нем — минимум. Варили его на маленьких домнах, зачастую, как и в Зигазе, весь заводишко вокруг одной такой доменки и ставился. Была она мала — на 200 кубов — с сегодняшними магнитогорскими, на которых Василий Дмитриевич теперь работает, даже сравнивать неловко. (А о каких мечтает? В 5 тыс. кубов…) И топилась она древесным углем. Вот весь поселковый работный люд тем и промышлял: кто не у домны, те дрова заготовляли, «печи сажали», то есть уголек выжигали. Топили печи семь дней, потом на сутки открывали, чтобы остыли, и выгребай на здоровье — готов уголек.
Работали семьями, детей сызмальства приучали беречь каждую минуту. Пока печи поспевали, на покосах трудились, с пчелами возились, овощи выращивали, за скотиной ухаживали, зимой в извоз подряжались. Так и жили — полурабочие, полукрестьяне. Хлеб в горах не сеяли, потому и цену ему знали. Отец Василия — Дмитрий Федосеевич все трудные работы делал: и на домне управлялся, и руду грузил, и уголек вместе с женой в печах выжигал, и дрова рубил. В войну бригадирил — на сон час-два в сутки только и выходило. И умер в одночасье: устал. А Наталья Евсеевна при тяжкой болезни осталась.
Уж давно все пережито, а вспоминать трудно.
— Ведь одежки-то теплой в молодости не было. А в ноябре (тогда снега-то в этих местах позже ложились) отправит старший брат Поликарп Евсеевич в лес сено заготавливать. Холодно. Босиком идешь. Да и исподнего никакого не надето. Плачешь, а не перечишь: вместо отца его почитала.
По молодости все сходило, а потом пришла беда: шесть лет лежала Наталья Евсеевна, не подымаясь совсем. Лишь муж мог ворочать ее, крупную, тяжелую. А вокруг буквально — «семеро по лавкам», и все мал мала меньше: кому пять, кому шесть, семь. Когда Дмитрия Федосеевича не стало, никто не верил, что она выживет, детей уж по родне распределили. А она поднялась. Поднялась и, не разгибаясь, пошла. Так и до сих пор ходит. А поднялась мать потому, что умирать ей никак нельзя было. Из-за детей встала. И выходила всех семерых. А уж на грамоту ни сил, ни часов в сутках не хватило.
— Вася-то в 1956 году в Магнитогорское ремесленное поехал — так в лаптях его отправила. А не испортили Василия лапти-то! — Наталья Евсеевна лукаво смотрит на сына, потом на звезды его, что лежат на ее ладони (привез показать новую, вторую, № 200 значится на ней).
Наумкин разговор поддерживает охотно, хорошо им вдвоем.
— А чего стыдиться? Я в лаптях и зимой, и летом ходил. Первые ботинки из свиной кожи и сапоги кирзовые в ремесленном получил. Ох и гордился, и берег их. Ведь первые, а лет-то тогда мне уже под 20 было. Нам отец внушал, я его слова на всю жизнь запомнил и своим сыновьям повторяю: «Пень, как ни одень, пнем и останется. Была бы голова светлой, ум был бы. А вещи, одежда — не они человека красят».
— У нас в доме никогда ничего не запиралось, — продолжает мать рассказ о своей педагогике. А она весьма поучительна и современна. — Ведь если дети видят, что родители честно живут, и они чужого не возьмут никогда. А родители никудышные — и дети такими вырастут. Мы наших к честности и труду с малых годков приучали. К всякому труду, какой нужен. Дмитрий Федосеевич все говаривал: «Чай пить и то жарко. Работать надо везде уметь». А еще должна сказать: не пили у нас в деревне. Не заведено было. Уже если по особому какому празднику. А чтоб просто так или в получку — так никогда. И драк, бранных слов в дому нашем не было. А ведь правду говорят: жизнь-то прожить — не поле перейти. Всяко было. Раньше ведь девок не спрашивали — «пойдешь замуж да и все». Мы с Дмитрием Федосеевичем на одном заводе работали, из ворот в ворота жили. Гулять времени не было — так и поженились. А вот ссор наших ребята никогда не слышали. И еще учили, чтоб из дому на улицу ничего плохого не выносили. Вот и вся моя наука. — Подумала, помолчала и добавила: — И рук на детей никогда не подымала.
Все время разговора хотелось мне спросить Наталью Евсеевну: не тяжело ли одной жить, почему к детям не переезжает. Спросила.
— Ездила. У Василия три месяца жила. Комнату отдельную выделили. В санаторий меня возил. Все хорошо было. Да только не могу я без земли. Как птица на ветке сидела в доме-то многоэтажном. А дети? Так ведь, сами видите, не забывают. Да и живут недалеко. Лиза, Нина, Володя, Вася — на Магнитке, Настя — в Белорецке. Катя и того ближе — на одной улице, Поля только в Сибири… — перечислив всех, мать повернулась к фотографиям, что в рамках на стене хранили память о давнем, о родне, о молодости, о возмужании детей, ласково погладила их рукой. И мне невольно вспомнилась другая встреча — с какой щедростью душевной, с каким теплом сердечным вспоминал своих теток, дядьев, бабушек, племянников Виктор Петрович Астафьев, показывая мне их старые, махонькие любительские карточки. Род. Корни. Истоки. И, как тогда у Астафьева, так и здесь позавидовала я этому умению помнить, чтить, хранить. Как обедняем мы свою жизнь, себя, превращаясь в родства не помнящих эгоистов, забывая свой исход, подталкивая к подобному забвению своих детей, внуков, которые, выросшие в обстановке глухоты и равнодушия к памяти, никогда не повесят на обитую сверхмодными обоями стенку фотографии «предков», то есть наши. А ведь так проще забывать…
…У домика Натальи Евсеевны широкая деревенская дорога поворачивает направо, чтобы прямо за околицей начать подъем в гору. Идти по ней нелегко, колея пробита в глубоком снегу и перемешана десятками ЗИЛов, снующих между лесоповалами и пилорамой. Обгоняют, обдают снежной пылью и гарью. Дивятся шоферы — куда это мы в такой снег. А мы идем в детство. И чем ближе к вершине, тем больше подступает оно к Наумкину.
Этой дорогой на покос за 12 километров бегал… На самодельных лыжах, что дядя Поликарп шкурами подбивал, катался зимой… А вот в этом хвойнике на поляне качели были. А чуть дальше березняк начнется, там собирали березовый гриб: из него чернила прочные получались, не смазывались, как если из сажи сделать.
И школа просматривается с дороги — старенький барак рядом с новой, типовой. Осенью сорок второго пришел в нее Василий.
А вот тот лес, что справа, над конефермой, с ребятами после войны сажали. Вернее, восстанавливали — вырубили его на уголек для домны. И вырос он за три десятилетия — частый, глухой. Собственный лес! Не дерево, не аллея — лес. Теперь и питомник лесхоза рядом.
Узнавал черничные поляны своего детства, земляничники, малинники. И это сквозь сугробы-то…
— Летом здесь — диво. Идешь — то липой пахнет, то кленом, то хвоей. Аромат. Дух захватывает. А красота-то какая! Глядите!
Мы остановились под соснами на горе. Верховой ветер гнал снег с лохматых вершин. Внизу загорались первые огни, и село было все на виду. Как графический рисунок: по белому снежному фону — черные частоколы, дома — кряжистые, старинные, крепкие с постройками для всякой живности, конные кошовки — на дорогах.
Стояла неправдоподобная тишина. И вдруг в нее на мягких рысьих лапах прокралась песня. Раздольная, грустная о ямщике, что замерзал в степи. Пел Василий Дмитриевич. А вернее, его нежная, лиричная, но в обычной жизни за семью печатями укрытая, как у всех нас, душа.
Я слушала его, вглядывалась в деревенские сумерки, и виделись мне те времена давние; маленький заводик посреди поселка, деревянные переходы, лестницы, дробилки на горе, вагонетки с рудой, что тяжело тащили в доменный зев приземистые башкирские лошадки… Всего уж нет. Лишь каменной кладки стена с выложенными под крышей цифрами «1895» напоминает о Зигазинском заводе. Да людские судьбы, родословные, которые исходят из этих начал. Думалось мне, что вот и сынов наумкинских истоки — здесь. От прадеда Федосея, рудознатца и мастерового, — их профессии, как и у отца, и деда. Нелегкие выбрали, «не престижные» по представлению некоторых: Василий-младший — «на горе», как называют на Магнитке горно-обогатительное производство, мастером, уже и начальника участка подменял, когда потребовалось, Саша — в травильном отделении калибровочного завода, Сергей — выпускник горно-металлургического института, энергетиком пришел на отцовский металлургический комбинат. Уже с семьями сыновья несколько лет жили под одной отцовской крышей, за стол меньше десяти человек не садились. Внуки подрастают — Сережа, Павлуша. Да, это тот счастливый вариант: если чего не успеешь сам, продолжат дети и внуки.
Мне вспомнилась наша первая встреча с Наумкиным, в конце 60-х, был он бригадиром одной из первых на Магнитке бригад коммунистического труда, старшим горновым на второй домне — «Комсомолке». Запомнила я тогда не то, как, в дыму и парах, укрощал он огненные реки чугуна и шлака, и даже не дышащее жаром, залитое потом его лицо, а внимание мое сфокусировалось на рукаве его суконной робы. Был он весь прогоревший насквозь. Поняла: столько лет стоит у огня!
Интервью первое дословно записала и сохранила. Встретились мы тогда после смены. Увидев Василия Дмитриевича усталого, еще не отошедшего от напряжения, я искренне спросила:
— Хочется иногда бросить все это?
И услышала тоже искреннее:
— Нет, такой мысли не приходило. Всегда вспоминаю слова отца: «Чай пить и то жарко…»
— Но ведь и вы устаете, и у вас, наверное, не всегда желание есть после смены идти по бесчисленным общественным делам. Иногда пошел бы да поспал…
— Ну, если бы каждый пошел и поспал, кто бы работал?
И еще одну фразу его запомнила на годы: «Просто я ставлю превыше всего доверие коллектива».
«Без коллектива я никто» — а эти слова он, уже дважды Герой, произнес здесь, в Зигазе, выступая перед земляками в наш приезд.
Совсем недавно, когда на Магнитогорском комбинате поздравляли Наумкина с 50-летием, секретарь парткома высказал простую мысль: «Все, чего достиг в жизни этот человек, он достиг сам. Он до всего дошел своим трудом и прославил наш город».
…Сгущались сумерки. Наумкин больше не пел, с грустью глядел он вниз, на улочки своего детства, заигравшие огнями окон, разыскивая среди них одно, под самой горой, где ждала его мать.
— Удивляетесь, что пел? — спросил-таки. — Я ведь раньше в цеховом хоре участвовал. Был у нас такой, куда и начальник цеха, и секретарь партбюро ходили. А еще раньше в сводном хоре трудовых резервов даже на сцене оперного выступал. А сейчас не принято как-то стало. И, наверное, зря. Теряем что-то. Ведь дело не только в песне. Живые людские связи слабеют.
Надо было возвращаться.
А потом повторилось все, как в киноленте, прокрученной с обратного конца: ночная мотриса впотьмах, игрушечные вагончики узкоколейки и сибайский поезд на Магнитогорск. Наумкину предстояло идти в ночную.