Степан Бугорков НА МЕЛЬНИЦЕ

Степан Бугорков

НА МЕЛЬНИЦЕ

1

Долгие летние дни проводил я за учебниками, готовясь к вступительным экзаменам в лесной техникум, а когда спадала полуденная жара, с косой и мешком на плечах направлялся в Рамень за кормом для кроликов, которых в тот год у меня расплодилось видимо-невидимо.

— Съедят они тебя с потрохами, — шутил отец, наблюдая, как я каждый вечер приношу на себе мешок, туго набитый сочной травой. — И зачем ты только развел целое стадо? Хватило бы двух-трех для забавы…

Этот разговор всегда начинался за ужином, в палисаднике, когда мы усаживались за длинный, пахнущий струганными сосновыми досками стол.

На взгорье за селом медленно остывало и опускалось за горбатый холм закатное солнце. Позванивая бубенцами, с тяжелым ревом проходило по улице стадо коров. Взметенная копытами дорожная пыль поднималась неохотно и долго висела в воздухе желтым туманом.

К моему удивлению, в тот памятный вечер отец не завел разговора о кроликах. Он только что вернулся из амбара с лукошком муки и, поставив его на скамейке у крыльца, сказал:

— Сергуня! Придется тебе на время расстаться со своими косоглазыми. Завтра, пораньше, пойдете с дедушкой Трофимом на водяную мельницу, очередь на помол займете. Сходи после ужина к Сидоровым, договорись с дедом.

И, обращаясь к матери, добавил:

— Дуся, а ты харч ему на неделю сготовь, говорят, на мельнице очередь большая, люди со всего района съехались…

Дедушка Трофим жил от нас через три дома. Нашел я его в огороде, у бани. Он возился со щеколдой. Разглаживая клинистую калининскую бородку, он пристально посмотрел на меня из-под очков, привязанных к затылку цветной тесемочкой, и, гмыкнув, сказал:

— Выйдем, мил человек, по холодку, до коров… По росе и дышать легче, и шагать вольготнее. Харчи и удочки заготовь с вечера, а главное, раньше спать ложись… Понял?

— Так точно, дедуня, все в самый раз.

Перемахнув через низкий плетень огорода, я побежал через конопляники к себе. Отыскал во дворе удочки, наточил наждаком маленький топорик и рано завалился спать на сеновале.

В сумеречной предутренней тишине вышли мы с дедом из села. Мельница была от нас верст за двадцать, в балыковском лесу. Дорога вначале шла полем, потом свернула в луга, в подлесок. Пахло росой, дорожной пылью, цветущей липой. Впереди над лесом висел узенький серпик луны.

— Ущербный месяц, на дождь тянет, — сказал тихо дед, раскуривая свою носогрейку. — Быть нам, Сергуня, купаными…

— Дождь — не дубина, мы — не глина, — отшутился я.

Справа от нас, за лугом, серело ржаное поле, с луга тянуло сыростью. Холодок щекотал лицо, забирался за ворот рубахи. Величественная, предутренняя тишина царствовала над полем и лесом.

В лесу мрак был еще гуще. Мы пошли медленнее, нередко оступаясь в глубокие колеи.

— Липа буйно цветет, — заговорил опять дед, — пчелкам на радость…

Чем глубже мы уходили в лес, тем небо над головой все больше и больше светлело. На подходе к Балыкову — маленькой лесной деревушке — мы услышали отчетливый звук пастушьего рожка и щелканье кнута. Вскоре на выгоне показалось коровье стадо с тощим длинным пастухом позади. Под стать хозяину впереди стада бежала худая, поджарая собака с обвислыми, как лопухи, ушами.

Из колодца возле крайней избы босоногая, в короткой цветной юбке, моих лет девушка набирала воду.

— Не Егора ли Козлова дочка будешь? — спросил дед, подходя к колодцу.

— Его, дедуся, никак не ошибся, — ответила она бойко.

— Я твою родительницу хорошо знаю… В молодости писаная красавица была… Видать, ты вся в нее удалась, спутать никак невозможно. Как здоровье мамаши?

Девушка, поставив цинковое ведро с водой на сруб, проговорила:

— Скрипит помаленьку… Да и то ведь… уже шестой десяток пошел…

— Кланяйся ей. Скажи, что Трофим Сидоров ей здоровья желает. Чай, не забыла она меня, в молодости вместе на гулянки бегали… А теперь вон как нас времечко-то скрутило!

Девушка положила расписное семеновское коромысло на плечи, ловко подцепила им стоящие на срубе ведра и, не глядя на меня, спросила у деда:

— А это чей жених-то будет? Что-то я такого в Кременках и не видела… Смотрю, смотрю и никак догадаться не смогу.

— Семена Горелова сын, с нашей улицы, — ответил дед, лукаво поглядывая на меня. — Изба их пятистенная, с голубыми наличниками, третья с краю… Он у нас первый парень на селе, гармонист знаменитейший.

— Уж не Сергей ли это? — девушка улыбнулась. — Вот ни за что бы не узнала… А ведь мы по матери дальними родственниками друг другу доводимся… Не узнала тебя, это к счастью: богатым будешь или женишься по любви…

— О женитьбе еще рано ему думать, — ответил шутливо за меня дед. — Он у нас до учебы страсть как дотошный.

Я молчал.

Заметив мое смущение, говорливая родственница ловко перевела разговор на другое.

— На мельницу, что ли, идете? — спросила она, поправляя коромысло на плече.

— А то куда же? — ответил я, сконфузившись. — Говорят, очередь огромная…

— Смотри, Сережа, не влюбись там в мельничиху. Слухи доходят, что она своей красотой всех мужиков в округе приворожила…

Эти слова она сказала тихо, чтобы не расслышал дед, присевший в сторонке на бревнах, и пошла к дому раскачивающейся под тяжестью ведер походкой.

— Не девка, а королева, — сказан дед, выколачивая пепел из трубки, — вылитая мать в молодости…

Уже совсем рассвело, когда мы вышли из Балыкова. Перед нами опять расстилалось бурое поле ржи, упирающееся в темный лес. В центре поля зеленым великаном стоял развесистый столетний дуб.

Вскоре верхушки темного леса перед нами загорелись золотым огоньком. Отчетливо стали видны стрельчатые вершины елей, округлые — сосен. Нам предстояло пройти остаток поля, версты две лесом, а там — и мельница.

Впереди над рожью мы увидели качающиеся головы и спины лошадей. Доносился тяжелый скрип телег. Вскоре мы догнали три подводы с мешками ржи. На задней, самой скрипучей телеге сидел белобрысый парень и курил самокрутку.

С передней подводы ловко соскочил широкоплечий, приземистый мужчина и, остановившись на обочине, подождал нас.

— Глуховские, что ли? — спросил дед. — Или из Кошелихи?

— Глуховские, дед, — ответил широкоплечий и по-детски доверительно улыбнулся. Обращаясь к сидящему на задней подводе парню, он нарочито строго сказал: — Ты бы, Тимоня, дымил поменьше да был гостеприимнее… Предложи пешеходам вещички бросить в телегу… Видно, тоже на мельницу идут.

— На мельницу, а то куда же? — засуетился дед, снимая с плеч тяжелый кошель с провизией. — Вот ведь напасть какая — одна «водянка» на весь район. Народу идет видимо-невидимо.

Дед бережно поставил кошель в задке телеги; откашлявшись, продолжал:

— А ведь во всем сами виноваты. Зачем, когда в тридцатых шло раскулачивание, все ветряки в селах на слом пустили? Думали — кулацкое, чего жалеть, ломай, потом видно будет… Поломали, а теперь локти кусаем…

Мы уже въезжали в лес, освещенный солнцем. Росяные капли тихо скатывались с широких листьев придорожных лип и, промелькнув алмазными искорками, исчезали в сочной густой траве.

Дед с широкоплечим мужиком ушли на первую подводу, мы с Тимоней остались вдвоем.

— Курить хочешь? — спросил он меня и, не дождавшись ответа, протянул цветной кисет, свернутый в трубочку.

— Спасибо, не курю.

— Семечек хочешь? Свои, каленые, всю дорогу до мозоли на языке грызу.

Семечки действительно оказались вкусными, пахли подсолнечным маслом.

— Это мой дядя Федор, — сказал Тимоня, указывая кнутовищем на переднюю подводу. — Силища, брат, у него необыкновенная, подковы гнет… Одной рукой может воз опрокинуть и на место опять поставить…

Когда Тимоня говорил, то его белесые ресницы часто-часто мигали, как крылья ночных мотыльков. Казалось, он и сам не верит в то, о чем говорит, и пытается все время закрывать глаза, чтобы эта ложь не обнаружилась.

— Отец нас на мельнице третьи сутки ждет, — продолжал он. — Наказал нам, чтобы мы не очень спешили: очередь, мол, большая, но разве с дядей Федей сладишь? Он мешки как снопы одной рукой кидает…

Было видно, что Тимоня влюблен в своего дядю и по-мальчишески гордится им.

Дорога спускалась вниз, становилась уже, живописнее. Вскоре в просвете красных стволов засветилась луговая долина. Мы спускались почти с обрыва. Лошади приседали на задние ноги, храпели, хомуты им тянули вперед головы. В лугах плавал дух свежего сена. На верхушках придорожных стогов, увенчанных толстыми березовыми хворостинами, по-смешному, вразброс торчала не успевшая высохнуть листва.

Вдалеке блеснуло светлое зеркало пруда. За темными купами прибрежного лозняка и раскидистых вязов мы увидели растянувшийся на версту табор подвод. На скошенном лугу паслись стреноженные кони, выбирая у кустов остатки травы. По шуму водослива и стуку дубовых пальцев шестерен становилось ясно, что мы подъезжаем к мельнице. Вскоре из-за деревьев выглянула красная черепичная крыша, потемневшие от времени бревенчатые стены.

Простившись с глуховцами, я и дед сразу же пошли в хвост очереди, растянувшейся на берегу.

Последним в таборе, задрав оглобли вверх, стоял возок нашего сельповского сторожа Архипа Тюрина, глухого мужика, вечного молчальника. Он привез на сельповской лошади на помол фуражное зерно. Конечно, только сельповцы могли позволить себе такую роскошь, чтобы в жаркую летнюю пору здоровая лошадь неделю ничего не делала. Наши колхозные лошади в эти дни от зари до зари заняты на полевых работах, и выпросить хоть одну у бригадира можно было с большим трудом, и то не более как на сутки.

Архип сидел под телегой, в холодке, поджав по-турецки ноги, и, вкусно причмокивая, ел с черным ржаным хлебом круто испеченное яйцо. Увидев нас, он обрадовался.

— Здравствуй, Архип, — сказал, подходя к нему, дед. — Ты, что ли, крайний будешь?

— Ась? — отозвался Архип, приложив рупором ладонь к уху.

— Спрашиваю, ты последним в очереди будешь? — наклонившись, переспросил дед.

— Я, я, — закивал головой Архип, — присаживайтесь, позавтракаем вместе…

— Спасибо за приглашение. Только мы еще и проголодаться-то не успели… А вот отдохнуть в холодке не мешает…

И он, кряхтя, полез под телегу и уселся рядом с Архипом на старое, в мазутных пятнах рядно.

Мне не терпелось пойти скорее на плотину. Я бросил удилища с топориком на телегу, поставил в тень у колеса маленькое лукошко, где лежали мои харчи, и пошел вдоль возов на мельничный шум.

— Долго не гуляй, — крикнул мне вдогонку дед, — сейчас завтракать будем…

Под возами, на разостланных кошмах, дерюжках, а то и просто на охапках сена сидели, лежали люди. На берегу догорали утренние костры.

Река у плотины разливалась широко и напоминала озеро. Над омутом по скату плотины сидели с удочками неподвижные рыболовы. Изредка кто-нибудь из них вскидывал удилище, и в воздухе, как кусочек зеркальца, трепетала на солнце серебристая плотва.

Вблизи здание мельницы показалось мне более высоким и просторным. Оно вздрагивало от падающей на колесо воды и вертящихся тяжелых жерновов. В темном проеме раскрытых ворот видны были суетящиеся люди с мешками на плечах. Сладковатая мучная пыль вырывалась из ворот, оседала на стене, на косяках. У входа, прислонившись к стене, стоял мельник, весь осыпанный мучной пылью, отчего припудренные борода и брови казались седыми.

— Василь Илларионович, — раздался из темноты здания чей-то басовитый голос, — можно засыпать?

Мельник, щурясь от солнца, нехотя повернул голову и коротко, сердито бросил через плечо:

— Засыпайте, да живее поворачивайтесь…

Я хотел было заглянуть вовнутрь гудящего здания, но, видя, что мельник не в духе, поспешил на плотину, к водяному колесу.

Стиснутая дощатым желобом, вода с силой ударяла в толстые дубовые лопасти, бурлила, пенилась, издавая стонущий рев. Водяная пыль, поднимавшаяся над колесом, загоралась на солнце радугой. От долгого пристального гляденья на крутящееся колесо начинало казаться, что вся мельница с плотиной и прибрежным лозняком плывут куда-то вверх по бурлящей реке.

Вдруг мое внимание привлек ястреб-рыболов, коричневато-бурый, с метровым размахом крыльев. Он летел низко над водой навстречу солнцу. Его тень все время оставалась сзади. Вот птица опустилась ниже и каким-то неуловимым движением рухнула к воде. Мгновенный всплеск крыльев — и в ее вытянутых когтистых лапах забилась, заблестела на солнце рыба. Ястреб легко взмыл вверх и метнулся к бору.

— Вот и попалась бедная рыбка, — услышал я певучий женский голос.

Обернувшись, я увидел удивительно красивую женщину в пестром, городского покроя платье. Она стояла так же, как я, у перил мостика и внимательно глядела на темную сторону бора, туда, где скрылся хищник.

Женщина держала в правой руке небольшую корзинку, сплетенную из свежих ивовых прутьев, накрытую полотенцем. Я сразу догадался, что это и есть мельничиха, о которой мне говорила балыковская девушка.

— Он почти каждое утро в одно и то же время ловит рыб, — проговорила она тихо, кивая головой в сторону улетевшего ястреба.

В голосе женщины слышался какой-то чужой, незнакомый для наших мест певучий оттенок.

Не сказав больше ни слова, она пошла к мельнице, легко ступая маленькими ногами в синих прорезиненных тапочках.

У ворот ее встретил муж. Они о чем-то весело поговорили и пошли берегом вниз по реке.

У густого вяза, где недавно разбойничал ястреб, мельник сошел к воде и, сняв рубаху, долго мыл свое смуглое, по-юношески сухощавое тело.

А вечером у костра за чаем дед Трофим завел разговор о мельничихе.

— Привез он ее откуда-то с юга, с самого Черного моря… Души в ней не чает, да и она хоть и моложе его, а так целыми днями вокруг мужа вьется. Любит, значит, тоже…

Дед закашлялся, отставил кружку с чаем в сторону и принялся ворошить угли суковатой палкой.

— Гордая она, на наших деревенских баб не похожа, — снова заговорил он. — Только видно, что скучно ей в лесу одной-то, вот она все время и крутится на людях, у мельницы.

В эту ночь, лежа на телеге и глядя в звездное небо, я почему-то долго думал об этой женщине.

Стреноженные кони, шумно отфыркиваясь в темноте, били копытами землю. Где-то далеко за лесом глухо прогремел гром, но вспышки молнии не было видно.

Засыпая, я старался представить лицо женщины, но воображение рисовало только одни ее большие серые глаза да детский изгиб губ с ямочками по краям.

Проснулся я поздно, когда уже над лесом высоко поднялось солнце. Обоих дедов возле телеги не было, — видимо, они ушли к мельнице, где в эти утренние часы проходила своеобразная сходка, на которой люди узнавали друг от друга все районные новости.

Мне захотелось искупаться. Берегом я прошел далеко вниз, за мельницу. Вскоре у поворота реки мне попались два рыбака, тянущие на заросший осокой берег тяжелый бредень. В одном из них я узнал нашего попутчика, силача Федора.

Мелкие рыбки проскальзывали сквозь ячейки бредня, бились в траве и вместе с мутными ручейками скатывались в реку.

Пожелав рыбакам удачного улова, я пошел тропинкой еще ниже, к буйно разросшимся кустам.

Черемуха росла над обрывом, почти у самой воды. Река в этом месте была неширокой, а на том берегу желтела манящая солнечная полоска песка.

Я зашел в заросли черемухи и стал раздеваться. Вдруг до моего слуха с противоположного берега донеслась тихая девичья песня. Я насторожился, замер. Несильный, но приятный голос выводил:

Стоіть гора високая,

А під горою гай…

Раздвинув осторожно кусты, я увидел спускающуюся по отлогому берегу мельничиху. Она была в коротком цветном халатике, с полотенцем через плечо. Сойдя на песок, женщина умолкла и, сняв с ног тапочки, босиком подошла к воде. Стройная, тоненькая, она сейчас походила на девочку-подростка, любующуюся своим отражением в речном зеркале.

Оглядевшись по сторонам и убедившись, что вокруг никого нет, женщина сбросила на песок халатик и, обнаженная, застыла под лучами нежаркого утреннего солнца. Я никогда не думал, что женское тело может быть так красиво. Молочно-розовое, оно, казалось, само испускало невидимые лучи. И не было в этой девической беззащитной обнаженности ничего греховного, порочного. Она покоряла своей чистотой, целомудрием, вызывала восхищение законченностью округлых линий плеч, бедер, колен. Какой-то странный холодок изумления, смешанный с испугом, защекотал мне сердце. Казалось, что, смотря на обнаженную женщину, я совершаю постыдный поступок, и в то же время не мог заставить себя отвести от нее взгляда.

Женщина бесшумно зашла в воду и так же бесшумно поплыла навстречу течению.

«Русалка, — мелькнуло у меня в голове, — такие в старину заманивали в воду добрых молодцев».

Со стороны мельницы чуть слышно долетел разговор рыбаков. Над водой слова доносились отчетливее, громче. Их, видимо, услыхала женщина, тотчас же повернула и быстро поплыла к берегу.

Голоса рыбаков приближались. Боясь быть застигнутой врасплох, женщина наскоро вытерла полотенцем освеженное водой тело, привычным движением надела халатик и бесшумно исчезла, растворилась в прибрежных кустах.

Я долго и неподвижно сидел в своем укрытии, боясь громким вздохом или неосторожным шорохом выдать себя, а когда рыбаки почти поравнялись со мной, прыгнул с обрыва в реку и саженками поплыл на противоположный берег.

На сыром песке у кромки воды видны были следы маленьких женских ног. Я почему-то перешагнул осторожно через них и растянулся на теплом песке, щурясь от солнца.

Разросшаяся дикая смородина у берега источала терпкий, дурманящий запах. На толстой осине, наклонившейся над водой, даже в утреннем застывшем воздухе дрожала и трепетала листва, сверкая серебряной изнанкой на солнце. Неугомонные птицы заливались вовсю, радуясь ясному утру.

На обратном пути я опять увидел на старом месте, под вязом, мельника и мельничиху за завтраком. Мужчина полулежал на боку, опираясь на локоть. В расстегнутом вороте рубахи виднелась сильная волосатая грудь. Черные, с легкой проседью волосы мягкими кольцами свешивались на лоб. Из-под густых бровей глядели зеленые, по-юношески горячие глаза. Сейчас мельник выглядел не таким старым, как он показался мне при первой встрече.

Женщина сидела спиной к стволу дерева, неловко поджав под себя ноги в синих тапочках. Она аккуратно разостлала полотенце, выложила хлеб, яйца, сало, поставила бутылку с молоком. Глаза ее светились любовью и счастьем. Поравнявшись с ними, я пожелал им доброго утра и почему-то смутился, когда в ответ услышал те же слова, сказанные женщиной.

Позже, лежа в тени под телегой, я долго думал о мельнике и его жене. Юношеское воображение рисовало мне их счастливую, красивую жизнь, ничем не омраченную, ясную, как это лесное утро. И думалось мне, как хорошо жить на земле, когда рядом с тобой живут такие счастливые люди.

2

Цыган из Озерок появился на мельнице в полдень. Сначала мы услышали громкое тарахтение телеги по лесу, затем донеслась на непонятном языке протяжная рыдающая песня, и вскоре мы увидели его, сидящего на мешках и сдерживающего серую в яблоках, сильную лошадь. Был он не по-цыгански голубоглаз, с шапкой белесых волос на голове. Он легко соскочил с телеги, подошел к рузановским мужикам, занявшим за нами с утра очередь на помол.

— Добрый день, земляки! — сказал он певучим голосом и улыбнулся по-детски открыто, доверчиво. Мне показалось, что я уже давно знаю этого человека, хотя видел его первый раз.

Рузановцы нестройно ответили на приветствие и, видя дружескую улыбку приезжего, сами заулыбались в ответ.

— Значит, я крайний буду, — сказал он. Выравнивая свою повозку в хвост рузановцам и потрепав за холку неспокойную лошадь, добавил: — Сейчас, Серко, мы с тобой гулять будем. Очередь видишь какая… Загорать придется с неделю, а то и больше…

Насвистывая песенку, цыган быстро распряг лошадь. Стреножив Серка кожаными путами, поставил дугу у переднего колеса, задрал оглобли и стал развешивать сбрую. Широкоплечий, плотно сбитый, он двигался легко, пританцовывая, и с его лица все время не сходила улыбка.

Со всеми, кто стоял в конце очереди, он быстро познакомился. Вскоре мы узнали, что зовут его Василием, что он осел с прошлого года в большом ярмарочном селе и стал работать кузнецом.

— Надоело скитаться по свету, — говорил он доверительно мужикам. — Доля цыганская — доля собачья… Куда ветер дует, туда цыган путь держит. Вбил два кола, костер развел — дом готов. Огонь лицо греет, ветер спину студит, дождь сверху льет, цыганская трубка нутро калит… Живешь как у Христа за пазухой, а никто не завидует.

Неожиданно по-детски рассмеялся и пошел вдоль телег к мельнице, на ходу знакомясь с другими помольщиками.

…Вечером к нашему костру пришел белобрысый Тимка. Он поставил на землю красное ведро с трепещущейся рыбой и быстро выпалил:

— Вот дядя Федор на уху прислал… Мы сегодня ночью молоть начнем, а на рассвете домой… Будешь в Глухове — заходи. Живу возле церкви, сразу найдешь… Федю Морозова спроси, каждый укажет…

Я дружески распростился с Тимкой и принялся с дедом готовить уху. Вскоре очищенный, мелко нарезанный картофель уже варился в чугунном котелке над костром. Дед ловко счищал ножом чешую с рыб, удалял внутренности и жабры.

— Жабры окуней горечь дают, — поучал он меня, — ее потом никакими приправками не забьешь. Жаль вот, лаврушки мы с тобой не прихватили, а то бы попробовал, что значит королевская ушица…

— Есть лаврушка, есть, — донесся от телеги голос цыгана, — сейчас будет…

Я видел, как он ловко достал из-под телеги «сидор», порылся в нем и подошел к нашему костру, держа в руках круглую металлическую банку.

— У цыгана вся кухня при себе, — заговорил он, улыбаясь. — Вот тебе, дед, лавровый лист, душистый перец, бери, не стесняйся.

— Почему не взять, мил человек, присаживайся к нашей компании, гостем будешь.

— Спасибо, не откажусь.

Вскоре мы сидели вчетвером вокруг котелка с дымящейся ухой. У деда Архипа откуда-то взялась поллитровка, и через минуту широкая алюминиевая кружка заходила по кругу.

Становилось прохладнее. Ночная синева все больше опускалась на луга. С реки к темной стене бора поплыл туман, и виднелось что-то сказочное, старорусское в этих смутно-белесых языках, бесшумно плывущих на притихший, настороженный лес…

— Эх, хороша ушица, — громко прищелкнув языком, заговорил Василий. Он сидел рядом со мной, прямо на земле, картинно распахнув ворот рубахи, не замечая вечерней свежести.

— Трофим у нас уховар на всю округу один, — поняв, о чем идет речь, вставил свое слово дед Архип. — Сготовит вмиг — и пальчики оближешь…

Насытившись раньше всех, я вышел из круга и стал подбрасывать в костер сухие ветви. Захмелевший дед Трофим о чем-то оживленно разговаривал с цыганом, как со старым знакомым. Архип сразу задремал, по-смешному то опуская на грудь, то вскидывая тяжелую голову.

Вскоре Василий подошел ко мне и негромко спросил:

— Любишь костер?

— Люблю.

— Дома сидеть не будешь, дороги вдаль потянут — это как пить дать…

Он глубоко затянулся дымом трубки, о чем-то задумался и тихо добавил:

— У цыган в старину был такой обычай: брали маленького ребенка, сажали к костру и загадывали: усидит долго — дороги полюбит, богатым будет. А сорвется с места — гольтепа, танцор, ничего хорошего не добьется. Цыгана дороги кормят…

Он присел рядом со мной на толстый сосновый обрубок, теплый от костра. И вдруг как-то со стоном выдавил гортанное «эх» и запел тоскливую цыганскую песню:

Над степью молдаванскою

Всю ночь глядит луна.

Эх, только жизнь цыганская

Беспечна и вольна.

Пел он самозабвенно, — как говорят в народе, сердцем, — и голос его, открытый, сильный, разливался далеко над лугами, повторяемый лесным эхом.

На песню к нашему костру сходились люди. Пришли помольщики из Рузанова, Орехова, Выселок, Дивеева, пришли балыковские лесорубы с пилами на плечах. Круг слушателей у костра рос и рос. Все стояли молча, боясь лишний раз пошевельнуться, внимательно слушали незнакомую, но такую волнующую песню.

А певец, видя, как люди жадно слушают его, окончив одну, начинал другую песню.

И тут я увидел, как в освещенный костром круг вошла жена мельника с белой косынкой на плечах. Слушатели почтительно расступились, давая ей место впереди. Она смотрела на певца удивленно, восторженно, но лежал на ее лице отпечаток грусти, словно она хотела что-то вспомнить, но никак не могла. А Василий, заметив женщину, как-то лихо тряхнул головой и, словно для нее одной, запел старинную песню о горькой доле одинокого цыгана, брошенного любимой. Доведя песню до того места, где цыган жалуется степному дубу на свою судьбу, певец приглушил голос, перешел почти на шепот, и мне показалось, что это осенний ветер зашумел в тяжелой, тронутой первыми заморозками листве.

Это была последняя песня. Василий приподнялся с обрубка и опять задымил трубкой. Люди одобрительно зашумели, выражая свое восхищение его певческим талантом. Жена мельника смело подошла к цыгану и, пожимая ему руку, тихо сказала:

— Спасибо вам за песни… Давно я их не слышала… Большое спасибо.

Я видел, как в свете костра розовело красивое лицо женщины, а ее большие глаза стали еще более задумчивыми, темными.

— А вам знакомы эти песни? — спросил Василий женщину.

— Знакомы. Ведь я родилась на Украине, почти у самого Дуная… Мои родители — сербы. Такие песни любил петь отец… Спасибо вам.

И она больше ничего не сказала, пошла от костра к мельнице. Люди тоже медленно расходились к своим возам. Вскоре куда-то исчез и Василий.

Лежа на Архиповой телеге, на пахнущих рожью мешках, я долго не мог заснуть в эту ночь. В полудреме я видел перед собой вдохновенное лицо цыгана, восторженную мельничиху, тесный круг людей у костра. Постепенно людские лица стали расплываться, сливаться со звездным темно-зеленым небом…

Меня разбудил скрип колес. В рассветном тумане телега, покачиваясь, куда-то плыла. Я сразу не мог сообразить, что вокруг происходит. Голос деда Трофима вернул меня в явь.

— Спи, Сергуня, спи. Рано еще… Настала наша очередь вперед податься…

Я слышал, как глухой Архип покрикивал на лошадь, громко причмокивая губами.

Меня опять охватил сон, глубокий, зоревой, без сновидений.

Весь день я не видел ни Василия, ни мельничихи. С утра, накопав у мельницы, среди пыльных лопухов, червей, я ушел на плотину удить рыбу. Над прибрежными кустами легко сновали стрекозы с дымчатыми крыльями. Вода у плотины была застойной и пахла тиной и рыбой. Утренний клев был хорошим. Я даже не заметил, как у меня оказалось с полведра мутноглазых карпов, колючих ершей.

Когда я вернулся, деда Трофима у телеги уже не было. Он ушел в лес, а Архип дремал под телегой, лениво отгоняя назойливых мух.

Я пошел купаться на старое место, к заливчику. Долго лежал на горячем песке, подставляя бока солнцу, и настороженно прислушивался к лесным шорохам, втайне надеясь опять увидеть здесь мельничиху.

День уже пошел на убыль, а на берегу никто не появлялся. Разгоряченный солнцем, я разбежался по песку, нырнул на полреки, пытаясь достать дно. Холодная, видимо родниковая, вода внизу вытолкнула меня. Отфыркиваясь и жмурясь от солнца, я на спине поплыл к обрывистому берегу, где в илистых камышовых корнях водились раки. Вскоре на неглубоком дне я заметил медленно продвигающиеся вперед черные комочки. Нужно обладать необычайной ловкостью, чтобы молниеносно ухватить под клешнями панцирного речного обитателя. Чаще всего это не удается. Сильный всплеск хвоста — и рак, точно молния, скрывается в глубине, оставляя позади себя мутнистую дорожку ила.

Мне повезло. За каких-нибудь пятнадцать — двадцать минут я выловил с полсотни раков. Завязав майку, принес их к костру и высыпал в ведро с рыбой.

Оба деда уже сидели в тени телеги и готовили уху. У колеса, в самодельном березовом туеске, краснела земляника, собранная дедом в лесу.

— Вот полакомься, Сергуня, — сказал дед Трофим, — подавая мне туесок, — в порубке ягод видимо-невидимо…

Земляника деда Трофима была сочной, спелой. Покончив с ней, я принялся разводить потухший костер. Вскоре красные языки заплясали меж сухих сучьев, набирая силу. Смолистые сосновые ветки горели, как порох.

Дед Трофим, ссыпая мелко нарезанную картошку в котелок, сказал:

— В прорубке жену мельника встретил, вдвоем с цыганом ягоды собирают…

Я посмотрел на деда, увидел лукавинки в его глазах и понял, что он хочет еще что-то сказать.

…В этот вечер у костра цыган опять пел песни. На этот раз вместе с женой послушать Василия пришел и мельник. После разговора деда Трофима я теперь по-другому смотрел на певца и мельничиху. Мне казалось, что весь вечер он пел только для нее, и женщина это понимала. Мельник стоял возле телеги, лениво переминаясь с ноги на ногу, ничего не подозревая, ни о чем не догадываясь. Вскоре он ушел на мельницу, оставив жену в кругу помольщиков.

Долго в этот вечер пел Василий, долго не расходились от костра люди. Все были настолько захвачены пением, что никто не обратил внимания на слабые вспышки молнии за лесом.

Туча нашла как-то неожиданно. Резко похолодало. Синяя ослепительная молния осветила на мгновение весь луг с пасущимися стреноженными лошадьми, телеги с задранными оглоблями, черепичную крышу мельницы, показавшуюся почему-то белой.

Огонь костра померк, сделался вишневым, темным. Раздался отрывистый удар грома, и в наступившей тишине все услышали, как загудел протяжно и монотонно от приближающегося дождя бор.

Помольщики, спохватившись, со смехом и криком кинулись к телегам, чтобы укрыть брезентами мешки с зерном.

Василий сорвал со своего возка брезент, поднял его зонтом над растерявшейся женщиной. Мгновение они потоптались у телеги и побежали к мельнице, исчезая в дождевом мраке.

Сидя под телегой, я видел, как дождевой поток гасил костер. Пламя становилось все меньше и меньше, окутываясь темным паром. Удары грома становились чаще, но за шумом дождя звучали глуховато, и лишь земля зыбкой дрожью выдавала их силу. В голове почему-то вертелись обрывки мыслей о цыгане, об убежавшей с ним женщине и об этом ливне, погасившем костер.

— Надолго зарядил, — сказал тихо дед Трофим, усаживаясь удобнее под телегой, — недаром у меня два дня поясницу ломило… Она у меня что твой барометр!.. Мне в старое время попом быть или, на плохой конец, дьячком: заломит поясницу — иди в поле молебен от засухи служить, никогда не ошибешься.

Дед поворочался, покряхтел и затих. С другой стороны от меня глухой дед Архип уже давно дремал, поминутно вскидывая отяжелевшую голову.

3

Отец приехал на четвертые сутки и привез наше и деда Трофима зерно. Мне можно было отправляться домой, но отец захватил с собой мои учебники, и я решил остаться до конца помола.

С утра я уходил далеко, вниз по реке, куда не долетал мельничный шум, и, лежа в тени высокого пахучего стога, повторял спряжение глаголов.

После ночного дождя опять установилась горячая, безветренная погода. От сухого, пахучего разнотравья стога кружилась голова, телом овладевала легкая истома, и спряжения глаголов никак не шли на ум. Лежа на спине, я подолгу смотрел на легкие косицы медленно плывущих облаков и думал то о красивой мельничихе, то о девушке у колодца.

К мельнице возвращался поздно вечером, когда спадала жара. Шел берегом медленно, любуясь, как в глубоких темно-зеленых омутах всплескивается играющая рыба, как темную сторону бора покидают последние лучи закатного солнца.

Накануне отъезда, идя вечером к возам, я услышал в густых зарослях орешника чей-то приглушенный разговор. Спустившись в неглубокую лощину, откуда долетали слова, я невольно остановился. По страстным, задыхающимся голосам я узнал цыгана Василия и жену мельника. Они находились шагах в десяти от меня, за купой высокого орешника.

Говорила сквозь слезы женщина:

— Любимый, увези меня отсюда. Я поеду за тобой на край света… Только возьми…

Приглушенные поцелуи прерывали речь.

— Скучно мне здесь, невыносимо скучно… Живу словно в могиле, — страстно говорила женщина, — ничто мне здесь не мило: ни он со своей мельницей, ни лес, ни река… Давно я хотела бросить его, а сил не хватало. Приехал ты, заглянул в душу, и — словно крылья у меня выросли… сильная, смелая стала.

У меня захолонуло сердце, хотелось бежать от этого разговора, но ноги словно окаменели, приросли к земле.

— Поедем с тобой на юг или в Сибирь тронемся. Страна вон какая, места везде много…

Василий, прерывая ее горячий полушепот, тихо и нежно повторял одни и те же слова:

— Сударушка, горлинка моя степная… — И по-детски, удивленно добавлял: — Встретил вот, а? Встретил же?

И опять слышались поцелуи.

Растерянный, изумленный, я уже не помню, каким усилием воли заставил себя повернуть назад и уйти. Где-то далеко в лугах я свернул к бору и кружным путем пришел к мельнице.

Здесь дымились костры на берегу, звенели колокольцами стреноженные кони. Наши подводы были у самой мельницы. В слабом свете «летучей мыши», в проеме мельничных дверей видны были снующие фигуры помольщиков. Мельник со спокойным лицом стоял на своем привычном месте, прислонясь спиной к дверному косяку, и курил самокрутку.

Я почему-то подумал, что, заметив мое волнение, он обо всем сразу догадается и мигом побежит к кустам, чтобы расправиться со счастливыми влюбленными.

Я сзади возов пошел на плотину, на то самое место, где встретил впервые жену мельника. Вздрагивал дощатый мостик, дрожали деревянные нагретые за день солнцем перильца. Вода под колесом была черной, бурлила и шипела. Впервые в своей жизни в этот вечер я думал долго о человеческом счастье, стараясь понять, какое оно и где надо искать его истоки.

К подводам я вернулся поздно. Отец сидел на мешках с дедом Трофимом и разговаривал о чем-то своем, обычном. Цыгана все еще не было. Мельник от дверей тоже куда-то исчез. «Как бы беды не случилось, — подумалось мне, — хватится мельник, а жены дома нет. Накроет он их — и быть Василию, как тому конокраду, повешенному на колдуньем дубу».

Хотелось подойти к отцу и рассказать обо всем виденном, но какая-то внутренняя стыдливость удерживала меня.

Спал я в эту ночь плохо, почему-то подолгу настороженно прислушивался к различным звукам. К рассвету крепко уснул. Утром меня разбудили веселые возгласы людей. Не поняв, в чем дело, я вылез из-под телеги, вытирая заспанные глаза. Вскоре все прояснилось. Оказалось, глубокой ночью озерский цыган, никому не сказав ни слова, уехал с мельницы, не дождавшись помола.

— Одно слово — цыган, не понять его, — шепелявил глухой дед Архип. — Вот и очередь его подходила, а он взял да и махнул невесть куда…

«Увез мельничиху, — подумал я, — вот это герой!»

Увиделось, что они сейчас где-то далеко за лесом, лихо едут на телеге, оставляя за собой только тучу пыли. Веселые, счастливые, глядят в глаза друг другу, целуются. Я уже хотел было рассказать обо всем нашим мужикам, но вдруг, обернувшись, увидел мельника, равнодушно стоящего у двери… По его лицу я понял, что похищение женщины не состоялось…

А вскоре на плотине показалась и она с корзиночкой в руках. Лицо ее было печальным, глаза от бессонницы притухшими, но шла она легко, уверенно. И мне почему-то стало грустно-грустно. Она проходила мимо красивая, стройная, не глядя на мужиков, изумленно смотрящих на нее, пораженных ее красотой.

Мне неудержимо хотелось заговорить с ней, сказать теплые, ободряющие слова, спросить, почему она легко отказалась от своего счастья. «Милая, ну зачем все так получилось… Зачем опять начинать тебе эту невыносимую, нескладную жизнь? Ведь есть же что-то большое, светлое, за что надо бороться и побеждать…»

Но я ничего этого ей не сказал. Женщина с мельником ушли под вяз, и мы стали таскать с подводы мешки в мельничное здание, где с хрустящим свистом бешено вертелись жернова.

…На обратном пути домой, покачиваясь в телеге, я все время думал обо всем том, что произошло на мельнице за эту неделю. Отец, заметив, что я сделался странно молчалив, обеспокоенно спросил:

— Ты что, Сергуха, уж не заболел ли?

Разве мог я рассказать ему, какую волнующую тайну везу в своем сердце? Мне действительно казалось, что я заболел какой-то странной, непонятной болезнью, от которой нет никакого лекарства.

— Сергуха, посмотри, что с деревом-то сталось! — воскликнул удивленно отец, показывая рукой в сторону дуба. — Вот это полоснуло!

Я обернулся и не поверил своим глазам. Столетний великан выглядел каким-то однобоким, непривычным. Во время позавчерашней грозы молния ударила в его верхушку и до корня отсекла всю правую часть дерева…

— Сколько раз его молния била, а вот, поди ты, все стоит, — проговорил как-то грустно дед Трофим, идущий рядом с подводой, сзади отца.

— Наверное, засохнет, — сокрушенно, в лад его словам, проговорил отец. — Не выдюжить теперь старику…

Мы въезжали в Балы ко во. Мне до боли захотелось увидеть опять девушку у колодца. Но когда мы подъезжали к ее дому, у меня почему-то родился в сердце холодок испуга. Голубые ставни окон были прикрыты, на дверях висел большой замок.

В то лето кончилась пора моего отрочества, начиналась юность.