17. Государство и демократия
17. Государство и демократия
Споры об отношении к демократии имеют давнюю историю в российском социал-демократическом движении.
Еще на II съезде партии выступивший в ходе обсуждения программы партии делегат Посадовский произнес по-своему примечательную речь. Он говорил:
«Нужно ли подчинить нашу будущую политику тем или иным демократическим принципам, признав за ними абсолютную ценность, или же все демократические принципы должны быть подчинены исключительно выгодам нашей партии? (курсив Посадовского). Я решительно высказываюсь за последнее. Нет ничего такого среди демократических принципов, чего мы не должны были бы подчинить выгодам нашей партии. (Восклицание: «И неприкосновенность личности?»). Да, и неприкосновенность личности. Как партия революционная, стремящаяся к своей конечной цели — социальной революции, мы исключительно с точки зрения скорейшего осуществления этой цели, с точки зрения выгоды нашей партии должны относиться к демократическим принципам. Если то или иное требование невыгодно нам, мы его не будем вводить». (Подчеркнуто мной. — Авт., «II съезд РСДРП, изд.1959 г., стр.181).
Г. В. Плеханов, самый почитаемый тогда лидер партии, взяв слово сразу после Посадовского, поддержал его:
«Вполне присоединяюсь к словам т. Посадовского. Каждый данный демократический принцип должен быть рассмотрен не сам по себе в своей отвлеченности, а в его отношении к тому принципу, который может быть назван основным принципом демократии, именно принципу, гласящему, что успех революции — высший закон». (Там же, стр. 161–182).
Успех революции, то есть достижение ее конечной цели — освобождение и раскрепощение трудящихся, создание справедливого общества? С такой постановкой вопроса можно было бы согласиться при одном единственном условии: если бы заранее было ясно, что именно гарантирует достижение конечной цели, и кто определяет — чт способствует достижению этой благородной цели и чт ей противодействует. Как показал опыт русской революции, «выгода партии» в ее сегодняшних, сиюминутных целях (выгода, думается мне, не слишком подходящее слово) очень часто не только не способствует, но и вредит осуществлению конечной цели. Ведь именно в интересах революции было разогнано Учредительное собрание, ликвидированы все социалистические партии, кроме большевиков, и установлена однопартийная система, отменены свобода слова, печати и т. п. А впоследствии это оказалось прологом к тому, чтобы после смерти Ленина расправиться со старой большевистской гвардией, осуществить массовые репрессии по отношению к крестьянству, провести насильственную коллективизацию… И все это тоже оправдывалось «интересами революции»!
Кто эти интересы определял? Жадная и бездарная бюрократия, которой не было дела до конечной цели революции, которая, преследуя собственные цели, установила в стране выгодный только для нее тоталитарный режим.
Отсюда явствует, что представление о демократии, провозглашенное Посадовским и Плехановым на II съезде партии и ставшее краеугольным камнем большевизма, в корне противоречит марксизму, как его понимали основоположники этого учения.
Вопрос о демократии широко дебатировался в германской социал-демократической партии и получил отражение в их переписке. Так, в письме к Наталье Либкнехт Ф. Энгельс писал:
«Жизни и росту каждой партии обычно сопутствует то, что в ее недрах развиваются и борются друг с другом умеренное и крайнее направления, и тот, кто без дальнейших околичностей исключает крайнее, только способствует его росту. Рабочее движение основано на острейшей критике существующего общества, критика является его жизненной стихией, как же может оно само избежать критики, стремиться запретить споры? Неужели же мы требуем от других свободы слова для себя только для того, чтобы вновь уничтожить ее в собственных рядах?» (ПСС М. и Э., т.37, стр. 276–277).
Об этом же Ф. Энгельс саркастически писал К. Каутскому:
«Поистине великолепно, что внутри фракции раздались голоса с требованием установить цензуру над «Die neue Zeit»…..Это в самом деле блестящая мысль: после освобождения немецкой социалистической науки от бисмарковского закона против социалистов, подчинить ее новому закону против социалистов, который сами социалисты должны сфабриковать и проводить в жизнь». (Там же, т.38, стр.33).
Запрет мысли, цензура над печатным и устным словом во всех случаях вредна, опасна для конечной цели пролетарской революции. Но мне, как и многим моим сверстникам, это стало ясно только ретроспективно. Я помню, как в двадцатых годах, будучи молодым членом партии, я тоже считал, что «революция — высший закон» и что в ее интересах можно пренебрегать любыми принципами демократии — «буржуазной демократии», как мы ее тогда называли, что расценивать эту демократию по западным принципам есть не что иное, как измена революции.
Поэтому то, что Плеханов вскоре после II съезда изменил свою точку зрения и стал вновь отстаивать демократические принципы, не вызывало у нас ничего, кроме презрения к нему, как к «предателю революции». Так думали мы, принадлежавшие к молодой партийной интеллигенции. Что же говорить о более широких слоях? Вспомним, например, очень правдивую фигуру Нагульнова из «Поднятой целины» Шолохова, когда он (Нагульнов) набрасывается на Разметнова, отказывающегося участвовать в раскулачивании («с бабами и детишками воевать не буду»).
«— Гад, — выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки, Нагульнов, — как служишь революции? Жа-лость? Да я… тысячи становь зараз детишков, баб, дедов… Да скажи мне, что надо их в распыл… Для революции надо… Я их из пулемета… всех порешу!»
То-то и страшно, что «скажи ему только, что для революции надо». Вот Сталин и сказал… И пошли «в распыл» — не тысячи, миллионы! Надо было это революции? Нет, не надо было. И не может ей быть необходимо такое жертвоприношение. И если бы революция научила людей слушать голос своего разума и совести, а не только приказ, то и Нагульнов такой был бы невозможен…
Ценности демократии я и мои товарищи по институту впервые восприняли, когда в двадцатых годах начали изучать произведения Маркса и Энгельса под руководством таких преподавателей, как Д. Б. Рязанов. Мы, конечно, не могли не видеть, что принципы, провозглашавшиеся основоположниками научного коммунизма, резко расходятся с той политикой, которую проводит наша партия. Но мы считали, что централизация власти, запрет «инакомыслия» и прочее явления временные, вызванные тем, что страна находится в состоянии осады. Мы верили, что с переходом на мирное положение будут осуществлены демократические методы управления страной.
И вот, когда республика действительно перешла на мирное положение, в 1923–1926 годах, в партии появились и обострились разногласия именно по вопросу о демократии. Может быть, и под свежим впечатлением от прочитанных работ Марса и Энгельса многие из нас (я, в частности) присоединились к оппозиции, которая предлагала перестроить партию на демократический лад.
При этом мы, надо признаться, и не думали о предоставлении прав другим социалистическим партиям (о чем тоже в свое время писали Маркс и Энгельс) так далеко мы не шли. Но мы считали, что внутри правящей партии должна существовать полная свобода критики, невзирая на лица, свобода фракций и группировок, свободные высказывания в печати и на собраниях, ничем не стесняемые выборы парторганов и прочее. (Мы тогда еще не понимали, что свобода, основанная на привилегии, — это не свобода).
Но Маркс и Энгельс неоднократно высказывались и о принципах внутрипартийного строительства, всякий раз подчеркивая необходимость широких дискуссий внутри партии и категорически отвергая опасения насчет неизбежного якобы в результате таких дискуссий раскола партии (аргумент, которым, кстати сказать, широко пользовались сталинисты уже в 20-х годах).
«Партия настолько велика, — писал Ф. Энгельс В. Либкнехту, — что абсолютная свобода мнений внутри нее является необходимостью. Иначе просто нельзя ассимилировать и воспитать многочисленные новые элементы, пришедшие в партию. Новому пополнению в 700.000 человек нельзя вдалбливать, как школьникам, тут необходимы дискуссии и даже небольшая потасовка. Возможности раскола не приходится опасаться ни в малейшей степени. Самая большая партия в империи не может существовать без того, чтобы в ней не проявлялись в изобилии всякого рода оттенки. Надо избегать даже видимости диктатуры…» (ПСС, т.37, стр. 379)
Ни Маркс, ни Энгельс, правда, не писали о том, как должны строиться внутрипартийные отношения в правящей партии и вовсе не предполагали, что она будет единственной, то есть будет избавлена от критики извне. Вероятно, это обстоятельство (однопартийная система) весьма способствовало тому, что уже в двадцатые годы в партии все больше перегибалась палка в сторону «единства» и партийной дисциплины. И чем дальше, тем больше (особенно в сталинские времена) насаждалась мысль, что открытая критика недостатков опасна, так как ею могут воспользоваться враги.
Такого рода опасения высказывались и некоторыми немецкими социал-демократами в связи с критикой Марксом Готской программы. По поводу этих опасений Энгельс писал:
«…этот испуг был вызван, прежде всего, опасением: а как используют публикации наши противники? Перепечатка вещи в официальном органе притупляет жало выступлений наших противников и дает возможность сказать: смотрите, как мы сами себя критикуем, мы — единственная партия, которая может себе это позволить. Попробуйте-ка последовать нашему примеру! Это и есть именно та правильная позиция, которую этим людям следовало бы занять с самого начала». (ПСС, т.37, стр.17)
Сейчас на Западе и в кругах правой эмиграции очень модно утверждать, что современное советское общество и есть практическое осуществление теоретических идей и взглядов Маркса и Энгельса. Это или злостный обман, или печальное заблуждение. Современное советское общество есть воплощение сталинизма, а сталинизм не только не вытекает из марксизма, но прямо противоречит ему. Достаточно сопоставить многочисленные высказывания Маркса и Энгельса (как в теоретических работах, так и в письмах) о необходимости свободы мысли, свободы критики, открытой правдивой информации, о недопустимости цензуры и т. п. с установленной Сталиным и строго проводящейся современным советским руководством идеологической монополией, ненавистью к критике, цензуре не только взглядов, но и информации.
Запрещение на информацию в наш век бурного развития средств информации чрезвычайно показательно для реакционного характера советского общества. В СССР запрещена публикация самой разнообразной информации: о положении заключенных в тюрьмах и лагерях (особенно политических заключенных); о работе органов МВД и КГБ; о настроениях в армии; об эпидемиях, стихийных бедствиях, авиационных и железнодорожных катастрофах. Запрещается опубликование статистики — не только о выпуске стратегических видов продукции, но и, скажем, о выпуске и продаже водки, о заработной плате и ценах в сравнении с аналогичными данными западных стран и т. п.
Можно представить себе, как реагировал бы на такие запреты Энгельс, писавший в одном из своих писем:
«Благодарю вас… за ваше решение излагать нам факты такими, каковы они в действительности. Наше товарищество достаточно сильно, чтобы знать подлинную правду, даже если она окажется неблагоприятной, и ничего так не могло бы ослабить его, как дутые отчеты, не имеющие под собой никакой реальной почвы». (ПСС, т.33, стр.212).
«Дутые отчеты, не имеющие под собой никакой реальной почвы», стали бытовым явлением в нашей стране, о чем невольно свидетельствует даже подцензурная печать. «Приписками», «туфтой», «липой» занимаются все — от руководства Госплана до рядового бригадира — и это, конечно, ослабляет страну и развращает людей.
Примером того, какое оздоровляющее влияние имела бы свобода критики в нашей стране, может служить даже та половинчатая критика, которой после XX съезда КПСС был подвергнут Сталин. Уже самый факт открытого обсуждения в печати и на собраниях трудящихся доклада «О культе личности Сталина» оздоровил атмосферу в партии и стране. К сожалению, эта критика быстро была свернута и фактически запрещена, а культ вождя, искусственно созданный десятилетиями систематического восхваления, очень быстро возобновился в отношении Л. И. Брежнева и временами носит характер даже комический.
В западных партиях, гораздо менее склонных к культу личности, чем русские, тоже возникали временами тенденции обожествлять своих руководителей. Против таких тенденций всегда решительно выступали Маркс и Энгельс. В частности, это относится к возникшему одно время в германской социал-демократической партии культу Лассаля. «Мне бросается в глаза, писал Энгельс Марксу, — …попытка сделать из Лассаля полубога… Но эти люди как будто для того и родились, чтобы кого-нибудь обожествлять.» А Бебелю, который тогда был одним из руководителей германской социал-демократии, Энгельс тогда же писал: «Культ Лассаля привит искусственно, привит благодаря тому, что мы молчаливо терпели его вопреки нашим убеждениям. Вам, партии, нужна социалистическая наука, и она не может существовать без свободного развития».
Культ личности вреден потому, что он мешает свободному развитию социалистической науки, считали Маркс и Энгельс, и они боролись не только против культа Лассаля, но и против попыток установить культ Маркса и Энгельса. Можно привести бесчисленное количество свидетельств этого, как и того, что не выносил восхваления своей личности В. И. Ленин.
После смерти Ленина его последователи, такие как Зиновьев и Сталин, предоставив его имени почет и славу, выхолостили революционное содержание его учения. Об этом ярче всего сказано Троцким. В книге «Моя жизнь» он писал:
«В эпигонской литературе Ленин изображается приблизительно так, как суздальские иконописцы изображают святых и Христа: вместо идеального образа получается карикатура. Как ни стараются богомольцы подняться над собою, но, в конце концов, они отражают на дощечке лишь свои собственные вкусы, и вследствие этого дают свой собственный, но лишь идеализированный портрет… Да, Ленин был гениален, полный человеческой гениальностью. Но Ленин не был механическим счетчиком, не делающим ошибок. Он делал их гораздо меньше, чем сделал бы всякий другой в его положении. Но ошибки у Ленина были, и очень крупные ошибки, в соответствии с гигантским размахом всей его работы». (стр. 194).
В книге «Что такое СССР и куда он идет?» Л. Д. Троцкий писал:
«Отношение к Ленину, как к революционному вождю, было подменено отношением к нему как к главе церковной иерархии. На Красной площади воздвигнут был, при моих протестах, недостойный и оскорбительный для революционного сознания мавзолей. В такие же мавзолеи превращались официальные книги о Ленине. Его мысль разрезали на цитаты для фальшивых проповедей. Набальзамированным трупом сражались против живого Ленина и против Троцкого». (стр. 257).
Сталин и следующие за ним руководители поступали не так как Маркс, Энгельс и Ленин, а так, как Лассаль. Хотя все они, вместе взятые, не обладали и десятой долей ума и таланта Лассаля. Одну характерную в этом отношении подробность о Сталине сообщил в своем секретном докладе XX съезду Н. С. Хрущев: Сталин, редактируя свою биографию, всюду своей собственной рукой усиливал восхваления в свой адрес. Можно себе представить, как изо всех сил старались возвеличить его придворные биографы! И все-таки Сталину и этого показалось недостаточно…
Культ вождя, как и все прочие отрицательные явления, был результатом отступления от демократии и, в первую очередь, ликвидацией одного из основных демократических принципов — гласности. Засекречена была статистика. Дипломатия из открытой превратилась в тайную. Непроницаемой тайной окуталась в первую очередь деятельность органов безопасности, суда, прокуратуры.
Л. Д. Троцкий считал, что разрушение советской демократии было не только результатом злой воли Сталина, но и отражало некий объективный процесс. В какой-то мере это правильно, однако, с моей точки зрения, Троцкий слишком большое значение придает объективным факторам и слишком малое — деятельности Сталина.
Конечно, подавление советской демократии началось еще при руководстве Ленина. Приходится признать, что корни его заложены еще в ленинском принципе «демократического централизма», обоснованного им в известной работе «Что делать» в 1903 году.
Этот принцип построения партии с момента своего провозглашения и до настоящего времени имеет как своих сторонников, так и противников. В начальный период существования РСДРП противником этого принципа был Ю. Мартов, позднее к нему присоединился и Плеханов, выступивший со статьей «Централизм и бонапартизм». В статье этой он писал: «Централизм — это мертвая петля на шее партии, это бонапартизм, если не абсолютная монархия старой, дореволюционной манеры».
Одним из решительных противников демократического централизма был до 1917 года и Л. Д. Троцкий. Вступив в большевистскую партию, он принял этот принцип, но в 1923 году, в своей брошюре «Новый курс» постарался развить его демократическую сторону. Возможно, что если бы его толкование демократического централизма было принято партией, ей удалось бы построить социализм «с человеческим лицом». При Сталине же этот принцип действительно довел партию и страну до еще большей централизации, чем монархия старого образца.
В книге воспоминаний «Моя жизнь», изданной в Берлине в 1930 году, Л. Д. Троцкий дал характеристику основных принципов построения большевистской партии и изложил первоначальную историю ее заражения ядом бюрократизма. Он писал:
«Октябрьскую победу подготовила и обеспечила большевистская партия. Она же построила советское государство, вправив ему крепкий костяк. Перерождение партии стало причиной и следствием бюрократизации государства.
Внутренний режим партии характеризовался методом демократического централизма. Сочетание этих двух понятий не заключает в себе ни малейшего противоречия. Партия зорко следила не только за тем, чтобы ее границы оставались всегда строго очерченными, но и за тем, чтобы все те, кто входил в эту границу, пользовались действительным правом определять направление партийной политики. Свобода критики и идейной борьбы составляли неотъемлемое содержание партийной демократии. Нынешнее утверждение о том, будто большевизм не мирится с фракциями, представляет собой миф эпохи упадка. На самом деле история большевизма есть история борьбы фракций. Да и как могла бы подлинная революционная организация, ставящая себе целью перевернуть мир и собирающая под свои знамена отважных отрицателей, мятежников и борцов, жить и развиваться без идейных столкновений, без группировок и временных фракционных образований?… Дальнозоркости большевистского руководства удавалось нередко смягчать столкновения и сокращать сроки фракционной борьбы, но не более того. На эту кипучую демократическую основу опирался Центральный Комитет, из нее он почерпал смелость решать и приказывать. Явная правота руководства на всех критических этапах создала ему высокий авторитет, этот драгоценный моральный капитал централизма. Режим большевистской партии, особенно до прихода к власти, представлял, таким образом, полную противоположность режиму нынешней секции Коминтерна с их назначенными сверху «вождями», совершающими поворот по команде, с их бесконтрольным аппаратным высокомерием по отношению к низам, сервильным по отношению к Кремлю. Но и в первые годы после завоевания власти, когда партию прохватило административной ржавчиной, каждый большевик, не исключая и Сталина, назвал бы злостным клеветником того, кто показал бы ему на экране образ партии через 10–15 лет. В центре внимания Ленина и его сотрудников стояла неизменно забота об ограждении большевистских рядов от пороков, связанных с властью. Однако, чрезвычайное сближение, отчасти прямое слияние партийного аппарата с государственным нанесло уже в те первые годы несомненный ущерб свободе и эластичности партийного режима. Демократия сжималась по мере того, как нарастали трудности. Первоначально партия хотела и надеялась сохранить в рамках Советов свободу политической борьбы. Гражданская война внесла суровую поправку в эти расчеты. Оппозиционные партии были запрещены одна за другой. В этой мере, явно противоречащей советской демократии, вожди большевизма видели не принцип, а эпизодический акт самообороны.
Быстрый рост правящей партии при новизне и грандиозности задач неизбежно порождал внутренние разногласия. Оппозиционные течения в стране оказывали, по разным каналам, давление на единственную легальную политическую организацию, усиливая остроту фракционной борьбы. К моменту завершения гражданской войны она принимала столь острые формы, что угрожала потрясением государственной власти. В марте 1921 года, в дни Кронштадтского восстания, вовлекшего в свои ряды немалое число большевиков, Х съезд партии счел себя вынужденным прибегнуть к запрещению фракций, то есть к перенесению политического режима в государстве на внутреннюю жизнь правящей партии. Запрещение фракций мыслилось, опять таки, как исключительная мера, которая должна отпасть при первом серьезном улучшении обстановки. В то же время ЦК с чрезвычайной осторожностью применял новый закон, больше всего заботясь о том, чтобы он не привел к удушению внутренней жизни партии. Однако, то, что по первоначальному замыслу, считалось лишь вынужденной данью тяжелым обстоятельствам, пришлось как нельзя более по вкусу бюрократии, которая ко внутренней жизни партии стала подходить исключительно под углом зрения удобств управления…
Одновременно с теорией социализма в одной стране пущена была в оборот для бюрократии теория о том, что в большевизме Центральный Комитет — все, партия — ничто.
Аппарат завоевал себе необходимую независимость. Демократический централизм уступил место бюрократическому централизму. В самом партийном аппарате производится теперь, сверху вниз, радикальная перестановка. Главной доблестью большевика объявляется послушание. Под знаменем борьбы с оппозицией идет замена революционеров чиновниками. Требование партийной демократии являлось все время столь же настойчивым, сколь и безнадежным лозунгом всех оппозиционных группировок.
Известная нам платформа левой оппозиции требовала в 1927 году, чтобы в уголовный кодекс введена была специальная статья, карающая как тяжкое государственное преступление всякое прямое или замаскированное гонение на рабочего за критику…»
Взамен этого в уголовный кодекс были внесены статьи, облегчающие преследование оппозиции.
Против централистских излишеств в двадцатых годах в разное время выступали на съездах и конференциях многие старые уважаемые большевики: группа «Демократического централизма» (децисты) в лице В. Смирнова, Сапронова, И. Коссиора, Врачева, И. Стукова и др.; «Рабочая оппозиция» Шляпников, Коллонтай, Медведев, Лутовинов и др., Е. А. Преображенский и многие другие.
Что касается В. И. Ленина, то он в разные периоды партийной жизни в зависимости от внутренней и международной обстановки выдвигал на первый план то демократические, то централистские стороны провозглашенного им принципа. Даже на Х съезде партии, где была принята известная резолюция о единстве партии и дисциплине, запрещавшая фракции (которую Сталин сделал вечной), одновременно по инициативе Ленина была принята резолюция, идеи которой почти аналогичны идеям «Нового курса» Троцкого. В этой резолюции, в частности было записано:
«П.16. Нужно сблизить «верхи» и «низы», военных работников и гражданских, профессионалистов и советских, старых и новых членов партии, «молодых» и «стариков». Без решения этой основной задачи не может быть выполнена гигантская строительно-хозяйственная роль пролетарского авангарда.
П.17. Эта задача не может быть решена при сохранении старой организационной формы. Очередные потребности момента требуют новой организационной оболочки. Такой формой является форма рабочей демократии. Курс на рабочую демократию должен быть взят с такой же решительностью, так же энергично проводиться в жизнь, как в прежние период проводился курс на милитаризацию партии…»
И действительно, совсем недавно, на II конгрессе Коминтерна Владимир Ильич в своих тезисах записал такой пункт:
«Партии, принадлежащие к Коммунистическому Интернационалу, должны быть построены по принципу демократического централизма. В нынешнюю эпоху обостренной гражданской войны коммунистическая партия сможет выполнить свой долг лишь в том случае, если она будет организована наиболее централистским образом, если в ней будет господствовать железная дисциплина, граничащая с дисциплиной военной, и если ее партийный центр будет являться властным, авторитетным органом с широкими полномочиями, пользующимся всеобщим доверием членов партии».
Не являются ли проявлением беспринципности эти противоречащие друг другу заявления, сделанные В. И. Лениным за короткий период? Нет, ибо это вопрос не принципов, а тактики — изменилась обстановка, меняется и тактика. Демократический централизм — весьма гибкий и удобный тактический инструмент: он позволяет осуществлять руководство и быстро принимать решения, не прибегая к малоподвижной дискуссионной машине парламентского типа. Но он и таит в себе большие опасности. Даже при таком честном, идейном руководстве, как ленинское, демократические принципы систематически нарушались именно благодаря чрезмерной централизации. Так, руководили страной фактически не ЦИК и Совнарком, как полагалось по конституции, а ЦК партии и его Политбюро: ЦИК лишь оформлял решения, принятые ЦК. Все основные вопросы, раньше чем выноситься на обсуждение правительства, рассматривались Политбюро, и в руках партийного руководства таким образом сосредоточивалась не только партийная, но и государственная власть.
Незадолго до смерти В. И. Ленин в своем «Завещании» выразил тревогу по поводу того, что в руках генсека Сталина оказалась «необъятная власть». Это, как показала жизнь, была обоснованная тревога, но беда была не только в личных качествах Сталина, а и в неправильных взаимоотношениях между партией и государством. «Корень зла, — проницательно сказал Бухарин в беседе с Каменевым в 1928 году, — в том, что партия и государство слились».
В демократических странах с многопартийной системой такого слияния произойти не может. Там партия, побеждающая на выборах, требует от своих представителей, получающих государственную власть, проведения общей политической линии партии, но не вмешивается каждодневно в государственные деда. Демократический централизм, при всех своих недостатках, тоже давал возможности для разделения функций между партией и государством: достаточно было отделить деятельность ЦИК и Совнаркома от постоянной опеки ЦК, предоставить им право самостоятельно принимать решения и назначать людей на все государственные посты. И председатель Совнаркома, и председатель ЦИК как члены партии, конечно, были бы подотчетны ей, но эта подотчетность была бы в общем направлении политики, а не в каждодневных решениях. В этом случае генеральный секретарь партии занимался бы (как это, впрочем, и было до болезни Ленина) только партийно-политической работой, а не государственными делами.
Ленин не пошел на такое высвобождение правительства из-под опеки партии, и это было его крупнейшей ошибкой. Именно поэтому Сталин и приобрел ту самую «необъятную власть», о которой с такой тревогой писал Ленин в своем «Завещании».
После смерти Ленина вмешательство партии в функции органов власти было доведено — и в центре, и на местах — до гиперболических размеров. Заседания Совнаркома часто вообще не созывались: решал ЦК, а точнее — Политбюро, Оргбюро и Секретариат ЦК, а Совнарком оформлял соответствующее решение «опросом». Народные комиссары (министры) получали директивы прямо из ЦК. Больше того, при Сталине в партии был создан колоссальный аппарат по всем отраслям управления и хозяйства страны, параллельный по своим функциям советскому и хозяйственному аппаратам, но стоящий над ними.
Как я уже говорил, подавление демократии началось еще при Ленине. В 1919 году были закрыты все органы печати небольшевистских партий, в том числе и социалистических, была введена цензура. Несколько позже все политические партии, кроме РКП(б), были вообще запрещены.
Когда высланный в 1929 году из страны Троцкий выступил в западной печати с обвинениями Сталина в репрессиях против оппозиции, социал-демократическая и либеральная пресса напомнила Троцкому о его и Ленина репрессиях в отношении других социалистических партий.
Отвечая на это, Троцкий подчеркивал, что запрещение других партий не вытекало из теории или доктрины большевизма, что это было временной экстренной мерой обороны пролетарской диктатуры в отсталой, истощенной и окруженной врагами стране. Он напоминал, что тогда, когда политическая борьба с контрреволюцией приняла особо острый характер и переросла в гражданскую войну, партии меньшевиков и эсеров стали на сторону контрреволюции — и подавление их стало вынужденной необходимостью.
Троцкий признавал, что господство одной партии послужило исходным пунктом для тоталитарной сталинской системы. Но, утверждал он, причина такого развития не во временном запрещении других партий, а в ряде поражений пролетариата в Европе и Азии. Если бы революция победила хотя бы в одной только Германии, надобность в запрещении других партий сразу отпала бы.
Аналогичное положение сложилось внутри партии в период Кронштадтского восстания, когда, по предложению Владимира Ильича, были запрещены фракции и дискуссии по платформам. В аналогичных условиях, писал Троцкий, любая демократическая партия, стоящая у власти, объявляет страну на военном положении.
Все это, в общем, верно. Верно, но неполно и потому недостаточно точно. Л. Д. Троцкий не говорит здесь о том, что и после окончания гражданской войны, когда страна вступила в период мирного строительства, руководители партии во главе в Лениным не пошли на ослабление централизации, на разрешение других социалистических партий или хотя бы только на разрешение фракций внутри правящей партии. Если на Х съезде подавление «Рабочей оппозиции» еще можно было (как и запрещение фракций) как-то оправдать Кронштадтским мятежом, то чем оправдать подавление той же оппозиции на XI съезде партии? Как совместить с подчеркнутым Троцким заявлением о временном характере запрещения социалистических партий, вызванного «осадой» страны, тот факт, что уже в мирное время ни Ленин, ни Троцкий, и никто другой из лидеров партии не выступили с предложением разрешить образование фракций и допустить существование других партий? Мало того, когда старый большевик Г. Мясников после Х съезда, провозгласившего новую экономическую политику, выступил с предложением отказаться от монополии правящей партии и дать свободу печати всем — «от монархистов до анархистов», предложение это не было принято.
Длительная монополия одной партии делала свое дело: большевики привыкали к монополии и отвыкали от критики — сначала от критики извне, а потом и от критики внутри собственной партии. Это вело к бюрократизации и загниванию основного костяка партии, не говоря уже о том, что важнейшие принципиальные вопросы, по которым неизбежно возникали разногласия, не могли быть правильно решены без предварительного анализа путем честных и открытых дискуссий, т. е. демократическим путем.
Некоторые утверждают, что широкие политические дискуссии могли привести к расколу партии, гибельному в условиях капиталистического окружения. Но, во-первых, дискуссии, даже самые острые, вовсе не обязательно ведут к расколу, что доказано деятельностью партии в первые годы после Октябрьской революции. Во-вторых, раскол, если он вызван принципиальными соображениями, менее опасен для партии, чем сталинское «единство», достигаемое путем уничтожения оппозиции. И это тоже доказано жизнью.
Несомненно, в ленинских взглядах на организационный вопрос было противоречие, метко подмеченное еще деятелями «Рабочей оппозиции»: противоречие между стремлением Ленина привлечь трудовые массы к управлению страной и к борьбе с бюрократизмом — и его же линией на централизм и подавление внутрипартийной демократии. Эта линия и привела к тому, что в руках ЦК партии (а потом — лично Сталина) сосредоточилась «необъятная власть».
Сталин потому стал обладателем такой власти, что до него ею уже пользовался Ленин. Конечно, это были разные люди, разные личности. Ленину власть была нужна не для себя лично, и пользовался он ею разумно. Он всегда внимательно выслушивал критиков, старался брать от них все здоровое и положительное, старался обеспечить присутствие оппозиционно настроенных членов партии на съездах и конференциях, давал им возможность высказаться и никогда не мстил, не сводил счеты, не напоминал о прошлых ошибках. Конечно, все эти черты характера диаметрально противоположны сталинским, но нельзя, чтобы линия и политика великой правящей партии целиком зависела от того, кто окажется ее лидером. Нужен демократический механизм, предохраняющий партию и от ошибок в выборе лидера, и от всевластия этого лидера, каким бы он ни был.
Очень многие — как русские, так и зарубежные — писатели пытались анализировать черты ленинского характера под углом зрения того, как повлияли они на характер русской революции и на последовавшие затем изменения советской власти. Одной из наиболее интересных (хотя и спорных) работ является незаконченная (частично только в набросках) повесть Василия Гроссмана «Все течет», не опубликованная в СССР. Я приведу из нее большую выдержку:
«На протяжении истории русского революционного движения черты народолюбия, присущие многим русским революционным интеллигентам, чья кротость и готовность идти на муки не имеет, кажется, себе равных со времен древнего христианства, смешались с чертами противоположными, но также присущими многим русским революционерам-преобразователям, — презрением и неумолимостью к человеческому страданию, преклонением перед абстрактным принципом, решимостью истреблять не только врагов, но и своих товарищей по делу, едва они хоть в чем-нибудь отойдут от понимания этих абстрактных принципов. Сектантская целеустремленность, готовность подавить живую сегодняшнюю свободу ради свободы измышленной, нарушить житейские принципы морали ради принципа грядущего давали о себе знать и проявились в характере Пестеля, и в характере Бакунина и Нечаева, и в некоторых высказываниях и поступках народовольцев. Суть подобных людей — в фанатичной вере.
Ленин в споре не искал истины, он искал победы. Ему во что бы то ни стало надо было победить, и для победы хороши были многие средства. Здесь хороши были и внезапная подножка, и символическая пощечина, и символический условный ошеломляющий удар по кумполу. Русская революция для него не была русской свободой. Но власть, к которой он так страстно стремился, была нужна не ему лично.
Вот здесь проявляется одна из особенностей Ленина: сложность характера, рожденная из простоты характера. Для того чтобы с такой мощью жаждать власти, надо обладать огромным политическим честолюбием, огромным властолюбием. Черты эти грубы и просты. Но ведь этот политический честолюбец, способный на все в своем стремлении к власти, был лично необычайно скромен, власть он завоевывал не для себя. Тут кончается простота и начинается сложность».
С характеристикой, данной В. Гроссманом Ленину, во многом перекликается характеристика, принадлежащая Н. Бердяеву в его книге «Истоки и смысл русского коммунизма»:
«…Ленин не теоретик марксизма, а теоретик революции… Он интересовался лишь одной темой, которая менее всего интересовала русских революционеров, темой о захвате власти, о стяжении для этого сил. Поэтому он и победил. Он один заранее, задолго до революции думал о том, что будет, когда власть будет завоевана, как организовать власть. Ленин империалист, а не анархист. Все мышление его было империалистическим, деспотическим. С этим связана прямолинейность, узость его миросозерцания, сосредоточенность на одном, бедность и аскетичность мысли, элементарность лозунгов, обращенных к воле. Тип культуры Ленина был невысокий, многое ему было недоступно и не известно… Он много читал, много учился, но у него не было обширных знаний, не было большой умственной культуры. Он приобретал знания для определенной цели, для борьбы и действия… Он всю жизнь боролся за целостность и последовательность в борьбе, она невозможна без целостности догматического вероисповедания, без ортодоксии… Добро было для него все, что служит революции, зло — что ей мешает. Революционность Ленина имела моральный источник, он не мог вынести несправедливости, угнетения, эксплуатации. Но став одержимым максималистической революционной идеей, он в конце концов потерял непосредственное отношение к живым людям, допускал обман, ложь, насилие, жестокость. Ленин не был дурным человеком, в нем было много хорошего. Он был бескорыстный человек, абсолютно преданный идее, он даже не был особенно честолюбивым и властолюбивым человеком, он мало думал о себе. Но исключительная одержимость одной идеей привела к страшному сужению сознания и к нравственному перерождению, к допущению совершенно безнравственных средств в борьбе. Ленин был человек судьбы, роковой человек, в этом его сила.
Ленин был революционером до мозга костей именно потому, что всю жизнь исповедовал и защищал целостное, тоталитарное мировоззрение, не допускал никакого нарушения этой целостности. Отсюда же непонятная на первый взгляд страстность и яростность, с которой он борется против малейших отклонений от того, в чем он видит марксистскую ортодоксию. Он требует ортодоксальных, согласных с тоталитарностью миросозерцания, т. е. революционных взглядов на познание, на материю, на диалектику и т. п. от всякого, кто себя считает марксистом, кто хочет служить делу революции. Если же вы не диалектический материалист, если вы в чисто философских, гносеологических вопросах предпочитаете Маха, то вы изменяете тоталитарной целостной революционности и должны быть исключены…
… Целью Ленина, которую он преследовал с необычайной последовательностью, было создание сильной партии, представляющей хорошо организованное и железно дисциплинированное меньшинство, опирающееся на цельное революционно-марксистское миросозерцание. Партия должна иметь доктрину, в которой ничего нельзя изменить, и она должна готовить диктатуру над всей полнотой жизни. Сама организация партии, крайне централизованная, была уже диктатурой в малых размерах. Вся Россия, весь русский народ оказался подчиненным не только диктатуре коммунистической партии, ее центральному органу, но и доктрине коммунистического диктатора в своей мысли и своей совести. Ленин отрицал свободу внутри партии, и это отрицание свободы было перенесено на всю Россию. Это и есть диктатура миросозерцания, которую готовил Ленин. Ленин мог это сделать потому, что он соединил в себе две традиции — традиции русской революционной интеллигенции в ее наиболее максималистских течениях и традиции русской исторической власти в ее наиболее демократических проявлениях.
… Но, соединив в себе две традиции, которые находились в XIX веке в смертельной вражде и борьбе, Ленин мог начертать план организации коммунистического государства и осуществить его».
(Подчеркнуто в процитированных отрывках из В. Гроссмана и Н. Бердяева всюду мной. — Авт.)
Итак, и В. Гроссман, и Н. Бердяев определяли «ленинскую суть» в исторической преемственности его миросозерцания, соединившего в себе традиции русской левой интеллигенции с традициями русской исторической власти.
Что ж, в какой-то степени они были правы. Несмотря на то, что в основе экономических и философских взглядов В. И. Ленина лежит марксистская материалистическая доктрина, разработанные Лениным методы ее осуществления коренным образом отличаются от методов, рекомендованных основоположниками марксизма. В частности, и организационная политика партии и советской власти, разработанная Лениным, базировалась на традициях русской революционной интеллигенции, а не на близких Марксу и Энгельсу традициях западной демократии.
Когда В. Гроссман и Н. Бердяев пишут о Ленине как о человеке, жаждавшем власти, с этим нельзя согласиться. Но когда они пишут о фанатичности Ленина, — они правы. Да и ни одна революция не обходилась без фанатиков. Когда они пишут, что ради своей идеи он был готов не только истребить своих врагов, но заклеймить и своих товарищей, если они отойдут от его линии, они тоже были близки к истине. Все эти черты ленинского характера вытекали из его одержимости и целеустремленности. А цель была — не абстрактная свобода, о которой пишет Гроссман, а победа мировой революции.
Когда Ленин добивался от ЦК скорейшей подготовки и проведения Октябрьского восстания, он исходил из совершенно правильной мысли, что в России в 1917 году, в силу ряда причин, создалась совершенно неповторимая ситуация, которой в следующий раз может и не быть, и даже наверняка вскоре не будет. Что мировая революция созрела, и ей нужно только дать толчок, и этот толчок при сложившемся международном положении может исходить только из России. Октябрьская революция в России — стране недостаточно развитой и цивилизованной, к социализму не подготовленной — была для него не цель, а только средство, факел, который должен был зажечь революцию мировую и способствовать освобождению человечества — в том числе и России. И когда Ленин подавлял советскую демократию, запрещал другие партии, организовывал ЧК, шел, как писал Гроссман, на нарушения житейской морали, — он делал все это для достижения той же цели — мировой революции как пролога к освобождению человечества. И факты, казалось, подтверждали реальность, осуществимость этой цели: восстания солдат в войсках интервентов, протесты и забастовки рабочих в странах, осуществлявших интервенцию против Советской России, революционная ситуация в Германии, распад Австро-Венгерской монархии… Если бы мировая революция пришла вовремя, и совместными усилиями рабочих России и передовых капиталистических стран удалось бы создать новое социалистическое общество, свободное от всех видов подавления личности, год Октябрьской революции стал бы для всего человечества годом летоисчисления новой, счастливой эры…
Но история игнорирует сослагательную форму «если бы»… Намечавшаяся Лениным перспектива не осуществилась — и появилась естественная потребность в переоценке роли и значения Октябрьской революции. Теперь большинство историков и философов коренной ошибкой руководителей Октябрьской революции считает то, что во имя сомнительной перспективы грядущих идеалов они пошли на подавление сегодняшней свободы.
Такой ретроспективный взгляд имеет свои основания. Не следует только подстраивать под него искусственно сконструированные оценки личности того или другого руководителя революции. Так абсолютно необоснованно приписывать Ленину мстительность. Ленину, который рассматривал Зиновьева и Каменева, мешавших осуществить Октябрьскую революцию, как предателей, как самых злостных противников, а через несколько дней после победы выдвигает тех, кого вчера «бил по кумполу» на самые ответственные посты в партии и в государственном аппарате. Нет, такие мелкие чувства, как мстительность были Ленину совершенно чужды.
Неверно также утверждение Н. Бердяева, будто В. И. Ленин был империалистом. Может быть, «империализм» Ленина Бердяев увидел в том, что он стремился к мировой революции? Но Ленину было совершенно несвойственно стремление к захвату чужих территорий и даже к «экспорту революции». Он стремился лишь к освобождению собственной революционной воли пролетариев всех стран.
Н. Бердяев пишет также, что Ленин допускал обман и ложь. Вообще говоря, нет ни одного политика в истории и современности, который не пользовался бы этими средствами. И нет среди них ни одного, который хотя бы вполовину был столь правдив, как Ленин, и ни один объективный человек не сможет это опровергнуть. Ленин говорил вслух правду, как бы неприятна или опасна она ни была.
Другое дело, что развитие событий не оправдало прогнозов Ленина. Ни совершенные большевиками насилия, ни принесенные ими жертвы не привели к построению справедливого социалистического общества. Наоборот, насилия лишь подорвали авторитет революционной власти в мировом рабочем движении, что привело к результатам прямо противоположным тем, на которые рассчитывали большевики.
После спада мировой революции властью овладела реакционная часть партии. Отвыкнув от борьбы идей, партия все чаще стала прибегать к методам принуждения. Поскольку других партий давно уже не было, большевики разучились защищать свои идеалы демократическими методами, но зато хорошо освоили разнообразные полицейские способы борьбы, в частности — внедрение секретной агентуры, причем в таких масштабах, которых до сих пор не знала история государств. Вербуя десятки тысяч секретных агентов, их убеждали, что они призваны-де выявлять «маскирующихся врагов революции». Это разлагало широкие круги близких к власти людей, вырабатывая у них психологию двуличия и двоемыслия.