Начало

Начало

Если человек замурован в могильном склепе и начинает, задыхаться от недостатка кислорода, то, услышав, что кто-то ломает стенку склепа, он бросится к дыре, чтобы вдохнуть свежего воздуха, не спрашивая, кто именно сломал стену, благородные спасатели или же грабители могил.

В эпилоге романа Б. Пастернака «Доктор Живаго» приведен разговор между Дудоровым и Гордоном. Гордон рассказывает о концлагере, где он сидел. Дудоров сочувствует ему, но потом говорит: «Удивительное дело. Не только перед лицом твоей каторжной доли, но по отношению ко всей предшествовавшей жизни тридцатых годов, даже на воле, даже в благополучии университетской деятельности, книг, денег, удобства, война явилась очистительной бурей, струей свежего воздуха, веянием избавления.

Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидному. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины, обнародование не рассчитанной на применение конституции, выборов, не основанных на выборном начале.

И когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки, и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы.

Люди не только в твоем положении, на каторге, но все решительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всей грудью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной».

Конечно, я читала далеко не все отклики на этот нашумевший роман, но ни в одном, которые я читала, не указывается на эти слова. А между тем, они очень глубоко показывают тогдашнее состояние. Не только коллективизация была ложной мерой, — Пастернак говорит еще осторожно, коллективизация была дьявольской мерой, — но и весь коммунизм был ложной доктриной, и надо было убеждать людей видеть то, чего не было, говорить то, чему они не могли верить. Тяжелая липкая ложь, «колдовская сила мертвой буквы» окутывала нас, не давала дышать. Конечно, не все одинаково остро чувствовали, но те, у кого она отнимала дыхание, были действительно как замурованные в могильном склепе.

Слова Пастернака о колдовской силе мертвой буквы не следует понимать как метафору: это была страшная реальность. Я лично все время ощущала, что Сталин действует точно не сам, хотя диктатора с такой полнотой страшной власти вряд ли можно было найти еще раз в мировой истории. И тем не менее, у меня — и, вероятно, не у меня одной — было ощущение, что Сталин — что-то вроде робота, за спиной которого кто-то стоит и им двигает. Уже одно то, что он действовал как машина, как казалось, без гнева или ненависти, как, например, Иоанн Грозный, но и без малейшего сострадания, хотя бы в виде прихоти, что у того же Грозного бывало. Даже дочь Сталина Светлана Аллилуева подтверждает, что если человек попадался в его клещи, то напрасно было убеждать Сталина, что этот человек даже и по его меркам ни в чем не виновен, он уже перемалывался на зубьях его машины. И вот это ощущение вызывало разные домыслы: то за Сталиным стоит «еврейская клика», то — один Каганович, то — масоны или еще кто-то.

Когда я уже училась после войны в Мюнхенском университете, то как-то зашел об этом разговор с моим тогдашним наставником Ф. А. Степуном. Я рассказала о своем ощущении. Федор Августович ответил мне очень серьезно, я никогда не забуду выражения его лица при этом разговоре: «Вы правы, — сказал он, — за Сталиным кто-то очень явно стоит, но это не какой-то другой человек или другие люди. За ним стоит дьявол». И мне вдруг стало ясно: в самом деле, ведь невозможно представить себе человека или даже группу людей более жестоких, более коварных, хитрых и ловких, более беспощадных, чем Сталин. Что за нелепость, не доверяя возможности, что человек может совмещать в себе все эти негативные качества, переносить эту же возможность совмещения на других людей, кто бы они ни были. Это выходит за человеческие рамки. За Сталиным стоял поистине почти открыто сам дьявол.

И это дьявольское стояние за Сталиным не кончилось с его смертью. Невольно вспоминается повесть Гоголя «Портрет», где часть жизни дьявольского ростовщика перешла в его портрет, хотя и кажется этот ростовщик со всеми его кознями таким мелким по сравнению с тем, что пережили и переживаем мы. Но часть жизни, за которой стоял дьявол, перешла в имя Сталина. И сейчас нам пытаются доказать, что Сталин был действительно «отцом народов» или хотя бы «отцом страны». Тонко и лукаво пытался внушить монархистам, в том числе и монархически настроенной эмиграции, что Сталин намеревался восстановить столь любимую ими монархию, талантливый писатель В. А. Солоухин. Еще в июле 1991 года он давал интервью, в которых утверждал, что Сталин готовил восстановление монархии. Он, Солоухин, не сражавшийся во время войны в армии, а охранявший Кремль и Сталина, видел, как свозились в Кремль монархические инзигнии. Но Сталин пробыл после войны еще почти 8 лет абсолютным диктатором, никто не мешал ему восстановить монархию. Он этого не сделал и делать не собирался, конечно. После августа 1991 года Солоухин замолчал. Нам, по крайней мере, неизвестно, чтобы он выступал или давал интервью в годы до его кончины. Более мелкие личности сталинское знамя усиленно подымают. Вот Михаил Антонов, сотрудничающий в распутинской газете «Литературный Иркутск», написал в газете «Правда» (№ 214 (27168), 27.12.93) статью под названием «Откровения оракула святого православия». М. Антонов выставляет себя весьма верующим православным и пишет в означенной статье: «Сталинская монархия, на мой взгляд, оказалась продолжением не романовской, а московской государственности и одновременно — «высшим этапом развития русской государственности вообще». (Подчеркнуто самим автором). Вот как! И восстанавливать монархии не надо было: диктатура Сталина уже была монархией и высшей точкой развития русской государственности. Понимает ли автор, что он пишет?

Несколько с другой стороны воздает похвалы Сталину некто Алексей Румянцев, редактор газеты «Дело», Согласно его статье в «Молодой Гвардии» (№ 11–12, 1993 г.), Сталин нашел наилучшее решение национального вопроса в многонациональном СССР и все нации при нем процветали (за рубежом была как-то опубликована подходящая карикатура: Сталин 16 раз в разных национальных костюмах 16-ти союзных республик, он-то процветал в любых костюмах). Румянцев разыгрывает не монархическую сторону Сталина, а, наоборот, пролетарскую: призывает к объединению рабочих, патриотов и сталинцев.

И все это страшно. Когда он был диктатором, он опутывал нас дьявольской липкой страшной ложью. Теперь такой же дьявольской ложью уже о нем, о его диктатуре пробуют туманить мозги русских людей его поздние последователи. Безразлично, верят ли они сами в эту ложь или нет, она дьявольски страшна. Часть дьявольской силы осталась в портрете и в имени.

Когда мы полностью осознали, что находимся в состоянии войны, мы поняли, что Псков очень скоро будет занят немецкими войсками. В боевую силу Красной армии мы не очень верили, кроме того, знали, что многие солдаты сражаться за коммунистов не хотели. Армия состояла в своем большинстве из сыновей крестьян, переживших совсем не так давно страшную коллективизацию. Все они потеряли родных и близких, умерших ужасной голодной смертью. Многие не хотели воевать. Я видела сама, как красноармейцы бросали винтовки, а женщины тут же совали им в руки какое-то гражданское одеяние, рубаху, брюки, и они со свертком под мышкой исчезали в толпе.

Как выглядит война, мы еще не знали. В Пскове стояло шикарное, для наших широт необыкновенно жаркое лето, температура воздуха доходила до 40° Цельсия. Я помню, я находилась у знакомого врача, дочь которого была на три года младше меня, но мы все же в детстве вместе играли и поддерживали дружеские отношения. Вдруг впервые раздался звук сирены: воздушная тревога. Я испугалась, что мама будет очень волноваться, так как мой отец был в Пединституте, и бросилась бегом домой, Прибежала, запыхавшись, и обнаружила, что мама мирно спит послеобеденным сном и никакой тревоги не слышала. К тревогам мы скоро привыкли: немцы город не бомбардировали. Бомбы бросали только на железную дорогу, так что жившие поблизости от полотна могли пострадать и, действительно, страдали от бомб. Так был убит директор нашей школы. Мы же, жившие в достаточном отдалении, сидели около дома на скамеечке и смотрели, как падали бомбы, тогда еще небольшие. Многие переселились на это время из своих домиков и квартир вблизи железной дороги к родным или знакомым в другие части города. Особенно много было таких временных переселенцев на Запсковье, в части города, лежавшей на восток от реки Пскова, притока Великой. В этом районе маленьких домиков военных объектов не было, не было и никаких фабрик или вообще чего-либо, что противник нашел бы нужным бомбардировать. Поэтому все были уверены, что на Запсковье безопаснее всего. И как раз тогда, когда советские войска уже отступили от Пскова, а немецкие еще не вошли, Запсковье подверглось бомбардировке. Тогда погибли дочь (19 лет) и сын (16 лет) нашего учителя словесности Гринина. Его самого не было дома, а жена, оставшаяся в доме, была ранена падающей балкой, но осталась жива. Мальчик же захотел посмотреть на бомбы и побежал на улицу, а девушка залезла с подругой в земляную щель, которые нас заставляли рыть вместо бомбоубежищ. И как раз туда прямым попаданием упала бомба. Гринин и многие другие утверждали потом, что Запсковье бомбардировали не немецкие, а советские самолеты, чтобы отомстить населению, не желавшему бежать с отступавшими советскими войсками. Я не могу судить, насколько правильны были эти утверждения. Советские войска, выйдя из города, обстреляли его из артиллерии, это можно сказать точно, так как мы все видели, с какой стороны летели снаряды. Но относительно самолетов я лично ничего не могу сказать. Я не исключаю версии Гринина и других псковичей, но не исключаю и ошибки немецкого командования, получившего, возможно, неправильные сведения о том, что там находятся еще советские войска. Но, как говорится, от судьбы не уйдешь.

Отец подруги дочери Гринина лег просто на землю в садике и звал девочек лечь рядом, но они побежали в эту земляную щель, думая там спастись, а там и погибли, тогда как отец девушки остался жив и невредим.

Это было перед самой оккупацией. А так город бомбардировкой или обстрелом никто особенно не тревожил. Но началось другое: отряды советских поджигателей — мы и не знали, что на случай войны организованы такие отряды, — ходили по городу и поджигали здания. Делали они это довольно неорганизованно, без видимого плана. Жилые дома, к счастью, не поджигали, но жаркая и сухая погода создавала опасность, что от искр, летящих от горящих зданий, загорятся и старые деревянные дома, в которых жили люди. Зачем-то эти отряды сожгли замечательно красивое, ажурное здание бывшего реального училища, где мой отец так долго преподавал. Мой отец стоял и с грустью смотрел, как горело и рушилось здание. Пожаров, конечно, никто не тушил.

Самое ужасное было, что сожгли политическую тюрьму вместе с заключенными. Близко живущие слышали отчаянные крики горевших живьем или задыхавшихся в дыму людей. Но никто не отважился что-либо предпринять. Для нас настал опасный момент, когда подожгли находившийся недалеко от дома, где мы жили, спиртоводочный завод. С громким треском взрывались бочки со спиртом и огромные искры неслись во все стороны. Жильцы дома начали уже выносить более ценные вещи во двор. Но все обошлось: наш дом не загорелся. Хотели взорвать электрическую станцию, но директор предотвратил взрыв, за что его в последний момент расстреляли. Так он своей жизнью спас городу воду и свет, так как строить во время войны новую станцию для населения немцы, конечно, не стали бы, да и не могли бы.

Сражение было дано перед Псковом. Город не отстаивали. Советская армия быстро отступила. И тут начался грабеж магазинов. Население тащило из магазинов все: продукты, материю и одежду, поскольку она вообще там была, разные вещи, мебель. Кто-то дотащил зеркальное трюмо до стены дома, где мы жили, потом, видимо, отчаявшись, так и оставил свою добычу у стены дома. Трюмо стояло довольно долго, но потом его кто-то взял. По старой русской интеллигентской щепетильности мы в этой акции участия не принимали. А, собственно говоря, отчего? Это были казенные государственные магазины. Государство обирало народ, и, по существу, весь этот товар принадлежал народу. И, кроме того, если б товары не растащили, они достались бы немцам, но народ имел на них безусловно, больше прав.

Советская армия отступила за Псков. Немецкая в Псков еще не вошла. Сутки полного безвластия были жутковаты, так как по городу еще бегали поджигатели в гражданской одежде, и каждый боялся, как бы они не подожгли именно тот дом, где он живет. Но и их энергия начала угасать. Странно, но как ни страшна власть, полное безвластие и сознание, что в любой момент любой хулиган может совершить все, что угодно, совершенно безнаказанно, тоже довольно страшно. Но никаких эксцессов в городе не было. Кажется, никто не воспользовался короткой возможностью творить любые бесчинства.

Когда советские войска уже отошли за черту города, а немецкие еще в город не вошли, отступившие советские войска вдруг начали обстреливать город из артиллерии. Казалось, впрочем, что это только одно орудие, которое медленно поворачивалось так, что снаряды летели по разным радиусам с севера на юг. Мы как раз сели за обеденный стол, когда услышали взрывы снарядов, но не сразу сообразили, в чем дело. Вдруг снаряд с визгом пролетел над самой крышей нашего дома и разорвался сзади него. Как потом выяснилось, он попал в малюсенький домишко, в котором, к счастью, в этот момент никого не было. Мы уже раньше думали, что если в городе будут бои, мы спрячемся в том странном подвале, находившемся посередине двора соседнего дома, где когда-то ютилась банда беспризорных. Последние годы этот подвал пустовал. Он никому не принадлежал. И теперь в панике мы бросились в этот подвал. Едва мы успели в него спуститься, как за несколько шагов от его двери разорвался следующий снаряд. Мы только что пробежали по этому месту. По существу, мы бежали на смерть, в то время как нашему дому уже ничего не угрожало — но кто мог это знать? Если бы мы запоздали на полминуты или если б снаряд ударил на полминуты раньше, нас бы разорвало в куски. Но смерть прошла мимо нас.

Профессор Ф. А. Степун передавал мне рассказ своего знакомого немецкого журналиста, не раз посещавшего Пастернака в Москве. Однажды Пастернак рассказал ему, как он решил писать «Доктор Живаго», хотя и знал, что это грозит опасностью. Переживание это было еще во время войны. На Переделкино иногда падали маленькие зажигательные бомбы, настолько мало опасные, что жители сами их обезвреживали, если вовремя замечали. Для этого они установили круглосуточное посменное дежурство. Однажды ночью Пастернак стоял на крыше своего дома, как вдруг что-то сильно засвистело, его чуть не смело с крыши воздушной волной, но он успел ухватиться за трубу. В соседний дом попала большая (по тем понятиям) фугасная бомба, которую, вероятно, потерял подбитый немецкий бомбардировщик. От соседнего дома ничего не осталось. Пастернак же почувствовал всем своим существом, что жизнь и смерть не зависят от людей: попади эта бомба в дом, на крыше которого он стоял, и для него все было бы кончено. И никто из людей не мог этого просчитать, в том числе и летчик того бомбардировщика. В этот момент Пастернак потерял страх.

Не могу утверждать, что на меня это наше скольжение мимо смерти произвело особое впечатление, до глубины моего существа это еще не дошло. Снаряды стали удаляться. Мы вернулись в квартиру. И на этом эпизоде закончилась для нас испытания непосредственных военных действий почти на три года. Настоящую войну мы узнали позже.

Немцы вошли спокойно, приветливо. Больше всего поразило население их поведение около колонок, где качали воду. Как я уже писала, директор электростанции отстоял ее ценой своей жизни, но кое-что все же было попорчено, так что в квартиры перестали подавать воду. Воду можно было получить только у колонок, которые еще остались от прежних времен, но долгие годы не действовали, так как в квартирах были водопроводы. Теперь у этих колонок выстроились очереди преимущественно женщин, набиравших воду. И вот подъехали немецкие солдаты, которым тоже нужна была вода, так же и для их машин. Когда они подошли, женщины расступились, пропуская запыленных, потных от жары солдат. В СССР каждый красноармеец имел право подойти в магазине к прилавку без очереди, причем в мирное время. Сейчас же, во время войны, фронтовые солдаты, будь то свои, будь то чужие, конечно, имели право набрать воду вне очереди. Население сочло бы это совершенно нормальным. Но немецкие солдаты отказались. Они знаками показывали женщинам, чтобы те снова подошли к колонке, а сами становились в конце очереди.

Это мелочь, но на население она произвела огромное впечатление. Весь город говорил об этом.

Мой отец и я пошли в город и, конечно, прежде всего к другу моего отца, художнику, о кагором я уже писала. Зная его антикоммунизм, мы были уверены, что встретим его, а также семью его сестры и поговорим о событиях. Велико было наше удивление, когда мы узнали, что они все бежали с отступавшими советскими войсками. Выжили они или погибли, мы не знали тогда. Друг моих игр, с которым я потом, однако, почти совсем разошлась, Дима, был призван, попал в немецкий плен и оказался в Пскове. Мы его высвободили из плена. А потом из Минска перебралась в Псков его старшая сестра Ира. Незадолго до войны она вышла замуж за командира, который служил в военной части в Минске. При отступлении армии он ушел, конечно, с нею, а Ира, оставшись одна, перебралась в Псков, будучи уверенной, что найдет здесь всю свою семью, но нашла только младшего брата. Вся семья была бы вместе, если бы они остались в Пскове. Говорили, что муж сестры художника, агроном, увлек их, сказав, что он должен гнать на восток совхозное стадо, иначе его расстреляют. Вряд ли ему грозил расстрел, если б он спрятался всего лишь на несколько дней. Другие наши знакомые остались.

Когда мы возвращались домой, встретили человека, которому лучше было бы в Пскове не оставаться.

В рукописи Ю. Марголина «Путешествие в страну зе-ка» есть глава, которую Чеховское издательство выкинуло из русского издания книги. Я читала эту главу в рукописи и перевела ее для немецкого издания, но я считаю, что она должна была бы быть именно в русском издании. Называется она «Иван Александрович Кузнецов». Это был созаключенный Марголина, преподаватель русского языка и литературы в сельской десятилетке. С ним Марголин подружился, и его медленную голодную смерть он описал. Марголин вспоминает слова Горького «Человек — это звучит гордо!» И горько добавляет, что эти слова относятся к Человеку с большой буквы, а Иван Александрович был человеком с маленькой буквы, который, помучившись несколько лет в лагере, умер безвестным. Попытка Марголина дать знать о смерти его родным была отвергнута лагерным начальством словами: «Лагерь — не действующая армия, здесь о потерях не сообщают». Марголин замечает, что судьба его друга странная: при жизни о нем мало кто знал, а после смерти о нем пишут. Это судьба неизвестного лагерника, и теперь в России уже возникают памятники неизвестным лагерниками, как есть памятники неизвестному солдату. Я тоже хочу рассказать здесь о неизвестном для мира человеке, хотя в наше время во всем мире достаточно памятников этим неизвестным жертвам, но это мое личное скромное воспоминание.

В Пскове была фотография Цилевича. Конечно, она уже больше этой семье не принадлежала, она стала государственной, но потомственному фотографу удалось удержаться в ней, уже как служащему. Для псковичей она по-прежнему была фотографией Цилевича, так и говорили: «Пойдем фотографироваться к Цилевичу». Это был очень мягкий, почти чрезмерно вежливый человек; так, выбирая лучшую позу для фотографии, он никогда не говорил: «поверните голову», а «поверните головку». Его жена, моложе его, была красива, но резкой, не совсем приятной красотой. В городе ее считали надменной и, в противоположность ее мужу, не любили. Она была довольно хорошей пианисткой и преподавала ритмику и музыкальной школе. Я училась в музыкальной школе два года, от 10 до 12 лет, потом бросила, больше из лени. Но у меня не было хорошего музыкального слуха. Я запоминала музыкальные пьесы чисто механически, но сразу же. Моя учительница требовала, чтобы я сначала училась играть по нотам, но я уже знача по памяти, а потом усиленно смотрела на ноты, хотя мне этого не нужно было. А иногда я забывалась и играла, не глядя в ноты; она сердилась и кричала: «Я же говорила не учить на память». А я и не учила, я запоминала автоматически. Но если мелодия мне не давалась, то ритм я всегда держала очень хорошо; на уроках ритмики, которую преподавала Цилевич, была одной из лучших. И вот тут я видела в нашей учительнице совсем другого человека. При каждом удачном повторении ритма ее надменное и немного сердитое лицо смягчалось и на нем выражалась искренняя радость за ученика или ученицу. Поэтому я не верила в то, что она настолько неприятная женщина, как думали многие в городе. У них был сын, к началу войны ему было лет 15.

И вот этот-то Цилевич шел нам навстречу. Он нам обрадовался и воскликнул: «Как хорошо, что и другие интеллигентные люди остались. О немцах говорят ужасы, но ведь это сказки, не правда ли?». Он заметно волновался. Мы тогда искренне не верили всем рассказам о нацистах, мы искренне думали так же, как и Цилевич. И все же у меня сжалось сердце.

Я видела по лицу моего отца, что и он чувствует так же. Конечно, мы знали, что нацисты относятся к евреям плохо, но самое худшее, что мы могли предполагать, это известную дискриминацию, некоторые притеснения, но уж никак не убийства. Тем не менее, повторяю, у нас стало на душе смутно при виде Цилевича. Ему мы, конечно, подтвердили, что и мы надеемся на лучшее, мы на это и надеялись, но если мы сами имел основание не бояться, то было ли это так ясно по отношению к нему и другим евреям?

Сначала ничего не произошло. Комендатура выдала продуктовые карточки всему населению, в том числе и евреям. Никто их не трогал. Таких эксцессов со стороны русского населения, как это имело место в Прибалтике или в некоторых местах Украины, в России не было. В Пскове никто ни о чем подобном не думал, хотя некоторые евреи этого опасались, как намекнул мне живший в соседнем домике старый портной — еврей Златкин. Но, повторяю, не было и намека на что-либо подобное. Карточки, кстати, были мизерные, только на хлеб. Жили мы все годы оккупации крестьянским рынком и продуктами, выдававшимися немецкой армией тем, кто у них работал.

Закончим здесь, однако, печальную историю, которую я начала рассказывать. В одну ночь, когда все спали, совсем как НКВД, СС вывезло куда-то немногочисленных псковских евреев. Нельзя утверждать, что мы отнеслись к этому безразлично, кто как, конечно. Но в городе говорили, обсуждали, жалели. Псковская немка Б. Ф. Эман пошла в немецкую комендатуру и от имени граждан Пскова спросила, куда увезли евреев. Ей ответили, что для евреев будут созданы особые места жительства в восточной части Польши, где население не очень многочисленно. Поляки будут эвакуированы в другие места, а там будет что-то вроде «Биробиджана», еврейской автономной области, где они смогут жить и работать. Конечно, это было крайне неудовлетворительно, но мы были уверены, что есть похожий план и что пока евреев содержат в лагерях, где, хотя и не очень хорошо, но как-то можно жить.

Все это временно, думала я, так как когда Россия будет свободна, то русские евреи получат одинаковые права со всеми гражданами. Но сначала нужно скинуть коммунистическую диктатуру и на этом сосредоточить все внимание. О моих политических размышлениях и планах я скажу подробнее ниже.

Пока что немецкая армия удивительно просто отнеслась к населению. Так, солдаты поселились в пустовавших домах и квартирах, тех, откуда поди бежали вместе с советской армией, прямо среди русских жителей. В доме, где мы жили, было 4 квартиры, повсюду жило по несколько семей. И так получилось, что из нашей квартиры и из квартиры снизу наперекрест никто не бежал, а из квартиры напротив и квартиры под нами бежали все жители. В этих двух квартирах поселились немецкие военные, не принимая никаких мер охраны. Под Псковом был большой военный городок, в мирное время он был окружен колючей проволокой и граждане могли проходить туда только по пропуску. Немцы, конечно, заняли пустые казармы, сейчас же перерезали, потом совсем сняли проволоку, и население могло ходить между казармами, сколько ему хотелось. В псковском театре устраивались концерты или давались представления для всех — среди зрителей и слушателей были как псковичи, так и немецкие солдаты и офицеры. Были вечера самодеятельности, приезжало немецкое варьете, приезжало русское варьете из Риги, и выступал с концертом Печковский, уехавший потом, в Ригу. Только два кинотеатра, единственные в Пскове, немцы забрали для своих солдат. Позже для населения построили отдельное деревянное здание для кино, где и показывали немецкие фильмы. Но я забегаю вперед.

Однажды в дверь квартиры раздался робкий стук. Моя мама открыла: за дверью стоял немецкий солдат и, запинаясь, подбирая слова, сказал по-русски, что он живет внизу под нашей квартирой и слышит иногда игру на рояле. Не разрешили ли бы ему иногда приходить и немного упражняться в игре? Мы разрешили. Это знакомство оказалось очень длительным. Тогда он только и рассказывал, что о своей невесте, а потом я встретила их в Марбурге, куда они уже с двумя детьми бежали из Бреславля, отданного Польше. Оказалось, что внизу была связистская часть, в которой служили только те солдаты, которые владели хоть немного русским языком. Мы познакомились со многими, в том числе с доцентом славистики и учителем гимназии, прекрасно владевшим русским языком. Оба они были ярые антинацисты и этого не скрывали, — по крайней мере от нас. Но они, призванные в армию, служили и делали то, что от них требовалось. А что им было делать?

Я никак не забыла, что Советы в первом же финском завоеванном местечке устроили бутафорское финское правительство во главе со старым членом Коминтерна Отто Куусиненом и заключили с этим «правительством» договор. Конечно, «правительство» кануло в небытие, когда выяснилось, что всю Финляндию завоевать не удалось, и мирный договор был заключен с настоящим правительством Финляндии. Но тогда было всем ясно, что минимум 99 % финского народа не примет добровольно «правительства» Куусинена. Совсем иначе обстояло дело в СССР. Недавно прошла страшная коллективизация. Крестьянские парни, призванные в армию, не могли забыть погибших в коллективизацию родных, а почти у каждого в семье были погибшие. Также и почти у каждого горожанина были арестованные родственники или друзья. Из с сдавшихся в первые месяцы войны 4 миллионов пленных добрая половина, если не больше, были пассивными перебежчиками, которые только и мечтали о том, чтобы взять в руки оружие и сражаться против Сталина и коммунистической диктатуры. Мне рассказывал один сдавшийся в плен, — о нем речь будет позже, — что он и с ним 300 советских солдат сдались в плен одному немецкому солдату. Они залегли в стороне, когда армия отступала, тогда как немцы думали, что отступили все, и один солдат просто пошел посмотреть местность, когда из кустов перед ним стали вставать триста человек. Он сейчас же поднял руки, готовый сдаться: не воевать же одному против трехсот! Но эти последние положили оружие, и он их гордо повел в плен. Конечно, все они хотели воевать против Сталина, но… некоторые из них умерли в плену, другие, как мой знакомый, хотя и были выпущены, но воевать против Сталина им не пришлось.

Сначала мы не сомневались в том, что скоро, очень скоро, в каком-нибудь крупном городе, — мы предполагали Смоленск, — образуется русское правительство, временное, конечно, отчасти из представителей подсоветской интеллигенции, отчасти, возможно, из русских эмигрантов, начнет формироваться армия и внешняя война перейдет в гражданскую. Немцы будут только давать оружие и поддерживать авиацией, которую нельзя создать скоро. Ведь не может же немецкое руководство думать, что немцы сами могут завоевать всю Россию? Ведь они же тоже изучали историю и слышали хоть краешком уха о Наполеоне.

В свое время Генрих Гейне написал, что ему пришлось принять крещение (чтобы поступить в университет, тогда и в Германии была процентная норма) из-за того, что у Наполеона были плохие учителя географии, не сказавшие ему, что в России бывают холодные зимы. Уже значительно позже, когда Гитлер объявил войну США, один немецкий военный рассказал мне такой анекдот: парень из какой-то глухой деревни достиг 18-летнего возраста и был призван в армию. Он попросил своих более образованных товарищей показать ему на карге, с кем Германия воюет. Ему показали США, потом Советский Союз. «А где же мы, Германия?» — спросил он. Ему показали маленькую Германию. «Ой, — воскликнул парень испуганно, — а фюрер смотрел на карту?»

Да, смотрел ли он на карту? В начале войны мы были уверены, что смотрел.

Мне помнится разговор с немолодым немецким офицером на улице в Пскове. Он спросил меня, как пройти на какую-то улицу. Я объяснила. Затем он спросил: «Восстанет ли народ теперь, когда началась война, против коммунистической диктатуры?». Я ответила: «Нет». Он: «Но мы на это надеемся». Я: «Напрасно надеетесь». Он: «Так, значит, народ доволен режимом?». Я: «Нет, большинство режим ненавидит, но все безумно запуганы. Неужели вы не понимаете, что при такой диктатуре восстаний не бывает. Но можно разложить советскую армию, она не будет сражаться, но только в том случае, если люди будут уверены, что война ведется против коммунизма, а не против народа и России». Он задумчиво посмотрел на меня. Затем дал мне свою визитную карточку. Это был полковник, граф, фамилию я его забыла, а карточку потеряла во время многих бегств. Но немецкие аристократы влияния на Гитлера не имели.

Трудно рассказывать о настроениях в начале войны и поведении немецкой армии, совсем не таком, как это внушалось десятилетиями. История Второй мировой войны во всем мире, а не только в СССР, теперь бывшем, существует в искаженном виде. Ни в демократических странах-победительницах, ни в побежденной Германии историки не пытались доискиваться до истины. Все работали теми клише, которые возникли во время войны. Бывали редкие исключения, но таких историков моментально заклевывало мировое общественное мнение. Я попытаюсь описать то, что я видела и пережила. Это лишь маленький отрезок из всего происходившего, и если я чего-либо не видела и не пережила, то это не означает, что другие не видели или не пережили чего-то другого. Но, может быть, как раз на этом месте следует подчеркнуть, что между немецкой армией и нацистской партией, а также войсками СС была огромная разница. Гитлер за шесть лет не смог даже начать переделывать армию. Она была такой же, как и до него, и она была беспартийной. Помню, как я была удивлена, когда узнала, что члены национал-социалистической партии, вступающие в армию, временно, пока они в армии, погашают свое партийное членство, считаются беспартийными. В СССР было как раз наоборот, членство в партии всячески подчеркивалось, а начиная с более высоких чинов (впоследствии, начиная с майора), все командиры должны были быть членами партии. Немецкая армия была старая, в основном дисциплинированная и воспитанная. Она вела себя по отношению к населению корректно, что, конечно, не исключает отдельных эксцессов, которые в военное время неизбежны.

Мы прожили все время оккупации под военным управлением, и у нас не было многих отрицательных явлений, которые происходили, например, в Белоруссии и на Украине, где управление было передано рейхскомиссарам, то есть крупным партийцам, которых военные насмешливо называли «золотые фазаны» за их блестящие формы.

Мы жили все время оккупации без ежедневных газет и без регулярных известий, хотя о главных событиях, особенно на фронте, сообщало радио, а несколько позже в книжном магазине можно было покупать издававшуюся в Берлине газету «Новое Слово» под редакцией В. М. Деспотули, но она, конечно, была под цензурой и не все могла сообщать. Еще позже в Риге была создана газета «За Родину», где писали преимущественно бывшие подсоветские, был еще эмигрантский «Русский Вестник», но он до Пскова не доходил. Все это была, конечно, не полная информация, а потому цвели пышным цветом разные слухи. Я лично отмахивалась от всех слухов принципиально, так как не было возможности различить, насколько они отражают хоть часть правды. Мы называли их пренебрежительно агентством ОДС (одна дама сказала) или грубее ОБС (одна баба сказала).

Так, я уже много позже узнала, что как раз в Смоленске сразу же после оккупации возник комитет из граждан, предложивших немецкому командованию считать его зародышем будущего свободного русского правительства. Этот комитет был немедленно распущен и запрещен, кажется, члены его не были арестованы, но точно я не знаю. Украинское правительство, которое тоже сразу же образовалось в Киеве, село в тюрьму. Но обо всем этом мы узнали много позже, кое-что лишь после окончания войны.