Я очень мало знал

Я очень мало знал

Мои мелочи

Мама, бодрая, полная, пышущая энергией, тянула меня за руку, идя по Кисловскому переулку в сторону Арбата. Кисловских переулков в Москве много: Малый, Средний, Большой, просто Кисловской… Я двигался по ним десятки лет, не запоминая особенностей названий, воспринимая их в целом.

Если бы я мог, я бы обязательно отстал, но рука любящей мамы была крепкой. Моя свободная ручонка находилась в кармане коротких штанишек, а мысли витали.

– Что это у тебя в кармане? – Изображая строгость, спросила мама. Я промолчал. Прямые вопросы не располагают к болтливости. В кармане у меня были маленькие красивые камешки, гаечки, винтики, стеклянный шарик и еще целая кучка прекрасных предметиков без названия. Это были вещи дорогие мне, я чувствовал, что они прекрасны. Я понимал их красоту лучше, чем понимают признанные коллекционеры произведения искусства…

Карман был безжалостно выпотрошен, мне было сообщено, что другие мамы зашивают мальчишкам карманы, если они собирают там мусор…

Маленькая кучка мелочей осталась без хозяина, никому более не нужная, под деревом, где мы остановились. Где я был допрошен.

Мама вновь тянула меня вперед, но мне хотелось уже не отставать, а обязательно вернуться. Я оглядывался, но, увы…

Было мне лет пять.

Вспоминая принадлежавшие мне камешки и гаечки, я думаю: может быть, и мне, и другим, взрослым, зрелым и пожилым людям, так же дорога накопленная дребедень. В кармане, в доме, в голове, наконец.

Для чего-то сохранилось на десятки лет в памяти это воспоминание. Это и другие мелочи.

Заводной автомобильчик

В стародавние времена, еще до коллективизации, летом на Тверском бульваре в Москве устраивали книжные базары. Сооружали множество фанерных ларьков, лотков, недорого продавали книги. Тогда в ходу были даже полушки – этакие медные полкопеечные монетки.

Мы с мамой шли по бульвару. Я, дошкольник, и сестренка, моложе меня на три года. Мама подошла к лотерейному ларьку. Подле него толпились люди. Мама предложила мне оторвать с карточки билетик. На его обратной стороне было написано число. Когда люди разобрали все билетики, лотерейщик оторвал снизу картонки большой билет. На нем оказалось то же число, что и на моем. «Выбирай!» – сказал лотерейщик, показав мне игрушечный автомобильчик и небольшую куклу с закрывающимися глазами. Автомобильчик был заводной. Я, конечно, его и выбрал. Сестренка надулась и приготовилась зареветь. Лотерейщик сказал маме, что раз выиграли, то должны купить еще один билетик. Мама не возражала, я опять оторвал и снова выиграл, снова автомобильчик или куклу. Сестренка радостно прижала к себе куклу, а один дяденька сказал: «Пусть этот мальчик оторвет билетик еще раз, я заплачу». Но лотерейщик сказал, что больше не надо. И мы с мамой пошли дальше, по направлению к памятнику Пушкину. Он стоял тогда на Тверском бульваре. Сестренка крепко прижимала куклу, а я с удовольствием нес автомобильчик. Люди с любопытством смотрели на нас, но мой неискушенный разум был спокоен.

Есть такое очень хорошее пожелание: «Ловите миг удачи!». Как это делается, я не узнал, хотя после той лотереи прошло восемь с лишним десятков лет.

Тоже, между прочим, неплохой выигрыш. Даже по сравнению с заводным автомобильчиком.

Буквы на асфальте

Шурка Гаврилина, так называли ее в отличие от других Шурок, болтавшихся во дворе, отличалась аккуратной белой и румяной мордашкой. Густые волосенки ее были коротко подстрижены. Она ходила во второй класс школы и была затейницей.

Гаврилиной ее называли потому, что отца звали Гаврилой. Он был дворником, имел бороду, как и положено дворнику в двадцатых годах прошлого века в Москве, жену Анюту и жил в полуподвале с окном во двор. Анюта постоянно была возбуждена, ее пышные светлые волосы всегда находились в полном беспорядке, и она часто ругала мужа. Гаврила молчал, не отвечал жене. Нередко Анюта покидала свой подвал, отправляясь на время в сумасшедший дом. Летом Гаврила молча подметал и поливал пыльный серый асфальт двора, зимой чистил снег.

Ранней осенью утром, когда во дворе много ребят, Шурка спросила мою сестренку: «Ты буквы знаешь?» Сестренка в школу еще не ходила, но читать-писать умела и сказала, что знает.

– Врешь! – воскликнула Шурка.

– Нет, не вру.

– Напиши букву «ж», – скомандовала Шурка.

Сестра написала «Ж» на асфальте мелом. Мел всегда бывал у ребят под руками, чтобы чертить классики.

– А букву «о» сможешь?

Сестра молча написала, а потом, по Шуркиной команде, еще две буквы. Доказала, что буквы знает.

Шурка обрадовалась, засмеялась и, обращаясь к ребятам и взрослым прохожим, закричала: «Смотрите, что она написала! Хулиганка!»

Продавец воздуха

Мой мяч был очень заметным. Перемежались дольки: алые, желтые и синие. Он был небольшой, но тяжеленький и удобно ложился на ладонь. Он летел со свистом и салил больно. Ребята во дворе любили играть в лапту именно моим мячом.

Когда мяч перестал звенеть, высоко прыгая от земли, я понес его к чистильщику обуви. Старый, коренастый и сутулый, он дремал на своем месте, на углу нашей улицы. Мимо него цокали подковами по булыжной мостовой извозчичьи лошади, с дребезжанием и скрежетом катились трамваи. С тех пор, как я увидел этот угол, старик всегда сидел тут.

И вот я перед чистильщиком. Он почему-то в ватнике в светлый летний день. Я протянул одной рукой яркий мяч. В другой руке зажата монетка.

– Тебе чего, мальчик? – повернулось ко мне смуглое лицо. На голове дремучие заросли кудрявых серовато-седых волос. Не длинные, с виду жесткие, будто из тонкой проволоки. Глаза большие, черные, смотрят на меня испытующе и весело блестят.

От смущения мне становится жарко и я, неправдоподобно тихо, прошу накачать воздух в мяч.

– Можно, – говорит чистильщик, – а двадцать копеек есть?

Я разжимаю кулак и показываю монету.

Старик стискивает коричневой пятерней мячик. На тыльной стороне ладони на пальцах – жесткие седые волоски. Он всаживает в мяч полую иглу и давит на присоединенную к ней резиновую грушу, как парикмахер, когда брызгает одеколоном.

Воздух шипит, я жду с нетерпением. Скоро я расстаюсь с монетой. А мяч слабоват, его можно мять пальцами.

– Можно еще надуть, чтобы покрепче…

– Нельзя, мальчик, – грустно отвечает чистильщик, – лопнет…

Его глаза больше не блестят. Я понимаю – разговор окончен.

Давно уже не цокают по нашей улице подковы лошадей. Исчезли трамваи, круглый булыжник сменил серый асфальт. А на углу сидит старый чистильщик. Он все так же кутается. Шея обмотана почему-то белым вафельным полотенцем. Седая шевелюра стала, пожалуй, побелее. Когда я вижу его, вспоминаю старый разговор. Старик по-прежнему не бросает слов на ветер.

Фокус-«мокус»

Мой дядя очень ловко мог показывать фокусы. Иногда он с тетей приходил к нам в гости. Тетя – родная сестра моего папы, а дядя ее – муж. Тетя всегда рассказывала, будто бы я кусался, когда был маленьким. И объясняла: мол, у меня резались зубки. И она, тетя, отучила меня кусаться. Вроде я хотел укусить ее руку, но она ловко подсунула мне кусок меха. Я набрал полный рот шерсти и кусаться перестал. Не знаю, правда ли это. Я такого случая не помню. Мои родители тоже говорили, что не помнят. Но со слов тети я выучил этот рассказ наизусть. Стоит мне посмотреть на котиковый воротник и вспомнить при этом тетю, как во рту становится противно и хочется плеваться.

Тетя гладила по головкам мою младшую сестренку и меня, и говорила: «Ах, как детки выросли!» И, как вы уже знаете, рассказывала о том, как отучила меня кусаться. Ничего интересного я от нее не видел. Зато дядя… Дядя – совсем другое дело. Хотя он и не был родным братом моего отца и, женись он на ком-нибудь еще, свободно мог стать не моим дядей, – его приход в дом был одним удовольствием. Он любил подшучивать надо мной, но я не обижался. На других-то я обижался, а на него – ни в коем случае. Дядя умел показывать фокусы. Фокусы-мокусы, как он говорил. Позднее я узнал, что пишут – «фокус-покус», но, я думаю, правильнее все-таки – «фокус-мокус».

Дядя свертывал пустую бумажку от конфеты, фантик, говорил «айн, цвай, драй», что по-немецки значит «раз, два, три», и – готово дело! Неизвестно откуда в свернутой пустой бумажке оказывалась настоящая конфета. Я ее съедал. Снова «айн, цвай, драй» – сестра ела конфету. Потом, правда, мы с сестрой еще могли есть конфеты, но дяде надоедало показывать фокусы. Его торопили к столу, на столе стоял графинчик водки, а дядя, мы знали, любил выпить. Так что он менял компанию.

Дядя, если хотел, щипал мою маленькую сестренку за щечку, и в его руке получалась двухкопеечная монета или даже гривенник. Сестренка визжала и смеялась. Однажды она услышала, что мама говорит: «Надо на рынок, а денег нет». Сестренка сказала:

– Мама! Возьми деньги из меня.

– Как это из тебя? – удивилась мама.

– Как дядя, щипни и бери.

Мне нравились фокусы-мокусы, и я захотел сам научиться их показывать. Я долго просил дядю, он все отнекивался и, наконец, согласился научить меня одному фокусу. Только мне пришлось пообещать хранить тайну, чтобы не узнали другие. «Другие» – для меня были товарищи-соседи. Зачем же открывать им секрет? Гораздо лучше самому показать им фокус-мокус.

Ребята жили этажом выше в коммунальной квартире. Может быть, взрослые из этой квартиры завидовали нашим родителям, жившим в маленькой, но отдельной квартире. Но мы с сестренкой завидовали ребятам из коммунальной квартиры сильнее. Их было много, а нас только двое. В длинном коридоре коммунальной квартиры ребята постоянно бегали, возились, визжали. А в одной комнате там жил студент. Он говорил, что шум в коридоре мешает ему заниматься. Он выскакивал из комнаты и, расставив руки, пытался поймать кого-нибудь из нас. Все с криком разбегались. Студент делал огромный шаг, останавливался и обещал, если поймает, отрубить уши.

Однажды он поймал самого маленького, Славку, которого родители заставляли учиться музыке. Его папа был виолончелистом, и поэтому Славке приходилось учиться играть на рояле.

Студент уволок Славку в свою комнату. Славка дрыгал ногами и зажмурился.

Маленькие девчонки очень беспокоились. Юлька, которая жалела всех уличных кошек и плакала, когда родители не соглашались принимать их в дом, дружила со Славкой. А моя сестра подумала и сказала:

– Он не имеет права рубить уши чужим детям!

Остальные не верили, что студент отрубит уши, но все обрадовались, когда Славка вышел от студента с ушами.

А студент, после того как втащил Славку в комнату, запер на ключ дверь. Потом снял прездоровый ремень. Он ходил в военной гимнастерке. Ремень повесил на крюк и скомандовал Славке басом: «Смир-рна!». Потом достал из шкафа бритву, попробовал ее на ногте и сказал:

– От вашего крика с ума сойдешь, а у меня экзамены. Я могу всем вам уши отрезать, и меня суд оправдает как сумасшедшего. Понял?

Потом студент подбрил свои усики. Совсем немножечко, перед зеркалом. И спрятал бритву. Он скомандовал «Вольно!», отпер дверь и пинком выставил Славку в коридор.

Два дня в коридоре было тихо.

Были у нас и другие приключения в большой квартире.

Дядя учил меня делать фокус-мокус несколько минут. Он взял пятак и два носовых платка. Платки расстелил, под один положил пятак. Потом взмахнул руками и сказал «Айн, цвай, драй!» и спросил меня:

– Где лежит монета?

– Здесь! – ответил я, ткнув пальцем в правый платок. Туда дядя только что, на моих глазах, положил монету. Но он сдернул платок со стола за уголок – монеты нет! Вот так да! Потом дядя плавно поднял второй платок, под которым раньше было пусто, – и там лежала монета! Тот самый пятак.

– Очень просто, – говорит мне дядя. – «Айн, цвай, драй», и готово.

– Я, конечно, тоже могу сказать «айн, цвай, драй», – сказал я, – только как я сделаю, чтобы монета перелетела?

– Давай сначала попробуем делать фокус-мокус вместе, – сказал дядя.

Стали мы все делать вдвоем. Я держу платок руками, дядя тоже. Вместе кладем пятак. Вместе накрываем. Я говорю – «айн, цвай, драй» и сам поднимаю платок. Ура! Пятака нет, он перелетел. Повторили, и я позвал сестренку и сам показал ей фокус-мокус, а дядя только сидел рядом. Сестренка захлопала в ладоши, дядя тоже обрадовался и говорит:

– Ну, теперь все! Умеешь делать фокус-мокус. Молодец!

Я побежал в другую комнату и даже не успел сказать спасибо. Там я три раза ударил железкой по трубе парового отопления и три раза звякнул ею по лепесткам радиатора. Получилось три точки, три тире. Это был мой позывной для переговоров с верхней квартирой. Скоро получил ответ – точка-тире-точка-тире – значит, ребята дома!

Немедленно я побежал показывать фокус, сестренка, конечно, вслед за мной.

– Внимание! Фокус-мокус! – закричал я и вмиг в коридоре собрались все ребята. Они знали, что у меня есть превосходный дядя-фокусник, но ни разу его фокусов не видели. Им было очень любопытно.

Я попросил два чистых носовых платка. Достали один чистый, а другой почти чистый. Я попросил монету. Дали монету. Я положил монету на сундук, накрыл ее чистым платком, рядом положил грязный.

– Айн, цвай, драй! – сказал я дядиным голосом и осмотрел ребят.

Я сделал паузу и увидел всех. Увидел сестренку, добрую Юльку, Славку, которому не отрезали уши, другого Славку, которого мы дразнили «габирой». Однажды он рассказывал про страшную гориллу, но не знал, как ее правильно назвать, и сказал – «габира». Этот Славка вообще любил страшные истории. Еще я увидел Вальку, который был старше меня и сильнее. Этим он немного задавался. Этот Валька смеялся над страшными рассказами, он любил клоунов и конферансье.

Я увидел всех. Все смотрели на меня, разинув рты. Я медленно поднял чистый платок. Пятак лежал на месте. Не перелетел. Тогда я поднял грязный платок – там ничего не было. Просто грязный платок и все.

Вдруг кто-то захохотал басом. Это студент вышел из своей комнаты. Он, наверно, захотел узнать, почему в коридоре тихо, хотя все ребята в сборе, а увидел фокус. Фокус-мокус, который у меня не получился.

Ребята зашумели, не стесняясь студента.

Я понимал, что научиться делать фокус трудно, и я не виноват, но все-таки мне стало как-то неловко и даже жарко. Я быстренько попытался еще раз сделать фокус, и опять не получилось. Ребята забрали платки, монету и занялись своим.

Славка-«габира» сказал тихим голосом:

– Может быть, потом получится?

А Валька засмеялся.

– Держи карман шире, – сказал он. – Знаем мы эти фокусы. В нашем подъезде живет артист, который на Новый год наряжается дедом Морозом. Простая ловкость рук.

Я тоже знал артиста и постарался улыбнуться, но ничего не получилось. Потом я потихоньку ушел домой. Дяди у нас уже не было. Вечером пришел Валька и сказал мне:

– Хочешь, пойдем в цирковой техникум? Я узнаю, где он находится. Может, там нам расскажут, как принимают учиться на фокусника.

– Спасибо, – сказал я, – мне не очень хочется учиться на фокусника, – а сам подумал: какой все-таки Валька…

И тут я никак не мог вспомнить нужное слово. Научное такое.

– Психолог! Когда я его наконец вспомнил, то стало даже приятно.

Эпилог

Как-то, перечитав рассказик много лет спустя, я подумал: в чем же смысл? Двадцатый век окончился, и я догадался.

Дяди, ссылаясь на гениальных ученых, придумали фокус: «айн, цвай, драй» и вместо капитализма получается социализм. Детям и многим взрослым фокус понравился. В чудо поверили. Позже выяснилось, что делать «тонну» социализма ужасно дорого. Дешевле купить у капиталистов. Умные люди объясняют, что в ходе фокуса упала производительность труда и что-то еще.

Дяди показали всем очень лихой «Фокус», но в итоге получился, увы, «фокус-мокус».

Бабушка и Бог

Родители мои в Бога не верили. Мало того, отец, когда был мальчишкой, застукал своего отца, то есть моего деда, за тем, что тот тайком курил в туалете в субботу. Дед считался знатоком Талмуда, но грешил. Но вот старший брат отца был верующим. И я несколько раз видел, как он молился. Он пристраивал тонкими ремешками ко лбу этакий маленький черный кубик, другим ремешком обматывал руку, что-то бормотал, иногда легко ударяя себя в грудь.

Я был мал и еще не обзавелся собственным мировоззрением. Я думал, что внутри этого кубика находится Бог. Я хотел потрогать кубик руками, но дядя не разрешил. Сказал, что называется этот кубик «тфилн». Вот и все.

В соседнем доме находился магазин, а его витрину с улицы обрамляли большие деревянные резные брусья. Такой вот шик конца 19-го или начала 20-го века. На уровне моего носа рельефно выступали большие кубики, напомнившие мне тфилн. Я был уверен, что в них Бог, и однажды поцеловал кубик. Как дядя. Оказалось, что он противный, пыльный, невкусный. Пришлось даже плюнуть.

У меня была только одна бабушка. Дедушки и другая бабушка умерли. Я рано узнал, что дедушки и бабушки имеют прискорбное обыкновение умирать.

Бабушка иногда по месяцу-другому жила в нашей семье. Она была молчалива, ела из отдельной посуды, часто молилась. Иногда она читала газеты, смотрела в окно, явно предпочитая эти занятия общению с внуком и внучкой. Выражение лица ее было исполнено собственного достоинства, а может быть, и некоторой гордости.

Позднее я узнал, что ее родители гордились своим происхождением, а вышла она замуж за простолюдина из-за скандального события. Ее шестнадцатилетнюю сестру, отличавшуюся будто бы красотой, умыкнул какой-то соседний помещик. Они поженились по христианскому обряду, но такой крупный скандал лишил бабушку шансов стать супругой еврея, равного ей по происхождению.

Отношения бабушки с моим отцом были официальными, сдержанными. Он называл ее по имени-отчеству. Бабушка любила больше других одного своего сына, довольно неудачливого, а также его потомство. Семью этого дяди ждала трагическая судьба: фашистское нашествие и гибель большинства ее членов. Один из правнуков моей бабушки был немцем по отцу, но это его не спасло. А любимый бабушкин сын, будучи уже дедом, оказался в партизанском отряде вместе с двумя дочерьми. Воевали и уцелели. Таковы причуды судьбы. Он был награжден медалью. А в Бога не верил.

Однажды, когда бабушка помолилась, я сообщил ей, что, по достоверным сведениям, Бога-то и нет. Мое сенсационное заявление она проигнорировала, но родителям при мне сказала, что вот-де настали времена – такие малые дети рассуждают о Боге.

Итак, бабушка разговаривала со мной крайне редко. Правда, однажды она пожаловалась на сердце, и ее дома осмотрел врач. Тогда она, не доверяя информации моих родителей о заключении врача, спросила меня о том, что им сказал врач. Родители в ту пору не считали меня субъектом, я был для них объектом заботы и мое присутствие при их разговоре с врачом не было принято во внимание. Бабушка, надо думать, была о моих возможностях более высокого мнения. А я прекрасно усвоил, что у бабушки миокардит – слабость сердечной мышцы. Хотя я бабушку жалел, но не смог соврать. По доброте от себя добавил, что это совсем не опасно, хотя в глубине души в этом сомневался. Бабушка, конечно, это рассказала родителям, добродушно улыбаясь. Родители тоже повеселились, но остались в уверенности, что я все-таки объект и поэтому наказанию не подлежу.

Итак, я наблюдал старших, верующих в Бога, и других, верующих в то, что его нет. Вот и прекрасно.

Однако фанатики-верующие, а также фанатики-атеисты симпатии не вызывают.

Три сестры

Однажды у нас в доме отмечали еврейскую Пасху. Вероятно, из уважения к бабушке и дяде, верующим, да еще потому, что не выдохлись некоторые традиции. Мне было семь лет, в школу тогда принимали только с восьми, но родители были убеждены, что учиться в моем возрасте обязательно, и я посещал частную группу, которую вели три сестры из «бывших». Точнее, групп было две. Старшую учила Мария Николаевна, младшую, мою, Варвара Николаевна, а третья сестра, Елена Николаевна, вела хозяйство. И вот по случаю Пасхи родители оставили меня дома, и я на занятия не пошел. На следующий день Варвара Николаевна спросила меня о причине пропуска, и я в ответ стал мекать. Однако она быстро сообразила в чем дело, и строго мне наказала, чтобы я передал родителям, что могу пропускать занятия по еврейским праздникам. Я охотно передал, потому что не каждый день бежал на уроки с радостью. Иногда хотелось спать, а по дороге холод лез за шиворот. Ноги шли вперед, ранец тянул назад, а голова сама втягивалась в плечи. А тут вдруг подарок – сразу два комплекта праздников – христианские и еврейские. К сожалению, родители не слишком пунктуально отмечали праздники, и воспользоваться привилегией почти не пришлось.

Занятия в группе шли с пользой. Нас было трое, так что болтовня или мечтание на уроке исключались. За учебный год по русскому языку освоили склонения и спряжения, по арифметике четыре действия и запомнили таблицу умножения. Решали задачки. Был еще урок природоведения. В комнате зашторили итальянское окно, все ребятишки уселись вокруг большого стола, посреди стола зажгли свечу (она представляла солнце) вокруг свечи вращали большой глобус, а вокруг него маленький, то есть Землю и Луну, и по тени можно было видеть, как получаются солнечное и лунное затмения.

Да, еще был немецкий язык. Вообще, не пойди я в школу, а позанимайся и дальше по этой «отсталой» системе, вполне мог бы стать прилично образованным.

Три сестры работали официально: иногда появлялся проверяющий из ведомства народного образования. Поэтому полагался еще урок обществоведения.

Как-то на таком уроке, который вела старшая сестра Мария Николаевна, тоже для всех сразу учеников, она, рассказывая об Октябрьской революции, разгорячилась. Она вспоминала безобразные действия толпы, ее представителей, в каком-то девичьим закрытом учебным заведении. Глаза ее сверкали; и, казалось, мы видели мелькание теней выбрасываемых из окон тетрадей и книг…

Я, будучи уже наслышанным, что до революции богатые угнетали бедных, сказал несколько слов в поддержку идеи революции. Мария Николаевна проявила выдержку, не осадила меня, а прервала свои воспоминания.

Можно только догадываться, что у нее и ее сестер, этих достойных женщин, было на душе.

Оговор

В хороший летний день мы шли с Валькой по Тверскому бульвару. Солнышко светило, газоны зеленели, листья деревьев шелестели… Одним словом, райская картина. Я тогда еще не знал, что нахожусь в одном из самых лучших мест в мире, но бессознательно чувствовал это. Мне было всего семь лет, а Валька – на два года старше. Он был круглоголовым, упитанным и сильным мальчишкой, всегда готовым заступиться за младшего товарища. Посредине пути от памятника профессору Тимирязеву к памятнику Пушкину Валька, от нечего делать, стал изображать верблюда, то есть плеваться. Такая сомнительная забава не пристала девятилетнему мальчику, и судьба попыталась его наказать. Рядом с нами проходила хорошо одетая женщина. На ней был темно-синий жакет, отглаженный, аккуратный. Вероятно, она не занималась физическим трудом, а была либо интеллигенткой, либо из нэпманского сословия. И один Валькин плевок угодил ей на лацкан жакета. Она возмутилась, попыталась схватить Вальку за руку, но он увернулся и отбежал на безопасное расстояние. У меня же не хватило тактических способностей повторить его маневр, и пострадавшая особа схватила за руку меня, как соучастника. И тут, как на грех, рядом проходил милиционер, большой и представительный мужчина. Дама остановила его и неожиданно для меня сказала, что я плюнул, и показала на лацкан жакета. Милиционер строго приказал мне идти с ним, то есть обратно к Тимирязеву. Дама же, сделав свой лживый донос, пошла своим путем к памятнику Пушкину.

Я не делал попытки убежать – авторитет милиционера воспринял беспрекословно. По пути меня увидел малознакомый сверстник, он тоже имел обыкновение гулять на бульваре. Он начал меня дразнить, какое-то время, сопровождая нас, а потом отвязался.

Мы с милиционером дошли до конца бульвара, и он спросил, зачем это я плюнул на женщину. Я совершенно искренне отрицал этот поступок и думал, что он отведет меня в участок. Но милиционер неожиданно просто сказал мне, чтобы я не хулиганил и удалился.

Вскоре появился Валька, очень довольный тем, что меня милиционер отпустил. Наверно ему было неловко из-за того, что я попал в переделку по его вине. Во всяком случае, он сообщил мне, что он наподдал тому мальчишке, который меня дразнил.

Почему же я запомнил такой незначительный эпизод? Может, потому, что в последствии я узнал, что доносчики подлее и хуже любых милиционеров?

Ласка

– Кто отец? Рабочий или служащий? – спросила строгая тетенька. Мама ответила, что служащий, и меня в школу близ памятника Тимирязеву на Тверском бульваре не приняли. Направили в школу в Чернышевском переулке. Мне это не понравилось, но мама сказала, что хорошо, не надо будет переходить через трамвайные рельсы.

1 сентября 1929 года для меня началась новая жизнь. В этот день меня, как и других ребят, привели в школу. Перед школой нас построили и отвели в класс. На второй день я пришел сам, но затруднился найти свой класс. Я спросил у полного дяди с маленькими усиками: «Скажите, пожалуйста, где здесь первый класс?». Он, неожиданно для меня, добродушно засмеялся, но дорогу указал. Потом оказалось, что это был директор школы. Кажется, тогда он назывался заведующий.

В первый же день на первом уроке учительница сказала: «Поднимите руку, кто умеет читать». Руки поднялись. Потом она попросила поднять руку тех, кто не умеет. Поднял один мальчик. Он сказал, что знает некоторые буквы, и назвал их. Но Ольга Николаевна отправила его домой, наказав передать родителям, чтобы научили читать и привели на будущий год. Мальчик спокойно ушел. Наверно, Ольга Николаевна могла бы поступить иначе, но шел первый год пятилетки, пережитки были еще свежи в сознании взрослых людей. Ей были не симпатичны неграмотные дети, а другим – дети служащих.

Вскоре выяснилось, что мне программа обучения не интересна, так как год до школы я занимался в частной группе. В частной потому, что в школу семилетнего не принимали. Мама спросила учительницу, нельзя ли меня перевести во второй класс. Учительница сказала, что надо бы весь класс перевести во второй, но так делать не принято. Я не проверял, но, кажется, большинство ребят в классе оказались детьми служащих. Учились все хорошо, только одного мальчика оставили на второй год. Его звали Ося. Добрый, тихий, с большими ушами. Ребята называли его ослом, но он не обижался.

Итак, шел первый год пятилетки, сталинской, как я узнал позже. В школе на большой перемене ребятам давали горячие завтраки. Запомнилась почему-то миска с горячим мясным перловым супом. Потом сплошная коллективизация стала давать свои плоды, и завтраки сделались невкусными. Как-то нам дали манную кашу. Ее приготовили без масла, без соли, да еще, кажется, не хватало воды. И получилось что-то вроде резины. Ребята, не сговариваясь, воткнули в эти порции каши ложки торчком и положили локти на стол. Учительница страшно взволновалась и, труся вокруг длинного стола, клала ложки. Мы думали, что пошутили, а она приняла всерьез. Мы, конечно, не знали такого выражения – гражданское неповиновение. Потом появились в нашей жизни карточки на хлеб, заборные книжки и тому подобное. Ордера на ботинки, например. Плохое меня мало волновало. Детство все равно выглядело золотым. Но вот преждевременная грамотность имела в какой-то мере нехорошие последствия. Не было нужды делать дома уроки. Задавали, например, на дом прочитать страничку, да еще крупными буквами. Это легко сделать на ходу, идя домой. Но в тот достопамятный день я почему-то не прочитал страничку под заголовком «Ласка». А учительница вызвала меня и предложила ее рассказать.

Я встал и прислушался. В классе сидели три с лишним десятка учеников, сплоченных антигражданским мужеством. Может быть, потом кто-нибудь стал интриганом или кем-нибудь похуже, но тогда учительница была одна, а мы все – вместе.

Уши у меня не подвержены всяким воспалениям, и я быстро уловил тихие слова: «Рассказ про лошадь, про конюшню…» Тихий шепот, шелест, недоступный косным взрослым ушам.

«Однажды в конюшню, где жила лошадь Машка, забралась ласка», – сказал я.

Ольга Николаевна внимательно посмотрела на меня, как будто я не сидел перед ней каждый день с осени до этого весеннего дня. А ребята оживились, заулыбались.

В глубине души у меня что-то екнуло. Сказать, что лошадь звали Машкой, было неосторожностью. Но на это меня толкнула любовь к правде. Я был знаком с лошадью Машкой. И мне показалось, что так рассказ будет ближе к жизни. Увы… Учительница молчала, и я продолжил, что в конюшню забралась ласка. А я слышал, что эта зверушка склонна заплетать коням хвосты и гривы… И коротко рассказал об этом.

Учительница посадила меня на место, а точнее, поставила на место. Я сел красный и обиженный. А ребята еще немного похихикали.

Желая поскорее выяснить недоразумение, я листал букварь. Вот и «Ласка». Оказалось, что какой-то пацан дал лошади кусочек сахара. Вот и получилась ласка.

Первый мой рассказ был устный. Я сочинил его как акын, хотя и не под музыку. Ребятам творчество такого рода понравилось, а учительнице я не угодил. Однако угождать критикам и редакторам вообще дело трудное.

А мой первый письменный рассказ напечатали в книжке через тридцать четыре года. Это был рассказ о гроссмейстере Геллере. Заказали мне его не потому, что я умею писать рассказы, а просто издательство затеяло сборник «Рассказы спортсменов». Помог мне мастерский значок.

Я, правда, и раньше, и позднее что-то пописывал вроде рассказиков, да не пытался их печатать. И не потому, что они могли не понравиться цензору, а просто писал для собственного чтения.

Музо

Таким коротеньким словом обозначали школьники уроки пения в начале тридцатых годов. Было еще Изо, то есть рисование и Физо – физкультура, а в наше время – Физра. Уроков по гражданской обороне тогда не было, уже другими поколениями они были окрещенные выразительным словом «ГрОб».

И вот я сидел на задней скамье в зальчике, небольшом по размеру, но самым большом помещением в школе, на третьем этаже небольшого здания. Отапливалась школа голландскими печами, хотя находилась в самом что ни на есть центре Москвы.

Шел пятый урок второй смены, последний урок. Несомненно, музо поставили в расписании последним уроком, так как оно не требовало от уставших учеников умственных усилий.

За стареньким пианино сидел Анатолий Петрович. Он никогда не обижал ребят и добросовестно выполнял трудное дело – приобщал двенадцатилетних сорванцов к музыкальной культуре. Анатолий Петрович играл какой-нибудь отрывок из музыкального произведения и задавал общий вопрос, что это напоминает ребятам. Кое-кто кричал: «Как в кино!». Тогда еще не сошли с экранов немые фильмы в сопровождении таперов, игравших на пианино. Анатолий Петрович играл другой отрывок, и ребята кричали: «Как в цирке!». Он не раздражался, хотя надеялся услышать что-нибудь про времена года, либо что-то в этом роде. Тем не менее, приличные отметки были всем обеспечены. Много позже от товарища я слышал, как его сын получил хорошую отметку по пению, но по другим предметам он был отличником. Папа спросил в воспитательных целях, почему «хорошо», а не «отлично», и мальчик пояснил, что когда он старался петь громче, ребята смеялись.

Все же в преподавании музо была своя система. Мы разучивали песни классового направления. К примеру:

Взвейтесь кострами синие ночи

Мы – пионеры, дети рабочих.

Другая, любимая пионерами песня:

Здравствуй, милая картошка

Тошка, тошка

Пионеров идеал, ал, ал.

Тот не знает наслажденья

Жденья, жденья, жденья,

Кто картошки не едал, дал, дал,

на уроках пения не допускалась, как явно безыдейная.

Пионерским идеалам соответствовали другие песни, такие к примеру:

Много разных стран,

Кроме СССР,

Всюду барабан,

Всюду пионер,

и дальше:

Много разных стран,

Шар земной велик.

На улицы столиц

Выходит большевик!

Еще мы пели:

Мы шли под грохот канонады,

Мы смерти смотрели в лицо,

Вперед продвигались отряды

Спартаковцев смелых бойцов.

И довольно заунывную песню:

В темных норах нас держали,

Как слепых кротов

Но проклятый царский пал режим

Власть рабочую мы теперь крепим.

Последние слова звучали и бойко и радостно.

Не забывал Анатолий Петрович и о том, что мы живем в многонациональном государстве, и надо было разучивать веселую народную украинскую песенку:

Ой, на горе-гречька сидит зайчик

Вин нижками чибиряет,

Коли б я те нижки мав,

Я бы так же чибиряв,

Як той зайчик.

Однако когда мы попросили Анатолия Петровича сыграть мелодию модной патриотической песни

Дальневосточная, опора мира прочная

Союз растет.

Союз непобедим…

Он сказал, что мелодия очень примитивная и, почему-то, упомянул татарские песни, обнаружив слабость своего интернационального мировоззрения.

Можно, конечно, осуждать ребятишек за плохой музыкальный вкус, но это понятно. Они хотели получать от песни заряд радости, веселья. Мне даже в весьма солидном возрасте было весело, когда я слышал слова хорошей песни: «Вот солдаты идут, нога в ногу…» или «За столом у нас никто не лишний…», потому что я автоматически переиначивал слово не лишний, на не Лифшиц. Получалось оптимистично – «за столом никто у нас не Лифшиц», хотя широка страна моя родная.

Для веселья обучал нас Анатолий Петрович и пионерским частушкам. К примеру:

Ваня, Петя, Оля, Сима

Просят Горького Максима,

Приезжайте к нам в звено,

Не видали вас давно.

И другая частушка:

Жил за речкой мальчуган,

А за печкой таракан,

У мальчугана трусики,

У таракана усики.

А если поменять местами трусики и усики, то уж получается весело дальше некуда.

Хотя ребята не проявили музыкальной эрудиции и приличные пьесы им напоминали кино или цирк, делалась попытка обращения к классике. К примеру, хором надо было петь басовую арию варяжской гостя из оперы Римского-Корсакова «Садко». Звучало

О скалы грозные дробятся с ревом волны,

И с пеной белою шумя, бегут назад.

Но гордо серые утесы

Выносят волн напор,

Над морем стоя.

И становилось грустно.

Однако тот самый пятый урок, о котором я начал рассказ, окончился очень грустно именно для меня. В конце урока Анатолий Петрович сыграл какой-то минорный отрывок, чтобы мы послушали, но некоторые мальчишки стали бросать в его сторону медяки. Это был, несомненно, обидный хулиганский акт. Почему ребята так поступили, не знаю. Может быть, все мы не раз были свидетелями, когда во двор приходил шарманщик и ему в благодарность за игру бросали из окон монетки, часто завернутые в клочки бумаги, чтобы не закатились. Или потому, что на бульваре няньки, гуляющие с малыми детьми, монетками награждали слепого гармониста и его поводыря – девицу, которая пела сердцещипательный романс, трагически заканчивающийся словами:

Вонзила в грудь ему кинжал

О судьи, я его любила.

У Анатолия Петровича навернулись слезы на глазах, и он призвал директора школы. Может быть, в тот момент он был заведующим школы, ведь классы долго в пику старому режиму называли группами. Заведующий школой не был педагогом. Его просто направили на работу в школу, чтобы возглавил беспартийный учительский коллектив. Он ходил в военной гимнастерке. Ученики почти не замечали его присутствия. Но в этот вечер я его и заметил и запомнил.

Анатолий Петрович указал на меня, как на одного из хулиганов. Заведующий немедленно изрек, что я исключен из школы. Исключение из школы было высшей мерой. К тому же я ничего не бросал, у меня не было медяков, болела голова, и я сидел на своей задней скамье тихо и смирно. От обиды и огорчения я заплакал и побежал на второй этаж, в туалет, место довольно большое и нейтральное. Там я ревел, но вскоре за мной пришли. Оказалось, что в разборе происшествия приняла участие Анфиса Павловна, завуч и настоящий руководитель школы. Ребята сказали мне, что она смеялась и признала мою невиновность. Справедливость восторжествовала, я перестал реветь.

Больше я никогда не плакал. Тогда мне было двенадцать лет. Закончилось детство, наступило отрочество.

Иезуит

Я сидел в комнате один и, «по идее», как теперь говорят, делал уроки, раскрыв учебник. На нем лежала более интересная книжка – «Пятнадцатилетний капитан» Жюль Верна. В момент, когда мы с капитаном терпели страшное кораблекрушение, я услышал, через оглушительный рев бури, шаги матери из соседней комнаты. «Капитан» нырнул под учебник, а я пониже склонил голову. Мама подошла сзади и увидела прилежного сыночка. Материнское сердце не выдержало, она наклонилась и поцеловала меня в макушку. И потихоньку вышла из комнаты. Мне стало стыдно. Очень стыдно. Я расхотел читать «Пятнадцатилетнего капитана». Хотя каяться не побежал.

* * *

– Ты иезуит, – сказал на перемене мне директор школы. – Скажи родителям, чтобы они забрали тебя из школы.

Я молчал. Сказать было нечего. Об иезуитах я слышал и полагал, что слово это очень обидное. А заслужил я его таким способом. Директор был в школе человек новый. Он пришел в школу в конце учебного года и до летних каникул его только видели, но не слышали. Он все ходил и посматривал. Посматривал и помалкивал. Всеми делами командовала заведующая учебной частью – завуч. Энергичная, строгая женщина со звонким голосом. Очень любила географию и, разумеется, ее преподавала. На ее уроках был полнейший порядок. Ребята занимались географией, как будто это был самый главный предмет. В тетрадки по географии вкладывали бездну изобретательности. Не жалели цветных карандашей, приклеивали из журналов разные картинки. При таком завуче директору оставалось только молчать. Однако, когда мы в сентябре пришли в шестой класс, оказалось, что в школе не работают некоторые учителя. Исчезла наша бывшая классная руководительница… Она частенько кричала на ребят. Ни разу никого не ударила, но, видно было, очень хотела. Ребята на нее не обижались. Она говорила, что раньше учила беспризорников и испортила свои нервы.

Завуч стала говорить не таким уж звонким голосом. Директор был по-прежнему молчалив. Однако молчал как-то по другому. Он стал преподавать русский язык и литературу. Очень хорошо. Объяснял интересно. Один раз для наглядности даже сломал карандаш: «Слышите звук? Дрр… Вот так получился корень славянского слова древо, по-русски – дерево».

Все старались друг перед дружкой. Даже писали дома трудные диктанты. Тренировались…

Потом директор стал давать уроки одновременно трем классам. В зале на скамейках вдоль стен сидели более ста учеников, а директор – за столом посреди. Дисциплина была превосходная. Ребята пикнуть боялись.

Начался такой урок, и директор стал проверять выполнение домашнего задания по русскому письменному. Ребята держат на коленях тетради, а он вызывает. Я тоже развернул тетрадь, но урока не сделал. Со мной такое случалось. Вызванный ученик читает по тетради, остальные следят по своим. Я тоже делаю вид, что слежу. И вот директор вызвал меня. Я захлопнул тетрадь и со всей прямотой признался, что урока не приготовил. И вот я – иезуит.

Родителям я ничего не сказал, хотя директор говорил со мной не просто серьезно, а даже мрачно. Но я как-то почувствовал, что он перегибает насчет «забрать из школы». Я промолчал, и пронесло.

Стыдно мне не было. Неприятно, но не стыдно.

Директора, мастера своего дела, уважали. И я бы уважал его всю жизнь, да только от него неожиданно родила совсем юная учительница младших классов. Об этом все говорили.

Рисование и труд

С 1929 по 1939 год я был школьником. Быть может это и были лучшие годы в моей жизни; учиться мне было не трудно, общаться со сверстниками было очень легко. Я неизменно подрастал, становился больше и сильнее, бегал, прыгал и так далее, читал запоем самые разнообразные книжки, играл в шахматы, и происходившие за стенами школы эпохальные события задевали мое сознание не слишком глубоко. В стране шла коллективизация, ухудшились школьные завтраки, появились продуктовые карточки, однако связи между этими явлениями я не видел в упор. Кроме того, шла и индустриализация, пятилетки, школу называли ФЗС, что означало фабрично-заводская семилетка. Это явление я воспринимал с полным доверием. Даже однажды на уроке продекламировал четверостишие: «Закончен гигант автострой / И в бой пятилетки вступает гордо / И скоро он даст стране / Миллионы советских „фордов“».

Надобно сказать, что все зарифмованные мною строчки за всю поразительно долгую жизнь могут поместиться на одной страничке. Муза поэзии явно не уделила моему существу никакого внимания. Однако учительница одобрила мои строки, я был рад, но новых поползновений в мир поэзии не обнаружил. Между прочим, фамилия учительницы была Черносвитова. Вряд ли ей нравилась новая эпоха. Конечно, умудренные опытом люди могут смеяться над десятилетним мальчишкой, называть его совковым ребенком, однако я видел в Москве демонстрацию взрослых с радостными лозунгами, говорящими о том, что Московский электроламповый завод выполнил пятилетку в два с половиной года. Между прочим, ликовали взрослые папы и мамы изобретателей этого удачного слова «совок». А в детском журнале я прочитал тогда диалог между сознательным пионером и взрослым несознательным скептиком. Пионер говорил, сколько тонн керосина и чугуна будут вырабатывать на душу населения, а скептик ехидничал, что вот тогда и получишь на завтрак стакан керосина, запить железную гайку. Пионер ставил скептика на место, объясняя, какие грандиозные урожаи и удои обеспечат колхозы и совхозы.

Когда расцвела эта самая замечательная карточная система, я имел возможность вспомнить прочитанный диалог. Ясное дело, что скептик все равно был не прав, просто пионер ничего не сказал о неизбежных временных затруднениях, о головокружении от успехов…

Однако это все присказка, а сказка будет впереди. У нас появился учитель рисования по имени Виктор Владимирович. Высокий и с виду сильный лысоватый мужчина с крупными чертами лица и большими руками. Лысина была прикрыта тюбетейкой. Галстуков бабочкой тогда не носили, очки и шляпа были вторичными признаками неполноценности, а тюбетейки кое-кто носил.

Не знаю, почему он взялся учить рисованию. Эта муза тоже не проявила ко мне серьезного внимания, но Виктор Васильевич мне и ребятам очень понравился. Вероятно, за изобретательность. Как-то на уроке он мелом нарисовал на доске круг, на нем другой поменьше и третий еще меньше, увенчанный шапкой. Получилось что-то вроде снежной бабы. Еще он приладил к этой фигуре бороду, руку с удочкой и другую с дудочкой. А слева в углу доски – маленького человечка, протянувшего ручки к крючку удочки. И печатными буквами эту картину расшифровал: «Не пляши под кулацкую дудочку / Попадешь на кулацкую удочку!». Это произведение, художественное и литературное, ребятам очень понравилось, и они изобразили его своими силами в тетрадях для рисования.

Однако успехи Виктора Владимировича были впереди. Еще он преподавал труд. Наша школа имела шефа – 16-ю образцовую типографию, чтобы оправдывать свое название фабрично-заводской. Нас водили в эту самую типографию на экскурсии. Наибольшее впечатление на меня произвела голубая фанерная будка, изображающая водочную бутылку. В ней находилась касса, выдающая зарплату прогульщикам и выпивохам. Типография пожертвовала школе отработавший свой век автомобильный мотор, но Виктору Владимировичу было недостаточно объяснять ребятам, где цилиндры, где шатуны, где коленчатый вал, и он выставил наших шефов еще и на оборудование класса по столярному делу. Верстаки, рубанки, фуганки, шерхебели, киянки и все такое прочее. Лиха беда начало. И на следующий год появился еще и слесарный класс. В него Виктор Владимирович вложил немалую часть своей души. Стали учиться делать шаблон, гирьку для весов… Если возникла надобность, то учителя следовало подзывать не голосом или поднятием руки, а повернув табличку, висевшую на гвоздике, с одной стороны зеленую, а с другой красную. Но Виктору Владимировичу хотелось не только, чтобы в классе было сравнительно тихо. Он еще желал развивать у ребят конструкторские способности. Однажды он предложил ребятам придумать какое-нибудь рационализаторское предложение. Я предложил надеть на носик чайника свисток. Пусть свистит, когда вода закипит. Виктор Владимирович пришел в восторг и сказал такие слова, что мне и сейчас неудобно их повторять. А тогда, принимая похвалу, я промолчал. Не сказал, что видел такой чайник у тети.

В классе-слесарной мастерской Виктор Владимирович украсил одну стену лозунгом, из коего следовало, что металлургия – это основа индустриализации или еще чего-то в этом роде. Это произведение мне запало в память и, когда, позже, пришлось писать сочинение на тему «Кем я хочу быть», я, недолго раздумывая, написал, что хочу быть инженером-металлургом.

А в шестом классе и седьмом классе Виктор Владимирович преподавал черчение. И делал это здорово и с огоньком. Когда фабрично-заводская пора школьного обучения ушла в прошлое, в восьмом классе школы-новостройки, куда я перешел, педагоги были все новые, черчение преподавал Иван Архипович, седоусый говорливый человек, любивший на уроках вспоминать о гимназических годах в ущерб трем проекциям и прочим премудростям черчения. Он очень обижался, когда ребята путали его имя-отчество и называли Архип Иванович.

Как-то он рассказал на уроке занимательную, на его вкус, историю. Все выслушали молча, а Наташа, красивая и не слишком успевавшая в учебе девочка, сидевшая на первой парте, спросила невинным голоском: «Это анекдот?». Иван Архипович очень обиделся.

А Виктор Владимирович свою карьеру в школе закончил в должности завуча. Ничего особенного в этот период не произошло, однажды, правда, первый в школе хулиган Женька Кисляк полез к нему драться. Это был сильный верзила, но он успеха не имел.

Позже оказалось, что Виктор Владимирович учился на вечернем отделении в каком-то институте, окончил его, стал инженером, может быть металлургом, но из школы исчез.

То, что он научил меня держать в руках рубанок и напильник, в жизни мне пригодилось. Чертить не пришлось, хотя, может быть, и от черчения осталась какая-то польза. Мне кажется, что Виктор Владимирович сеял разумное, доброе, вечное.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.