Тихая жизнь на Иммельманштрассе

Тихая жизнь на Иммельманштрассе

Теперь я для всех превратилась в обычную домохозяйку. Скрываться под этой личиной было вполне удобно: в нацистской Германии превозносили «домашних», кротких женщин, и домохозяйкам жилось весьма вольготно.

Я вела себя тихо и мало говорила. Ни с кем не сходясь близко, я была со всеми приветлива и мила. Изо всех сил я убеждала себя, что я и есть Грета Деннер. Я заставляла себя забыть прежнюю жизнь, свой жизненный опыт и образование, и стать плоским, невыразительным, вежливым и никогда не привлекающим к себе внимание человеком.

В итоге я добилась только того, что, хотя на поверхности я была невозмутима, словно море в штиль, внутри меня бушевала буря. Я плохо спала, нервничала, чего-то боялась и переживала. Внешне я должна была казаться абсолютно беззаботной.

Квартиру Вернеру выдала компания. Для работников Арадо в восточной части города возвели целую набережную с совершенно одинаковыми домами. Все три с лишним тысячи квартир предназначались для тружеников завода. Мы жили на Иммельманштрассе. Сейчас эту улицу переименовали в Гарцштрассе. Плату за проживание удерживали из зарплаты Вернера еще до выдачи денег на руки.

На заводе Арадо производились военные самолеты, и в том числе первый в мире реактивный бомбардировщик. Во время войны эта компания была крупнейшей в своей сфере во всем Бранденбургском округе, в который входили, между прочим, такие города, как Потсдам и Берлин. Директора компании, Феликс Вагонфюр и Вальтер Блюме, были очень известны и богаты. Блюме стал старшим правительственным советником по вопросам военной экономики, а Альберт Шпеер сделал его профессором.

К 1940 году в Арадо работали 8 000 человек, к 1944-му – уже 9 500. Почти тридцать пять процентов работников были иностранцами. Возможно, вас удивит, что нацисты допускали к такому важному и секретному производству столько иностранцев. Я лично уверена, что это связано с желанием Гитлера сделать из ариек надежные и защищенные инкубаторы. Они должны были сидеть дома и рожать детей.

Американцы и англичане приглашали матерей на военные заводы, получая, таким образом, много патриотически настроенных и мотивированных работниц. В обмен на это государство организовало детские сады и выплачивало женщинам хорошую зарплату. Однако фюреру этот выход был отвратителен. Немки получали прибавки к рациону и даже почетные медали за успехи в размножении. Поэтому на заводе Арадо и в других подобных местах работали в основном совсем молодые ребята, старики, девушки, прекрасно понимавшие, что выгоднее забеременеть, и пленники из захваченных стран. Последние, разумеется, не слишком старались побить рекорды производительности: успех Люфтваффе их интересовал мало.

Иностранные работники Арадо жили в восьми трудовых лагерях. Голландцам, особенно конструкторам самолетов, жилось вполне неплохо. Так же повезло французам, которых немцы начали уважать за их умения и особую прилежность, и итальянцам, которые были нашими союзниками. Ох уж эти союзники! Большинство немцев были уверены, что итальянцы трусливые и невоспитанные. Итальянцы же считали, что немцы – всего лишь напыщенные дикари. Кроме того, итальянцы ненавидели немецкую кухню. Одна моя соседка с ужасом рассказывала, что как-то раз при ней в ресторане один итальянец, скривившись, выплюнул сосиску («Прямо на пол!» – восклицала она) и выбежал на улицу, вопя, что эти отбросы могут употреблять в пищу только грязные гунны.

«Восточные» иностранцы – поляки, сербы, русские и так далее – жили в нищете и в постоянном страхе. При них всегда находилась охрана.

К счастью, в малярном цеху, которым заведовал Вернер, работали в основном французы и голландцы. Вернер следил, чтобы всем хватало краски и чтобы на самолеты наносили правильные опознавательные знаки. Ему очень хорошо платили. Наша квартира была лучшей во всем доме.

В домах для работников Арадо было по четыре этажа, и на каждом этаже располагалось по три квартиры. Мы жили на первом этаже с окнами на улицу. Прямо через дорогу начиналась большая пустошь, которой в дальнейшем суждено было стать парком. Пока там были только мусорные баки. В нашей квартире была спальня, большая кухня, объединенная с гостиной, еще одна жилая комната и ванная – с настоящей ванной. Фактически в ванной была газовая печка с большим чайником. Воду мы грели в чайнике и выливали в ванну. Этот предмет роскоши был только у нас.

Наша печка была приспособлена к военному времени. Она была электрическая, но без электричества ее можно было растопить угольными брикетами.

Вернер сделал все, что мог, чтобы уберечь меня от соседских сплетен. До января 1943-го, когда наконец завершился бракоразводный процесс, мы жили раздельно. Меня пригласила к себе жена его друга, Хильде Шлегель – дружелюбная кудрявая девушка. Она жила в нескольких домах от Вернера. Муж Хильде, Хайнц, тоже был художником, но его отправили на фронт. Хильде мечтала о ребенке и как раз незадолго до моего приезда перенесла операцию, которая должна была облегчить зачатие. К солдатским женам нацисты были очень щедры. Хильде всего хватало, и работать ей не приходилось.

«Когда Хайнц ушел в армию, мне выдали сумму, на которую я могла поехать с ним повидаться, – рассказывала Хильде. – Его ранили, но неопасно. Он лежал в лазарете в Меце. Ах, Грета, как нам было хорошо – это был мой первый в жизни настоящий отдых, прямо медовый месяц. Раньше нам приходилось несладко. Когда я была еще маленькой, бывали и совсем тяжелые времена. У папы двенадцать лет не было постоянной работы. Мы фактически жили на чужие пожертвования. Но когда к власти пришел наш дорогой фюрер, жить стало гораздо легче. Почти все мои знакомые одного со мной возраста вступили в Гитлерюгенд. В пятнадцать меня пригласили на банкет, организованный нацистской партией. Там подавали рулетики со сливочным маслом. Я тогда впервые его попробовала». Неужели это – единственная причина? Неужели все они притворялись слепыми и отводили взгляд ради масла? – думала я.

«Всем, что у нас есть, мы обязаны нашему дорогому фюреру, да живет он вечно».

Она чокнулась своей чашкой о мою.

Из всех моих бранденбургских знакомых Хильде стала мне самым близким «другом», если можно так сказать о женщине, которая понятия не имела, кто я на самом деле. Она сходила со мной в город по Вильгельмштрассе и показала все нужные магазины, а заодно рассказала о первой жене Вернера. Ее звали Элизабет.

«Огроменная! Выше Вернера! Просто богиня. Но с характером. Ах, как они кричали, как ругались! Сама спроси у фрау Циглер, она живет напротив Вернера, она подтвердит. Они жутко ссорились. Он ее даже бил! А она колотила его в ответ! Неудивительно, что он все-таки нашел себе хорошую, милую и спокойную девушку».

Уезжая, Элизабет забрала большую часть мебели, но того, что осталось, нам вполне хватило. Все инструменты, кисти и краски Вернер отправил в «маленькую комнату» – она стала его кабинетом. На случай гостей мы поставили там кровать. Напротив нее Вернер устроил себе верстак и развесил над ним на крючках все нужные инструменты, распределив их в зависимости от размера и функции. Чтобы я чувствовала себя свободнее, он решил добавить в нашу квартиру немного цвета. Для этого он придумал расписать гостиную круговой фреской по деревянной части стены.

Приходя с работы, Вернер переодевался, съедал приготовленный мной ужин и отправлялся в гостиную работать над фреской. Выбранная им техника называлась Schleiflack. Помню, что работа была пыльная, грязная и долгая: обычные этапы – шлифовка, лакирование, нанесение рисунка и новая обработка лаком – повторялись несколько раз. Краску Вернер украл со склада Арадо. Обычно эти яркие цвета украшали крылья самолетов, которые улетали бомбить Лондон. Каждый вечер Вернер тер стены наждачной бумагой, вырисовывал контур, закрашивал, ждал высыхания, снова шлифовал и снова закрашивал. Я сидела на стуле у входа и наблюдала за ним, вспоминая рабочих, которых видела в Вене, и как они разрисовывали фасады магазинов и отелей, балансируя на лесах, словно акробаты. Меня переполняло такое восхищение, что это ежевечернее наблюдение за Вернером стало для меня лучшим досугом. Его перепачканное лицо блестело от пота и сияло от удовольствия. Золотистые волоски на сильных руках щетинились гипсовой пылью.

Очень скоро нашу кухню-гостиную оплел виноград и плющ, в листьях которого прятались яблоки, морковки, редис, лук и вишенки. Эта гирлянда, воплощая в себе все прелести мирной жизни, словно заключала нас в какой-то магический круг.

Закончив роспись, Вернер ссутулился в центре комнаты и стал медленно поворачиваться, переступая ногами в запачканных краской ботинках. Его ярко-голубые глаза напряженно сверкали, выискивая места, нуждающиеся в доработке.

«Что скажешь?» – поинтересовался он.

«Скажу, что это очень красиво, – ответила я. – А ты – прекрасный художник».

Мы вместе сели на пол, и я крепко его обняла. И неважно, что на одежде кое-где остались пятна от краски.

Бракоразводный процесс завершился в январе, и я переехала к Вернеру. В момент, когда он закрыл за мной дверь, я превратилась в хорошо обеспеченную немку из среднего класса. Теперь у меня был дом и защитник. Я часто вспоминала Багдаштейн и благословение раввина, который сидел у моей постели, поглаживая мою руку, и молился за меня на иврите, и радовалась своей удаче.

Мы с Вернером жили очень мирно. Впрочем, помните, что я не могла тогда быть ему настоящей супругой, такой, как Элизабет или фрау Доктор – я не могла позволить себе спорить с Вернером и чего-либо от него требовать. Я делала все, чтобы угодить ему, и никогда и ничем не напоминала ему, что я еврейка. Я хотела, чтобы мой любимый об этом забыл, чтобы этот неприятный факт остался пылиться где-нибудь на задворках его сознания – как осталась для меня сама Эдит Хан. Все свои силы и воображение я бросила на то, о чем соврала Вернеру: я стала учиться готовить. Фрау Доктор прислала мне несколько пачек чечевицы и книгу рецептов. «Готовь с любовью», гласила ее обложка, и, уж будьте уверены, это я и делала.

Каждое утро я вставала в пять утра, чтобы приготовить нам завтрак и собрать обед для Вернера. Потом он уезжал на работу на велосипеде. Сама я по утрам ела картошку: хлеб уходил на обеденный бутерброд для мужа. До моего приезда Вернер постоянно недоедал, он явно был не способен следить за своим питанием. Сначала у него часто болела по вечерам голова – это были голодные головные боли, с которыми я была так хорошо знакома. Зная, как он страдает, я старалась получше его кормить. На случай, если я задержусь вечером в Stdtische Krankenhaus, городской больнице, куда меня направил Красный крест, я научила Вернера готовить Kartoffelpuffer, драники. После моего переезда Вернер набрал два килограмма.

Из Берлина к нам часто приезжала тетя Паула Симон-Колани, миниатюрная, но властная женщина, которая сразу мне понравилась. Берлин постоянно бомбили, и ей хотелось от этого отдохнуть. Она рассказала, что в семье Вернера по наследству передается болезненная страсть к чистоте.

«Почаще вытирай пыль, моя дорогая, – наставляла меня тетя Паула. – И хорошенько. Как будто от этого зависит твоя жизнь».

Как выяснилось, это был очень хороший совет. Однажды Вернер вернулся домой первым и, поддавшись приступу семейной болезни, провел пальцем по верхнему краю двери, чтобы проверить, есть ли там пыль. С его ростом это было нетрудно. Мне для этого приходилось вставать на стул. Но, слава Богу, тетя Паула меня обо всем предупредила, и я не поленилась вытереть пыль и там. На двери было абсолютно чисто.

«Я очень доволен тем, как ты поддерживаешь чистоту, – похвалил он меня тем вечером. – Даже на дверях сверху нет пыли. Это хорошо. Это очень хорошо».

«Если честно, у меня было преимущество – тетя Паула предупредила, что ты обязательно проверишь», – рассмеялась я, сидя у него на коленях и пропихивая пальцы ему под рубашку, чтобы пощекотать. Пожалуй, Вернер тогда даже немного смутился. По крайней мере, больше он вопрос уборки не поднимал.

Вернер терпеть не мог подчиняться. Опасное качество, если учесть, что мы жили в самом авторитарном обществе того времени.

Мне кажется, что в этой борьбе оружием Вернера была ложь. Врал он вдохновенно. Я врала по мелочам, и очень правдоподобно, он же – глобально и красочно. Если ему не хотелось идти утром на работу, он мог сказать, что ВВС Великобритании разбомбили дом его брата в Берлине, дети остались на улице, и ему нужно к ним поехать. И ему верили.

Вернер обожал врать своим начальникам. Ложь давала ему ощущение свободы, он начинал чувствовал себя главнее директоров Арадо – потому что он знал что-то, чего не знали они, и, кроме того, он отдыхал, а они работали.

Много лет спустя я подружилась с одной из его последующих жен. От нее я узнала, что мой отец якобы совершил самоубийство, привязав к шее печатную машинку и выбросившись из окна. Зачем Вернеру было такое выдумывать? Может, он хотел развлечь жену или развлечься самому, может, ему казалось, что жизнь слишком скучная. Иногда я даже думаю, что жизнь со мной так привлекала Вернера именно из-за неизбежной лжи всему миру. Зимой 1942–1943 года мало кто из немцев мог похвастаться, что у него дома есть послушная, тихая, умеющая готовить, шить и убираться, да еще и любящая его еврейка.

Мы никогда не обсуждали евреев, никогда не говорили о моей матери, о том, где она и что с ней.

Такие разговоры казались мне опасными: Вернер как немец мог почувствовать себя виноватым или испугаться, вспомнив, что укрывает у себя беженку. Он знал, что я получила хорошее образование, но я никогда ему об этом не напоминала. Вернер не любил людей, которые хоть в чем-то могли быть лучше его. Поэтому все мои высказывания и советы были сугубо практическими. Например, когда Вернер разводился с Элизабет и судился с ней за право общения с Барбль, я сказала, что девочке лучше приезжать к нам на полтора месяца.

«Если она будет приезжать ненадолго, настоящего влияния на нее у тебя не будет, – объяснила я. – Зато если она будет приезжать на полтора месяца за раз, то полюбит эти поездки и будет хорошо знать своего отца».

Так Вернер и поступил. Когда в январе 1943 года бракоразводный процесс закончился и ему дали право приглашать дочь на полтора месяца, он был так счастлив, что закружил меня в вальсе, распевая (правда, очень тихо): «Как хорошо, когда в доме есть юрист!»

Каждый месяц он аккуратно отправлял деньги за машину, которую изобрели специально для нацистов и которая стала мечтой каждого немца: Вернер решил приобрести «Фольксваген». Я этой затее не доверяла. По моему мнению, это была очередная попытка правительства выманить у людей побольше денег.

«Ты не получишь эту машину», – сказала я, отглаживая рубашку.

«Я уже несколько месяцев за нее плачу».

«Поверь мне, дорогой, машины ты не получишь».

Какое-то время Вернер задумчиво на меня смотрел. Видимо, интуиция подсказала ему, что я права: он перестал отсылать деньги и остался одним из немногих, кого все-таки не удалось таким образом обокрасть.

У Вернера было очень высокое либидо. Он всегда настаивал на том, чтобы мы ложились вместе, и никогда не полуночничал, как, впрочем, и я. Какая-нибудь другая женщина, накануне не сомкнувшая от напряжения глаз, а потом проработавшая весь день помощницей медсестры, убрав вечером весь дом и приготовив ужин, могла бы сказать своему мужчине: «Нет. Не сегодня. Я устала». Но только не я. Я знала, что живу с тигром, и хотела, чтобы тигр был удовлетворен, счастлив, сыт и одет в выглаженную рубашку.

Вам, наверное, кажется, что это невозможно? Разве женщина, вынужденная притворяться другим человеком, живущая в постоянном страхе и давно потерявшая всех родных, может наслаждаться сексом? Поверьте мне, может. Секс – одна из тех редких вещей, что заставляют забыть обо всем потерянном и недоступном.

Кроме того, помните, что я с каждым днем все больше и больше ценила и любила Вернера.

Меня не оставляли мысли об Элизабет, его первой жене. Она уехала из Бранденбурга и поселилась вместе с Барбль в центральной части Германии, к северо-западу от Галле, в Биттерфельде, но порой мне казалось, что она сидит с нами за столом и спит в нашей кровати.

«Она заходила, когда ты была на работе, – рассказала фрау Циглер, – спрашивала о тебе. Что еще за девушка из Вены, кто она такая. Я сказала – Элизабет, Грета – очень хороший человек. Радуйся, что у Барбль будет такая чудесная мачеха».

Глаза соседки хитро поблескивали. Я видела, как она радовалась тому, что заставила Элизабет понервничать. Если бы только она знала, как нервничала из-за ее рассказа я!

Еще одну нашу соседку Элизабет спрашивала, возможно ли, что Вернер все еще любит ее и захочет к ней вернуться. Что мне было делать? Я хотела быть с Вернером, но мысль о браке приводила меня в ужас: проверки происхождения, документов, расспросы… С другой стороны, я боялась, что, если не выйду за Вернера замуж, его уведет бывшая жена.

Если вам кажется, что я была одержима мыслями об Элизабет, то вы просто не видели в те времена Вернера. Как-то раз вечером мы сидели на кухне – просто воплощение домашнего уюта. Я зашивала дырки в его носках, а он читал книжку, взятую в библиотеке Арадо. Неожиданно книга упала на пол. Вернер резко встал и заговорил.

«Это ты виновата, что нам не хватает денег, – зло начал он. – Ты не умеешь ни разумно тратить, ни копить. Покупаешь одежду, надеваешь один раз и выбрасываешь. Это потому, что ты слишком ленива, чтобы стирать, гладить и вообще вести себя как настоящая женщина».

Я не знала, что и думать. Со мной ли он разговаривал? Кроме нас, в комнате не было никого, но он явно говорил с человеком, который был мало на меня похож.

«Вернер, что такое?» – тихонько спросила я. Он меня не услышал. Растирая грудь, как будто он пытался предотвратить сердечный приступ, и запуская пальцы в аккуратно причесанные волосы, Вернер мерил кухню шагами.

«Я пашу как лошадь. Постоянно вру в Арадо, только чтобы достать тебе все, что ты захотела. Покупаю подарки тебе и Барбль, но ты все равно недовольна, все равно говоришь, что у такой-то подружки есть еще вот это, а у другой подружки еще это! Тебе всегда мало!»

Я поняла, что он обращается к Элизабет. По неизвестной причине Вернер мысленно вернулся к какому-то разговору с ней – возможно, произошедшему в этой самой комнате.

«Вернер, дорогой, вы с Элизабет развелись. Ты прекрасно нас обеспечиваешь. Посмотри на меня, это же я, Грета. Мы живем вместе очень счастливо и спокойно. Я зашиваю тебе носки… Не кричи. пожалуйста».

Вернер стукнул кулаком по столу. Вилки и ножи взлетели в воздух, тарелки зазвенели.

«С меня хватит, – заорал он. – Я хозяин в доме, и ты должна мне повиноваться! До самой победы я не буду покупать в дом ничего нового! Перебьешься той одеждой, что накупила до этого! Для Барбль я все буду покупать лично!»

Тяжело дыша, Вернер повалился в кресло. Я терпеливо ждала, когда он придет в себя. Это случилось не сразу. Эдит, ты живешь с безумцем, подумала я. А с другой стороны – разве кто-нибудь в своем уме стал бы со мной жить?

Вернер очень гордился своим красивым, дорогим радиоприемником. В него был установлен специальный листочек коричневой бумаги. Пока он был на месте, мы могли слушать только немецкие радиостанции.

Радио было нам главным развлечением и утешением – и одновременно главным источником ужаса. «Военные отчеты» были доступны всем. Их мы и слушали тогда у кафе в Мюнхене.

Радио дарило нам любимую рубрику «музыка по заказу», романтические мелодии Цары Леандер, воскресные короткие концерты Берлинского филармонического оркестра – и Геббельса, зачитывающего свою еженедельную статью из Das Reich, нацистского «общественно-политического журнала» (только представьте это). Пойманных на прослушивании зарубежных новостей отправляли в концентрационные лагеря. Людей увозили за это тысячами.

В первых числах февраля 1943 года по радио сообщили о поражении немецкой армии под Сталинградом. По приказу гениального Геббельса даже эту ужасную новость подали как-то почти красиво.

Мы услышали приглушенный барабанный бой из второй части Пятой симфонии Бетховена.

«Битва за Сталинград окончена, – возвестил диктор. – Несмотря на самые неблагоприятные условия, Шестая армия под предводительством фельдмаршала Паулюса мужественно сражалась до последнего вздоха и все же погибла, поверженная численно превосходящим врагом».

Гитлер объявил четырехдневный национальный траур. На это время все увеселительные мероприятия запрещались.

Новости находились под таким жестким контролем, их так необъективно подавали, что даже этой катастрофой нацистам удалось поднять боевой дух немцев. 18 февраля по радио транслировали речь Геббельса о тотальной войне, произнесенную во Дворце спорта. В ней он убеждал немцев ничего не жалеть для победы, с новым рвением поверить в грядущий триумф, и телом и душой довериться фюреру. «А теперь, народ, восстань, и пускай разразится буря!» – закончил он. «Fhrer befiehl, wir folgen!» – бесновалась многотысячная толпа. «Веди нас, фюрер, мы с тобой!» Учитывая массовую истерию и абсолютный контроль новостей, люди действительно не понимали, какое тяжелое поражение потерпела армия под Сталинградом, и никак не связывали его ни с капитуляцией Роммеля под Эль-Аламейном, ни с вторжением войск Альянса в Северную Африку. Тогда никто не осознавал, что удача изменила Германии, что это поражение – начало конца. Немцы все еще верили, что еще немного, и Гитлер подчинит себе Англию и весь мир.

Чтобы оставаться в полном неведении, достаточно было слушать только нацистские новости.

Был вечер. Вернер задержался на работе, я была одна. Я буравила взглядом листок бумаги, упрямо удерживающий ручку приемника в политически корректном положении.

«А что, если я выпаду?»

«Это невозможно», – ответила я.

«Я могу просто случайно выпасть».

«Нет. Самостоятельно – нет».

«Ну, если ты мне поможешь…»

«Нет! Исключено! Тех, кто это делает, увозят в Дахау, Бухенвальд, Орианенбург и Бог знает, куда еще. Если какая-нибудь медсестра поможет тебе выпасть, она может завтра оказаться в Равенсбрюке».

«Ну, раз ты такая трусиха, – сказал коричневый листок, – то оставь меня там, где я есть, и живи дальше в полном неведении».

Я отвернулась от приемника, думая, что совсем уже сошла с ума, как муж, и разговариваю с несуществующими людьми. Встав на колени, я старательно помыла на кухне пол. Но листок все не замолкал.

«Эй! Домохозяйка! Знаешь, что на другой стороне шкалы? Би-би-си».

«Тс-с-с!»

«И «Говорит Москва».

«Молчи».

«И «Голос Америки».

«Заткнись!»

«Вещание, конечно, на немецком».

Как всегда по вечерам, сосед сверху принялся стучать молотком: после работы он каждый вечер занимался шкафом. Его жена – кажется, ее звали Карла – напевала, отглаживая одежду.

«Помнишь вот эти строки у Гете?» – спросил меня листок.

Трусливые помыслы, тревога, волнения,

Женская робость и боязливые жалобы

Не уберегут тебя от беды

И не принесут свободы.

Вспомнив собственный девиз, я вытянула бумажку из приемника и выбросила ее. Соседи сверху все еще шумели, и под этим прикрытием я впервые в жизни включила Би-би-си.

Вернер вернулся с работы голодным и уставшим. Я накормила его ужином и крепко обняла. Прямо перед отходом ко сну я сказала: «Слушай»… И включила новости Би-би-си – конечно, очень тихо, дополнительно заглушив звук подушками и пледами. Мы узнали, что из 285 000 немцев, участвовавших в боях под Сталинградом, было эвакуировано всего 49 000. Более 140 000 погибли, и еще 91 000 попали в плен. Военнопленных уводили по морозу – температура воздуха была ниже нуля. Немцы мучились от холода и голода, многие получили обморожение. Тогда мы об этом не знали, но в Германию было суждено вернуться всего 6 000 из этих людей.

По лицу Вернера катились слезы.

С того дня я стала слушать зарубежные новости три-четыре раза в день. Вернер слушал их вместе со мной. «Говорит Москва» у нас доверия не вызывало (они всегда начинали вещание с фразы «Tod der Deutschen Okkupanten!» – «Смерть немецким оккупантам!»). Би-би-си, по нашему мнению, тоже часто передергивали. Голос Америки шел с помехами. Самым объективным нам казался швейцарский Беромюнстер.

Когда к нам приехала тетя Паула, мы поделились с ней этим открытием. Чуть позже она прислала письмо, где благодарила нас за показанные «прекрасные картины».

Как-то раз я пошла к фрау Циглер, чтобы отдать ей немного муки, и услышала знакомые звуки в квартире Карлы. До меня донеслась всего одна нота, но я сразу поняла, что у них включено Би-би-си: это была их главная мелодия, та коротенькая мелодия, которая играет перед началом выпуска новостей. Я мгновенно поняла, что наши надоедливые соседи своим пением и стуком молотка всех обвели вокруг пальца. Они, точь-в-точь как мы, слушали запрещенные радиостанции.

Вне дома все считали Вернера стойким приверженцем нацизма. Казалось, его вера в Гитлера была непоколебима. Я поняла это, когда познакомилась с несколькими его коллегами из Арадо. Все они явно ожидали от меня той же преданности партии.

«Я абсолютно согласен с Вернером, фройляйн Деннер, – уверял меня один из соседей. – Черчилль – всего лишь пьяница и английский сноб, даже собственный народ ему не доверяет. Никто не восхищается им так, как мы восхищаемся нашим фюрером. Рано или поздно в нем все разочаруются, и Англия нам подчинится».

«Как говорит наш Вернер, нужно просто верить фюреру», – повторял еще один сослуживец Вернера. Вот так все относились к человеку, который жил с еврейкой и каждый вечер слушал зарубежные новости.

Работа в Stдdtische Krankenhaus лишила меня одного из основных поводов для беспокойства: теперь мне не нужно было каждый месяц ставить новый штамп в продовольственную карточку.

Обычным гражданам Рейха, в том числе Вернеру, карточки доставлял специальный разносчик. Мне же приходилось лично ходить в отдел продовольствия. Каждый такой поход был для меня сплошным кошмаром: у меня не было карточки с регистрационным номером, не было удостоверения личности, где было бы указано, кто я и где живу. Эта карточка, дающая право на получение всех остальных карточек на одежду и на еду, находилась в Вене и принадлежала Кристль Деннер.

Если человек переезжал, основная карточка отправлялась в специальную временную папку. После регистрации на новом месте карточка переезжала в местный отдел. Я последний раз регистрировалась в Ашерслебене. Вернувшись в Вену, я должна была зарегистрироваться там, но я этого, конечно, не сделала. Теперь я постоянно боялась, что какие-нибудь мои действия вынудят немцев поискать мою карточку и спросить: «Фройляйн, где ваша карта? И что у нас здесь за вторая фройляйн Кристина Мария Маргарете Деннер из Вены?»

Я всеми силами избегала любого повода к такой проверке: ведь это была бы катастрофа для нас с Кристль. Поэтому я все еще получала еду по карточкам, которые мне выдавали по заявлению Кристль о шестимесячной поездке.

В ее продовольственной книжке уже почти не было места, и я ужасно боялась, что в какой-то момент не смогу ее использовать и что, строго говоря, я обязана находиться именно там, где, судя по заявлению, Кристль решила провести свой отдых. Мне даже думать об этом было страшно. Перед очередным походом в отдел продовольствия я по несколько ночей не могла спать от волнения. Я раз за разом репетировала, как буду врать в лицо работникам отдела. Уже на месте я, дрожа с головы до ног, принималась молиться. «Господи, еще один раз. Пусть они еще один раз не обратят внимания на то, что книжка вся заполнена», – повторяла я про себя. С Вернером я эти страхи не обсуждала: не хотела, чтобы он тоже из-за этого нервничал.

Представьте же, какое я испытала облегчение, когда в феврале 1943-го зарегистрировалась в Gemeinschafts-verpflegung, учреждении общественного питания при больнице. Теперь мне не приходилось, умирая от страха, ходить в отдел продовольствия: штампы в карточке больше не требовались.

Смены длились по 12 часов. Платили мне по 30 рейхсмарок в месяц. Конечно, это была не зарплата, а скорее карманные деньги, и все же по сравнению с копеечной платой в трудовом лагере это было настоящее богатство. Обедали все медсестры вместе, сидя за длинным столом. Старшая сестра сидела во главе стола, остальные по старшинству тянулись от нее к дальнему концу. Я сидела в самом дальнем углу. Сначала старшая сестра произносила перед едой молитву, но к весне 1943-го молитвы запретили.

В мою униформу входила брошь с символом Красного креста. В центре Креста примостилась свастика. Эту брошь я должна была носить на груди, но заставить себя не могла и ходила без нее. Периодически кто-нибудь из сестер замечал это и укорял меня.

Я делала глупое, скромное лицо, мямлила, что просто забыла: я надеялась, что однажды все просто решат, что я дурочка и потеряла значок. Так я справлялась с целым рядом трудностей в «арийских» вопросах: просто кажись дурочкой, и от тебя отстанут.

Например, работая с иностранцами, я всегда старалась говорить с французами по-французски.

«Скажи им, – засмеялась одна из моих коллег, – что французы – свиньи».

«Ой, как жаль, – повинилась я, – я не помню это слово».

Так же я решала вопрос о членстве в партии.

«Фройляйн Деннер, вам уже не раз напоминали, что все медицинские сестры обязаны вступить в Frauenschaften, женское отделение партии. Это понятно?»

«Да, мэм».

«Сходите туда завтра и подайте заявление».

«Да, мэм».

«Вы свободны».

Я отсалютовала. Встречаясь и прощаясь со старшими «по званию», все мы обязаны были отдать воинское приветствие – как будто немецкий Красный крест был немецкой армией.

«А… Извините, мэм, но куда мне идти?»

Старшая сестра терпеливо вздыхала и снова рассказывала, куда я должна обратиться. А я снова и снова «забывала» о своем обещании.

Как-то раз я стояла у окна палаты, выходящего в сад, и увидела, как из кустов к задней двери кинулись два седых оборванца. На секунду они исчезли, а потом снова появились, пряча под своими обносками куски хлеба и сыра. Моя наставница – сестра из Гамбурга, угостившая умирающего русского луком – зашла в палату и принялась менять кому-то повязку. Я ничего не сказала. Она тоже промолчала. Я прекрасно знала, что она подкармливает этих людей. А она знала, что я это поняла. И все же никто из нас не сказал ни слова. В июле 1943-го в ходе бомбежек Гамбурга был разрушен дом ее родителей, и она уехала. Я расстроилась, и не без причины: меня прикрепили к другой сестре, а она моментально сообщила наверх, что я просто глупая девчонка и слишком добра к иностранцам, и потребовала, чтобы меня перевели в другое отделение.

Так я оказалась в родильном отделении. Это было чудесное место, далекое от войны и связанных с ней потерь.

В те времена после родов женщина должна была оставаться в больнице еще девять дней. Детей держали в отдельной палате и приносили к матерям на кормление. Чаще всего пациентками становились фермерские жены, матери больших семейств. К ним приходили старшие дети. Многие приносили деревянных лошадок и кукол – как будто младенец уже был их товарищем по играм. Как странно было наблюдать за тем, как эти простые, грубоватые люди пеленают новорожденных в тончайшие шелка, присланные из завоеванного Парижа!

Инкубатора для новорожденных у нас не было, так что недоношенных детей мы выкармливали пипеткой. Я укачивала младенцев, меняла им подгузники и относила их к матерям. Если у кого-то из женщин молока не было, я подогревала маленькие бутылочки. Несколько раз меня просили прийти в церковь и стать крестной матерью для того или иного ребенка. Я соглашалась, но в последнюю минуту говорила, что не смогу, и не приходила. В церкви всем стало бы ясно, что я никогда в жизни не присутствовала на христианской службе.

Работу я любила. Мне казалось, что по коридорам родильного отделения со мной ходит, поддерживая меня, моя мама. Я говорила с младенцами ее нежным голосом. В те времена каждый звук шагов в подъезде и каждый стук в дверь рождал во мне панику, но на работе мой разум был спокоен.

Безусловно, были и тяжелые моменты. У одной роженицы сразу после родов развился тромбоз, и ей пришлось ампутировать ногу. Еще одну доставили к нам избитой и измученной. Ее ребенок не прожил и десяти минут. У этой женщины было уже трое детей – разница между ними была едва ли по два года. Они толпились снаружи – отец оставил их у больницы. Выздоравливая, несчастная рассказывала мне о жестокости мужа. Когда он за ней пришел, она ни за что не хотела с ним идти. Ее глаза, затененные синяками, сверкали от ужаса. Но мы ничего сделать не могли.

Больше всего меня поразил тот факт, что, получая анестезию в родах, женщины начинали бесконтрольно бормотать и нередко говорили вещи, которые могли дорого им обойтись.

Например, одна девушка практически признала, что ребенок у нее не от мужа, а от пленного поляка. «Ян! Ян, мой дорогой!» – повторяла она.

Я закрыла ей рот и, низко наклонившись, прошептала ей в самое ухо: «Тише».

Одна фермерша, родив близнецов, призналась, что они с мужем прячут дома запасы сыра и нелегально забивают свиней. Еще помню, как одна женщина в бреду сказала, что слышала голос своего старшего сына на станции «Говорит Москва»: они начали транслировать рассказы плененных немецких солдат. Это признание было самым опасным из всех, что я слышала. Представляю, как эта мать обрадовалась, узнав, что ее сын пережил страшную бойню в России. И как же ей повезло, что об этом услышала только я одна.

В мае 1943-го один из врачей заметил, что я стала худой и бледной, и пригласил меня на осмотр. По его мнению, я недоедала. Он посоветовал несколько дней провести в постели и позаботиться об усиленном питании.

Этот неожиданный отпуск мы с Вернером использовали для поездки в Вену: я рассказала ему о фрау Доктор, Юльчи, Кристль и Пепи, и он хотел со всеми познакомиться. Я представляла его друзьям со смесью гордости – смотрите, я нашла защитника, он говорит, что любит меня, – и легкого беспокойства: он эксцентричен, у него сложный, взрывной характер, но, с другой стороны, может, он способен будет помочь.

Вернер остановился в отеле «Вандль» на Петерсплац. Я идти в отель побоялась и осталась у двоюродной сестры. Мы с Вернером съездили в Винервальд – я хотела показать ему панораму Дуная. Потом мы пошли на прогулку в холмы.

А сюда я приходила еще девочкой, не рассказывала я. На этой тропе я пела «La Bandiera Rossa» – в те дни социалистские песни можно было петь вслух, ничего не опасаясь.

Неожиданно разразилась гроза. Грянул гром, сверкнула молния. Я испугалась, но Вернер любил грозы. Мы отыскали небольшой навес рядом с тропой и укрылись там. Снаружи выл ветер, но Вернер успокаивал меня, нежно меня обнимая. В Вену мы вернулись на следующий день. Кристль уже собиралась уезжать в другой город, Юльчи паниковала, а фрау Доктор, словно львица, мрачно мерила шагами свой кабинет. Видите ли, все решили, что нас поймали. Все думали, что мы давно в руках гестапо.

Прямо перед отъездом Кристль показала нам недавно купленный большой отрез шелка. Ее магазинчику не хватало ассортимента, и Кристль придумала нарезать из этого шелка сувенирных шарфов. Но как их украсить?

Вернер улыбнулся. У него появилась мысль. «Я нарисую на шарфах достопримечательности Вены, – предложил он. – На этом – Собор Святого Стефана. На этом – Венскую Оперу. Здесь – голубым, здесь – золотом».

«Но где взять краски?» – спросила Кристль.

«Можешь на меня положиться», – пообещал Вернер.

Я поняла, что в самое ближайшее время на складе Арадо недосчитаются еще нескольких банок краски.

Как ни больно было снова расставаться с друзьями, я понимала, что перешла некую черту. И для себя и для них я превратилась в женщину Вернера. Они оценили его силу и сказали сами себе: «С этим человеком Эдит в безопасности» – точно так же, как я говорила себе: «С англичанами Ханси в безопасности». Теперь я была не отчаявшейся, бездомной, голодной жертвой. Теперь, благодаря своему защитнику, его воображению, его умению работать руками и доступу к необходимым материалам, я сама могла помочь тем, кто когда-то помог мне.

Я достигла совершенно нового уровня благосостояния, однако расслабиться не могла ни на секунду. В обмен на этот невероятный рост мне пришлось так глубоко утонуть во лжи, что я боялась потерять саму себя. Вена постепенно забывалась. С каждым днем я все слабее чувствовала связь с тем, что когда-то было для меня «настоящим». Порой я с ужасом думала, что скоро, взглянув в зеркало, увижу кого-то неизвестного. «Кто теперь знает, кто я такая? – спрашивала я себя. – Кто по-настоящему меня знает?»

Я работала в родильном отделении, среди бесчисленных младенцев. Я купала их, кормила, укачивала, успокаивала, когда они плакали. Принося детей на кормление, я видела, как радуются их матери.

«Мне уже почти тридцать, – подумала я. – Это немало. Я на собственном опыте знаю, как жутко, когда пропадают менструации, как страшно думать, что никогда не сможешь родить ребенка. Сейчас я могу это сделать, но долго ли еще продлится этот период? Возможно, меня снова поймают и заморят голодом. Кто знает? Кто знает, как долго продлится эта война, кто знает, какое нас ждет будущее? Возможно, это мой единственный шанс. Я живу с сильным, зрелым мужчиной, который ничего не боится и потрясающе умеет врать. Может, я смогу от него забеременеть. С ребенком я больше не буду одинокой. Ребенок всегда будет моим».

Я стала уговаривать Вернера завести ребенка. Он был против. От меня он детей не хотел. Видите ли, он верил в немалую часть нацистской расовой пропаганды и боялся, что в нашем ребенке будет доминировать еврейская кровь. А этого он не хотел. Мне пришлось найти способ обойти его нежелание.

Вечером я ждала Вернера у плиты, прислушиваясь к его шагам на лестнице. Я знала, что он часто заглядывал в замочную скважину: ему нравилось видеть, что я на кухне и готовлю ему ужин. Я вспомнила слова фрау Доктор: «Вот о чем мечтает большинство мужчин, Эдит – чтобы дома была теплая постель, чтобы ужин был наготове и чтобы их ждала женщина». Я чувствовала, что Вернер за мной наблюдает. По коже бежали мурашки. Он вошел. Я притворилась, что слишком занята готовкой и ничего не слышу. Вернер подошел ко мне сзади и на руках унес меня от плиты. Я даже не успела бросить ложку.

После ужина я предложила поиграть в шахматы. Я играла плохо, Вернер всегда выигрывал. Поскольку это были шахматы, он всегда заранее понимал, что выиграет, сразу замечал, что я где-то ошиблась, когда я притворялась, что не вижу этого. Мне нравилось видеть, как Вернер весь расслаблялся и сиял улыбкой, понимая, что снова выигрывает. Это неумение скрывать свое счастье казалось мне очаровательным. Шахматы всегда срабатывали. Лучших брачных игр и придумать было нельзя.

Я долго обдумывала каждый ход. Поигрывала ладьей, держа ее двумя пальцами. Задумчиво катала короля между ладонями и поставила не туда. Вернер сразу это заметил. Ферзь остался неприкрытым.

Взглянув на Вернера, я беспомощно пожала плечами. «Что ж, похоже, ты снова выиграл, – сказала я. – Поздравляю». Перегнувшись через столик, я поцеловала его.

Вернер взял меня на руки и унес в постель. Торопясь, он потянулся к ящику, где лежали презервативы.

«Нет, – прошептала я, – не сегодня».

«Я не хочу, чтобы ты забеременела», – сказал он.

«Мне без разницы, – ответила я, – я хочу забеременеть».

«Нет», – отрезал он.

«Пожалуйста», – попросила я.

«Нет», – твердо сказал он.

«Дорогой мой…»

«Грета, перестань…»

«Тс-с-с».

Тогда я впервые позволила себе поспорить с Вернером Феттером. Оно того стоило. В сентябре 1943-го я уже знала, что беременна.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.