ДАМОН

ДАМОН

Однако материальные результаты не соответствуют затраченным усилиям. Со времени «Увеселений волшебного острова», триумфа Арманды и создания «Тартюфа» небо для Мольера все больше затягивается тучами. Он верно служил королю, а тот, хотя и не лишил его своей поддержки, в главном ему не помогает. Он хотел пробить брешь в стене лицемерия, а все лицемеры сплотились против него; хотел высмеять ханжество — и вот ханжи торжествуют. Он кричал от боли в «Дон Жуане» — от боли и возмущения такой несправедливостью! — а Рошмон, не почувствовав этого, считает его фарсером. У него блестящие знакомства, но кто, кроме принца де Конде, юного Буало и доброго Лафонтена, готов открыто за него вступиться? Он женился на Арманде после стольких колебаний, почти против своей воли. Он ее любит и желает всем сердцем, нежным, пылким, простодушным, — но не без неловкой чувственности Арнольфа. Арманда расцвела со дней «Увеселений волшебного острова». Она еще более соблазнительна, дразняще-привлекательна, задорна. Но в объятиях Жана-Батиста она остается холодна — или думает о красавчиках-придворных, к которым он мешает ей вернуться. Конечно, она испытывает уважение к своему стареющему мужу, восхищается его театральным и поэтическим талантом, но физически этот человек, подточенный годами и работой, становится ей противен. Ей хочется жить, хочется веселья, шумного общества. Ей хорошо только среди молодых, нарядных, как она, и пустоватых людей. Ей смешон старик, скрипящий пером по бумаге, пока она скучает. А он, снедаемый заботами, тревогой, недоумевает, зачем же в таком случае она так торопила его с женитьбой. Его буржуазно-добропорядочная закваска дела не облегчает. При всей его психологической умудренности у него не укладывается в голове, что Арманда, выйдя за него, может не быть ему верна. Мало-помалу он начинает избегать тех сборищ, где его жена разыгрывает светскую кокетку, слишком входит в роль «первой актрисы». Он запирается в рабочем кабинете, а если соглашается появиться в обществе, все чаще сидит молчаливо, то занятый наблюдением, то погруженный в свои мысли. Он становится похож на того Дамона из «Критики „Урока женам”», о котором Элиза говорит:

«Ты знаешь, что это за человек, до чего он несловоохотлив. Она его пригласила на ужин, думала, что он будет душой общества, пригласила «на него» человек пять гостей, и какой же у него в этот вечер был дурацкий вид! Гости пялили на него глаза, как на диво. Они думали, что он будет смешить общество остротами, что из уст его исходят какие-то необыкновенные слова, что он на все будет отвечать экспромтами, пить попросит, так и то с каламбуром. А он за весь вечер не проронил ни слова. Хозяйка была так же им недовольна, как я недовольна ею».

Мы бы сказали сегодня, что он копит энергию, подобно маховику. Он удручен досужей болтовней знатных дам, зубоскальством их кавалеров, ничтожеством этих людей, претендующих на остроумие и без которых, увы, не обойтись, а светлеет и оживляется лишь изредка, с самыми близкими. Его губы еще сложены для улыбки, но взгляд окончательно принял то выражение мечтательной грусти, которое передают последние портреты кисти Миньяра. Смертельная усталость уже проступает на этом лице художника и человека. Его грызет исподтишка болезнь, и, несмотря на всю показную бодрость, он с беспокойством прислушивается к ее шагам. Те, кто хорошо его знают, чувствуют, как он пал духом, удивляются, что он готов бросить оружие, когда до победы рукой подать. Есть ли у него настоящий друг, существо, которому он мог бы довериться, у кого мог бы попросить совета, на кого мог бы положиться, с кем мог бы общаться умом и сердцем? Любовниц у него как будто нет — разве что актрисы его труппы в былые времена. Арманда отдаляется от него, интересуется только весомыми, ощутимыми результатами его труда. Впрочем, кажется, одна женщина — не из числа салонных маркиз и синих чулков — понимала, кто он такой, и играла при нем эту необходимую роль наперсницы. В своей работе «Неизвестная подруга Мольера» Эмиль Ман говорит, что ее звали Оноре Лебель де Бюсси[193] и что поведение ее не отличалось излишней строгостью. Таллеман де Рео утверждает в «Занимательных историях», что «Мольер читал ей все свои пьесы, и когда «Скупой», казалось, провалился, он говорил: «Это для меня удивительно, потому что одна девушка с прекрасным вкусом, которая никогда не ошибается, ручалась мне за успех».

Она была не из прециозного круга. Эмиль Ман в упомянутой работе уверяет, что она обладала умом тонким, проницательным и лишенным обычного педантизма ученых женщин. Но какое влияние она оказывала на Мольера? Какое утешение ему приносила? Этого мы не знаем.

Впрочем, в течение лета Мольер пережил два очень радостных события, которые в «Реестре» Лагранжа помечены белым, раздвоенным на концах крестиком и синим кружком.

Третьего или четвертого августа Арманда производит на свет дочь — Эспри-Мадлену Поклен. Ее крестят в церкви Святого Евстахия, крестным отцом у нее Эспри де Ремон, граф де Моден, а крестной матерью — Мадлена Бежар. Поскольку в те времена был весьма распространен обычай давать новорожденным имена их дедушек и бабушек, из этого заключали, что Эспри-Мадлена — внучка графа де Модена и Мадлены и, следовательно, Арманда — их дочь. Мы видели, что этот аргумент ничего не доказывает. Эспри-Мадлена — единственный ребенок Мольера, который останется в живых. Она выйдет замуж за Клода де Рашель-Монталана в 1705 году и в 1723 году умрет бездетной. Ей будет только семь лет ко дню кончины отца, и она сохранит о нем лишь смутные воспоминания.

В пятницу 14 августа «труппа отправилась в Сен-Жермен-ан-Лэ. Король сказал сьеру де Мольеру, что он желает, чтобы труппа отныне принадлежала ему, и попросил Месье отдать ее. Тогда же Его Величество назначил 6000 ливров пенсии труппе, которая попрощалась с Месье, прося его и впредь не оставлять ее своим покровительством, и стала называться так: Труппа короля в Пале-Рояле» («Реестр» Лагранжа).

Это и есть обещанное вознаграждение. Труппа теперь переходит к королю и получает ежегодную пенсию в 6000 ливров. Людовик XIV снова берет сторону своего любимого актера и отвечает на враждебные действия знаками еще большей милости. Хотелось бы думать, что за этим жестом стоит не только монаршая боязнь потерять своего неизменного поставщика развлечений, но и капелька человечности, достойная «величайшего на свете короля», что Людовик XIV был тронут отчаянием Мольера, а не просто рад дать пощечину святошам.