10. О ВРЕМЕНИ И О СЕБЕ
10. О ВРЕМЕНИ И О СЕБЕ
Итак, с 6 декабря 1943 года я стал военнослужащим казачьего эскадрона, который хотя и не сражался на фронте и не собирался этого делать и в будущем, был все-таки антисоветским и антикоммунистическим формированием, находившимся под полным идеологическим влиянием белогвардейцев, тех самых, которые сражались против большевиков еще в сравнительно недавнее время, в годы гражданской войны. При этом никто меня не спрашивал о моем желании или нежелании стать в ряды борцов против большевизма, против сталинского режима, за что-то более приемлемое для всего советского народа (это в тогдашней формулировке). Просто меня привезли, сгрузили с автомашины, дали винтовку и лычку на погоны и сказали: «Становись в строй!»
Как я отнесся к этому событию? Коротко не ответишь, поэтому я и хочу рассказать так, как указано в заголовке этой главы, по Владимиру Маяковскому.
Родился и вырос я в коммунистической семье. Мой отец Георгий Варфоломеевич вернулся в начале 1918 года с Кавказского фронта полностью обольшевиченным, активно включился в пропаганду большевизма, а когда на Северном Кавказе развернулись боевые действия, вошел в состав красного партизанского отряда. Отряд был крупным, человек в 700, но было очень мало оружия и совсем не было толковых командиров. Поэтому отряд где-то возле Армавира был разгромлен в течение нескольких дней, а оставшиеся 300 человек были захвачены в плен. Здесь отцу довелось видеть своими глазами самого Деникина, которого отец почему-то называл Денекиным и считал его своим спасителем.
Экзекуция, или правильнее сказать, расправа, происходила следующим образом. Руководивший ею офицер приказал коммунистам, евреям и матросам выйти из строя. Вышло человек десять; их отвели шагов на тридцать и расстреляли. Офицера это не удовлетворило, он заявил, что в отряде, где все добровольцы, не может быть так мало коммунистов, и потребовал или выйти добровольно, или указать на таких скрывающихся. Никто не вышел, никого не выдали. Тогда офицер приказал рассчитаться по порядку номеров; каждого десятого, а эта человек тридцать, также отвели и расстреляли. Теперь тот приказал рассчитаться на первый-второй-третий. Рассчитались, отец — второй, но кого из них тому офицеру вздумается уничтожить на этот раз, никто не знает.
Вдруг показывается, пыля по степи, легковая машина, сопровождаемая конным конвоем всадников в двадцать. Оказывается, сам Антон Иванович Деникин со штабными чинами. Подъезжают; офицер лихо докладывает: так, мол, и так, выявляю красную сволочь. Что-то они негромко разговаривают, потом Деникин подходит к строю.
— Здорово, братцы!
— Здравия желаем, ваше превосходительство!
— Ну, что, еще будете воевать с нами?
— Никак нет, ваше превосходительство!
— Расходитесь по домам, да смотрите у меня!
И уехал. Все пленные не сразу поверили в происходящее, но расправа была прекращена, их увели в какую-то станицу и загнали в большую загородку с кирпичной стеной. Там они пробыли всю ночь, опасаясь, что это все-таки какая-то ловушка, но ранним утром, убедившись, что их никто не охраняет, разбежались по своим селам и станицам. Отец, вернувшись в станицу через несколько дней, узнал, что станичные старики решили его убить, ушел из дома со своим другом; они перешли фронт и вступили в Красную Армию.
Так рассказывал отец. Он много чего рассказывал нам: мне и моему среднему брату Виктору. Ведь отец принимал участие во всех сколько-нибудь значительных событиях на Северном Кавказе, был в известной 11 армии, командующими которой были Сорокин, Федько и другие знаменитые командиры, видел в боях Кочубея, Книгу, а с Жлобой и Апанасенко были хорошими друзьями. Когда красные войска на Северном Кавказе были разгромлены, он с уцелевшими остатками проделал тот самый смертельный поход через калмыцкие степи на Астрахань, в котором до Астрахани дошла едва ли четверть бойцов, а затем участвовал в обороне Астрахани и Царицына. Когда Кавказская армия генерала Врангеля захватила Царицын, а толпы дезорганизованных и деморализованных красноармейцев бежали на север, к Камышину, их задержал только знаменитый поезд Льва Троцкого, на котором все были в кожаном. Троцкий все-таки остановил бегущие толпы частично своими зажигательными речами (отец два раза слышал речи Троцкого), а частично массовыми расстрелами струсивших или бросивших свои подразделения красных командиров.
После этого отец в составе той же 11 армии участвовал в «освобождении от проклятых буржуев» Баку, Эривани и Тифлиса. В 1919 году он стал членом ВКП(б), принят ячейкой 32-й стрелковой дивизии, и закончил гражданскую войну командиром пулеметной роты.
После окончания войны отец, благодаря командирскому опыту, партийному стажу и некоторой грамотности, стал постоянным номенклатурным работником районного уровня, работая на разных хозяйственных должностях.
Мой старший брат Алексей закончил 10 классов, отслужил в армии, а вернувшись в станицу, стал деятельным комсомольцем и к началу войны был первым секретарем Ярославского райкома ВЛКСМ. 23 июня 1941 г. ушел в армию.
Средний брат Виктор 20 июня был на выпускном школьном вечере, а через два дня началась война. Последние два года в школе он был секретарем школьного комитета комсомола, то есть тоже был активным комсомольцем.
Из всего рассказанного вроде бы вытекает, что я должен был быть пропитан коммунистическим духом насквозь и, как выражался один опереточный персонаж, даже глубже. Но этого не произошло. Я даже не поступил в комсомол в школе, куда меня усиленно тянули и дома, и в школе.
Я много читал, очень много. По сути дела, я прочел всю нашу Ярославскую районную библиотеку, и не только литературу художественную, но и политическую, и историческую. Меня очень интересовали события революции и гражданской войны; и об этом, с дополнениями из рассказов отца, я знал очень много. Лет с одиннадцати я регулярно читал газеты, центральные и местные, и следил за внутренними и международными событиями. Помню, как я передвигал красную нитку на карте Испании вслед за передвижением фронтов гражданской войны.
Грянул 1937 год. Прошло несколько просто оглушающих судебных процессов, где еще недавно великие пролетарские полководцы и бесстрашные борцы за дело рабочего класса и соратники Ленина превращались в негодяев и подлецов, продававших свою родину и свой народ за горсть сребреников, и достойных по этой причине самой лютой казни. Которая им, конечно, и обеспечивалась пролетарским правосудием с Вышинским и Ульрихом. Мое смятение увеличивалось и школьными событиями: чуть не каждый месяц нам приказывали замазывать черной тушью портреты в учебниках истории, затем начали приказывать вырезать портреты из книг, а потом было просто велено сдать все учебники истории, суля страшные кары тому, кто не сдаст.
Я было сунулся с вопросами к отцу, но он хмуро оборвал меня и приказал ни с кем на эту тему даже не заговаривать.
Каток сталинских репрессий дошел уже и до нашей станицы. Первый секретарь райкома Хаетович был арестован, увезен в Армавир и там, по слухам, расстрелян в эту же ночь. Были арестованы председатель райисполкома Рябочкин, половина сотрудников аппарата исполкома, 13 из 19 председателей колхозов, оба директора МТС, почти весь персонал районной ветлечебницы и Бог его знает, кто еще. Позже в Ярославской был организован над ними показательный процесс, его транслировали по сети радио и громкоговорителями на улицах. Я тоже слушал и, будучи совсем мальчишкой, поражался тем нелепостям, которые там произносились, преподносились как вражеские действия, направленные на подрыв Советской власти, а то и как реставрацию капитализма. Хорошо еще, что их не объявили японскими шпионами, но приговоры были суровыми: Рябочкин и несколько других получили по 15 лет, остальные тоже немало.
Сгущались тучи над отцом. Он занимал в это время должность районного уполномоченного Комитета по заготовкам при Совнаркоме СССР, то есть был третьим лицом в районе и к тому же неподвластным райкому, что приводило к некоторым стычкам. Хаетовичу иногда хотелось подправить кое-какие цифры, чтобы район выглядел лучше, но отец не шел ни на какие подтасовки, и это, конечно, влияло на их отношения. Совсем другие отношения, вполне дружеские, были у отца с Рябочкиным, он бывал и у нас дома с женой Марьей Михайловной, которая преподавала у нас литературу.
Так вот, когда отца «разбирали» на партсобрании, его обвиняли в том, что он был «другом врага народа» (это за Рябочкина) и что они с Хаетовичем маскировались «враждой», чтобы им было сподручнее совместно проводить вражескую работу в пользу всемирного империализма. Одним словом, как говаривал мой дед: «Что сову пеньком, что сову об пенек».
Отца исключили из партии, и ожидалось худшее. Мать и отец не спали по ночам, и если где-либо поблизости слышалось тарахтенье автомобиля, они вскакивали с постели и подходили к окнам: не за нами ли? За отцом так никто и не приехал. Почему это произошло после таких обвинений, никаких объяснений отец не давал, а на вопросы матери отвечал, что произошло чудо.
Что это было за чудо, я узнал много лет спустя, во время хрущевской оттепели, после разоблачения культа личности Сталина и начала процесса реабилитации сотен тысяч, а то и миллионов жертв сталинско-бериевского режима. Помогло же этому и то обстоятельство, что в это время вопросами поиска пострадавших и их реабилитации занимался в райкоме КПСС мой двоюродный брат Виктор Меркулов. Он изучал архивы, разыскивал уцелевших свидетелей, информация от которых тоже могла повлиять на ход расследования и решение о реабилитации.
Он и рассказал мне об этом чуде.
Вся районная верхушка была вызвана в Краснодар, за исключением, конечно, тех, кто уже был арестован и тех, кто уже был ликвидирован. Партийное и советское краевое руководство все уже было «врагами народа», кругом были новые люди, а один из секретарей крайкома вроде был привезен из Ставрополя, и никто его еще не знал в лицо. Процедура сортировки «быть или не быть, вот в чем вопрос» была следующей: все толпились в приемной и в коридоре, в кабинет вызывали по одному, и там в течение пяти-десяти минут этот вопрос решался. У дверей кабинета стояли два «лба» из НКВД; каким-то образом они получали сигнал из кабинета, и у выходящего было две судьбы: или его эти два «лба» брали под руки и выводили в другие двери, или же они выходящего не трогали, и он свободно выходил в коридор и отправлялся на все четыре стороны.
Вызвали Рябочкина. Через несколько минут он вышел, чекисты взяли его под руки, он повернулся, проговорил: «Жора, скажи Марье Михайловне…», — но его резко толкнули и вывели.
Следующим был отец. Зашел в кабинет, сидят трое: в середине новый секретарь крайкома, по бокам краевой прокурор и начальник краевого НКВД, на столе груда бумаг. Секретарь поднимает голову и с удивлением спрашивает: «А ты как сюда попал?»
Вот оно чудо! Партизан из того же отряда, что и отец, вместе воевали, вместе попали в плен к деникинцам, вместе были спасены, как они считали, самим Деникиным. Фамилий они оба не помнили, а в лицо друг друга узнали. Начальник НКВД что-то начал тому говорить, показывая на лежащие перед ними бумаги, но тот качнул головой и сказал: «Езжай домой, разберемся». В полной достоверности этого рассказа я не уверен, но другого у меня нет.
Через месяц или два, инструктор крайкома приехал в Ярославскую, было проведено партсобрание по рассмотрению жалобы отца. Это уже была пятая или даже десятая жалоба; я потому знаю, что я их все писал под диктовку отца, ибо почерк отца не смог бы разобрать ни один аптекарь. Эти жалобы знакомые отца или наши родственники тайком бросали в почтовые ящики железнодорожных поездов; отец опасался перехвата писем на нашей станичной почте. Ни на одну жалобу ответа не было. Особенно отец надеялся на помощь или хотя бы на ответ от Иосифа Апанасенко, которого считал своим другом и которому однажды крупно помог. Во время одной из партийных чисток отец был хотя и рядовым членом комиссии по чистке, но голос имел. Апанасенко был обвинен в партизанщине и невыполнении приказов (а за ним это водилось) и только голос отца спас его от исключения из партии. Апанасенко не ответил, хотя не исключено, что он письмо просто не получил. А возможно, он и сам в это время был под дамокловым мечом как очередная жертва. Ведь из его боевых товарищей, воевавших на Северном Кавказе, уже попали под топор очень многие: Левандовский, Жлоба, Ковтюх, если я не путаю. Скорее всего, и он чувствовал себя не очень уверенно, чтобы влезать в какие-то хлопоты по защите почти разоблаченного «врага народа».
Партсобрание было бурным, доносители-хулители-обвинители не сразу сложили оружие, но инструктор был неумолим: не надо слухов и сплетен, давайте факты. А фактов, кроме преферанса с врагом народа, не было.
Отца восстановили в партии, но с этого времени он замолчал, не рассказывал нам, своим детям, ничего, да и с другими людьми поступал так же.
Рассказал Виктор мне также, за что расстреляли Хаетовича. Он был эстонский еврей и эстонский коммунист. Компартия в Эстонии была запрещена, он был в подполье и руководил какой-то группой. Полиция раскрыла их группу, ему угрожал арест, он перешел границу, и его оставили в СССР. Человек он был опытный и грамотный, ему, естественно, хотелось должности повыше, но тогда существовало правило, по которому для назначения на пост первого секретаря райкома нужен был определенный стаж, которого ему не хватало. И он в той затертой, замызганной эстонской бумажке, которая должна была подтвердить партийный стаж, подправил одну цифру. За это и был расстрелян без суда. И жену свою обрек на мучительную смерть. В нашей станице до войны не было воров, и двери не запирались. Но одна воровка в станице все же была. Звали ее тетка Маруська, и она несколько раз попадалась то на одной курице, то на нескольких початках кукурузы. Ей давали три-четыре месяца. Когда началась война, она отбывала свой очередной срок, но быстро возвратилась и всем рассказывала, что была в одном лагере с женой Хаетовича. Их везли с Западной Украины, но немцы пересекли пути движения их эшелона. Тогда охрана распустила уголовниц, а политических загнали в несколько вагонов и сожгли.
Как же могли повлиять все эти события в стране, в станице, в семье, вся эта информация из газет, радио, рассказов отца и множества слухов на мировоззрение и миропонимание развитого, начитанного, склонного к анализу подростка? Стал ли я убежденным антисоветчиком, ярым врагом коммунистической идеи?
Нет, конечно. Для этого у меня просто не хватало знаний, не было достаточного жизненного опыта. Я ничего не знал о ЧК, кроме того, что у чекистов чистые руки, холодная голова и горячее сердце. Я ничего не знал о методах и способах коллективизации и раскулачивания. Я пережил голод 1933 года, я видел валявшиеся на улицах станицы трупы людей, но я не представлял его масштабов, его причин и следствий. Я знал о существовании знаменитого людоедского закона от седьмого-восьмого, но я не мог даже представить количество жертв этого закона. А я ведь был «активным участником» применения этого закона. Нам, первоклашкам, выдали большие жестяные бляхи с надписью «Охрана урожая», и мы шайками человек по десять бегали по скошенным полям, а завидев собиравшую колоски бабку, с дикими воплями окружали ее. Затем конные комсомольцы с такими же бляхами вели ее в станицу, и она шагала босыми ногами по стерне, зажатая с двух сторон конями. Думаю, что даже Аль Капоне не провожали столь торжественно.
Что же произошло со мной? Я просто перестал всему верить: и газетам, и радио, и художественным произведениям социалистического реализма, и выступлениям политиков — всему! Пытался что-то вычитать между строк, уловить какой-то потаенный смысл, но все это плохо мне удавалось — не хватало знания жизни.
Меня изрядно коробило и неумеренное восхваление Сталина, приписываемые ему во всех аспектах жизни успехи, тем более что отец, рассказывая нам о гражданской войне, очень скромно оценивал роль Сталина в обороне Царицына.
Это недоверие к любому произнесенному или напечатанному слову сохранялось у меня и здесь, в казачьем эскадроне. Мы получали газеты «Казачья слава» и журнал «На казачьем посту»; в них публиковалось много материалов о советской жизни во всех ее аспектах, но я и им не здорово верил, то есть был чистым апостолом Фомой, который заявлял, что не поверит, если не вложит свои персты в раны Господни. Вот и я не мог нигде воочию увидеть эти самые «раны», то есть убедительные факты, доказывающие правдивость и истинность приводимых в газетах рассуждений и изложений.
И только в ГУЛАГе я увидел столько людей, столько этих самых фактов, что для такого количества «Господних ран» не хватит никаких перстов. Это была в своем подлинном виде Энциклопедия всей советской жизни в ее сталинском варианте.
Но это было потом.
Читатель уже, конечно, понял, что вступление в казачий эскадрон не было для меня какой-то трагедией. А было любопытно и познавательно.
Кроме того, мне страшно надоело пилить дрова.