АЛЕКСЕЙ КАПЛЕР Четыре небольшие истории

АЛЕКСЕЙ КАПЛЕР

Четыре небольшие истории

История первая. «Если бы у меня был голос!»

Он не был тогда знаменит, ни даже известен — молодой актер Марк Бернес.

Он не снялся еще у Юткевича ни в «Шахтерах», ни в «Человеке с ружьем», не появился еще на экране Костя Жигулев, не спел еще «За далекою Нарвской заставой».

Был молодой артист, веселый человек, которому доставляло великое удовольствие шутить, рассказывать всякие байки, смешить друзей.

Был молодой человек, все богатство которого заключалось в необыкновенно обаятельной улыбке. Впрочем, это было не так уж мало, улыбка очень облегчала его жизнь. Во всяком случае, когда он обращался к особе «слабого пола».

Разница в возрасте — я был старше Бернеса на шесть лет — совершенно не мешала нам подружиться: я не чувствовал себя более солидным, чем Марк, а он не считал себя менее взрослым — нас объединяла какая-то безудержная, бездумная, говоря по правде, веселость, любовь к шуткам.

Вечно мы кого-нибудь разыгрывали, дурачились, а если видели что-нибудь смешное, то смеялись так, что нас невозможно было остановить.

И потом, через много времени, стоило одному из нас напомнить словечко или какой-нибудь жест — и мы снова начинали хохотать.

Вероятно, в такой форме у нас выражалась наша молодость, наша «радость жизни».

Пошли мы однажды темным летним ленинградским вечером, не имея ни гроша во всех наших четырех карманах, на эстрадный концерт в «Сад отдыха».

За окошком администратора сидела худая дама, украшенная множеством браслетов, колье и брошек. Я отошел в сторону, а Марк всунул голову в окошко, и через минуты две у нас был бесплатный пропуск, который тогда именовали контрамаркой.

Знаменитая московская эстрадная певица выступала последней. Она была гвоздем программы. Публика восторженно аплодировала и заставляла без конца бисировать.

Это была сильно накрашенная, увядшая женщина более чем средних лет. Длинное — до пола — платье плотно облегало ее величественную фигуру.

Она пела с большим чувством, не подозревая об ожидающей ее опасности. Она закатывала глаза, шептала и придыхала в драматических местах, а в конце каждого номера наливалась краской и держала последнюю ноту — фермато — так долго, что казалось, вот-вот ее хватит на наших глазах удар.

Рот (очень похожий на рот большой рыбы) она при этом открывала так, словно ее обследовал ларинголог. Публика была в восторге.

— Смотри, как жутко переживает, — шептал кто-то за нами, — смотри, слезы настоящие…

И действительно, певица плакала, самые настоящие слезы катились по ее нагримированному лицу. Она пела старинный романс о том, как некая дама легкого поведения постарела, осталась одинокой, и вот пара гнедых, которые некогда, в дни успеха, возили ее на балы, теперь везут свою хозяйку в последний рейс — на кладбище. Меня всегда удивляло, когда я слышал этот жалостный романс: как это так? Умершая едет на кладбище на собственных лошадях?

Публика неистовствовала, требовала повторения. На сцену летели букеты цветов. Я давно уже чувствовал подозрительные подрагивания садовой скамейки, на которой мы сидели, — это ерзал Бернес, отвернувшись от меня.

Закусив губы, я тоже отвернулся и от сцены, и от Марка.

Скамейка дрожала все сильнее и сильнее, теперь она тряслась уже непрерывно. Сидевший по другую руку от Бернеса сосед сочувственно спросил его:

— Что с вами, молодой человек? Вам нехорошо?

— Да, мне очень нехорошо, — ответил Марк и повернулся ко мне.

Это было катастрофой. Как только наши взгляды встретились — а это случилось при самой напряженной тишине в зале, в момент трагического пианиссимо знаменитой певицы, — мы оба вдруг прыснули и оглушающе заржали.

Так заржали, что взлетели с воплями и хлопаньем крыльев приютившиеся под крышей летнего театра птицы. Весь зал в испуге оглянулся, наиболее нервные зрители вскочили с мест. А мы уже от себя не зависели.

После первого взрыва хохота удержаться было невозможно. Мы смеялись истерически, безостановочно. Теперь уже из наших глаз потоками лились слезы. Возмущенная публика шикала, в наш адрес неслись самые нелестные эпитеты, но это еще больше смешило нас. Марк стал икать, и мне это показалось уже просто невыносимо смешным.

— Хулиганы, — слышалось с разных сторон. И это было самым невинным словом среди тех, что произносили соседи.

Певица повернулась и оскорбленно унесла со сцены свой величественный бюст. Какие-то административные люди при энергичном содействии нескольких зрителей выдворили нас из сада, понося последними словами. А мы задыхались, корчились и плакали от смеха.

У выхода стояла статуя. Это была украшенная брошками администраторша. Она с ужасом смотрела на нас.

Уверен, что она не выдала после этого за всю свою жизнь ни одной контрамарки, а при виде чьей-нибудь обаятельной улыбки искала глазами милиционера.

Очутившись «на воле», мы бухнулись на тротуар и продолжали истерически смеяться и взвизгивать.

Теперь нам больше не нужно было сдерживаться, и мы вопили во весь голос. Густо накрашенная девица остановилась и сочувственно спросила:

— Мальчики, что с вами? О чем вы плачете?

Это показалось нам подходящим предлогом для нового взрыва хохота.

— Живот… живот сейчас разорвет, — сипел Бернес, — ой, не могу…

А я потерял голос и только судорожно хватал широко открытым ртом воздух.

Вечером мы сидели у меня в Аптекарском переулке за столом, покрытым газетой. На столе было разложено купленное в складчину угощение: хлеб, ливерная колбаса и бутылка вина.

В этом кутеже кроме нас с Бернесом принимали участие еще четверо — две пока еще никому не ведомые начинающие театральные артистки, один начинающий оператор и один, тоже начинающий, но уже вполне самоуверенный кинорежиссер.

И на всю эту шайку — бутылка вина!

Болтали, шумели, шутили, а когда вино было выпито и ливерная колбаса съедена, на нас напал «серьез» и мы заговорили о будущем. Каким оно станет. И кем бы кому из нас хотелось бы стать.

Теперь я — человек, которому удалось заглянуть в это будущее, так как я прожил очень длинную жизнь, — вижу, как мы все были в наших предположениях наивны и глупы и как ограниченно было наше воображение.

Потом пели хором, потом Бернес с грустью сказал:

— Вот если бы у меня был голос… — И добавил, улыбаясь: — Из трех необходимых элементов — голоса, слуха и желания петь — у меня есть только третий.

История вторая. «Как ваше здоровье?»

Первая роль Бернеса в кино — инженер Красовский в фильме «Шахтеры», который ставил в 1936 году С. Юткевич по моему сценарию.

Очень много было разных сложностей и неприятностей с этой постановкой.

Сценарий был написан о партийном работнике, умно, терпеливо воспитывающем людей, о секретаре городского комитета партии, который все подчинил человеку, заботе о человеке, росту людей. И вот одно обстоятельство сыграло роковую роль для сценария: местом действия был Донбасс.

А в Донбассе, когда Юткевич уже начал снимать картину, Стахановым был поставлен знаменитый рекорд, давший начало стахановскому движению по всей стране.

Кинематографическое руководство заволновалось — как же так, ставится картина о Донбассе, там такие дела творятся, а у вас? И об этом ни звука? Какие там садовники? Героем должен стать шахтер. И не какой-нибудь, а тот, кто ставит рекорды. И все заверте… Да так «заверте», что от сценария только пух полетел. Все пошло переделываться. А в это время, как говорят на студиях, уже «работал счетчик», то есть картина была уже запущена в производство, каждый день стоил энную крупную сумму, все было уже запланировано, неумолимые сроки нависли над съемочной группой, и ничего уже нельзя было остановить.

В сценарии имелась одна побочная линия: история женщины — участницы Гражданской войны, которая переживает тяжелую драму неудавшейся любви и пытается покончить жизнь самоубийством. Герой картины Семен Примак спасает ее.

Вот у этой не главной в картине женщины были четыре еще менее главных брата — шахтеры — ее защитники, ее рыцари.

Ребята не очень развитые, но чутьем различающие правду от кривды. Роли, так сказать, аккомпанирующие. И вот, когда летел пух от сценария, когда все переделывалось и перекраивалось, один из братьев — Матвей Бобылев — неожиданно стал главным героем картины.

И картина стала называться не «Садовник», а «Шахтеры».

Инженер Красовский, роль которого играл Марк Бернес, из просто отрицательного персонажа превратился в чистопородного вредителя, мешающего бобылевскому рекорду.

И вот — вскоре после выхода на экран этой первой картины Бернеса мы шли с ним по коридору «Ленфильма».

Это был перегороженный какой-то несерьезной фанерной стеной коридор с дверями, на каждой из которых прикреплена небольшая табличка с названием картины.

А за дверями маленькие неуютные комнатки, так не похожие на творческий центр тех знаменитых картин, которые здесь создавались.

Мы проходили мимо дверей с табличками «Возвращение Максима», «Петр Первый», «Великий гражданин» и «Волочаевские дни».

Навстречу то и дело попадались знакомые.

— Привет. Как дела?

Или:

— Как жизнь?

— Как здоровье?

После каждого такого приветствия мы с Бернесом переглядывались.

Дело в том, что не далее как утром этого дня Бернес произнес за завтраком возмущенную речь по поводу привычных бессмыслиц, которыми полна жизнь. Задают такие вот, например, вопросы, но никому и в голову не приходит ждать ответа. Глупая условность.

— Привет, Бернес, как здоровье? — остановил Марка у входа в павильон толстый-претолстый администратор с огненно-рыжей шевелюрой. — У меня, знаете, история… — Он стал было продолжать, но Бернес перебил его, взяв за пуговицу.

— Вы, кажется, интересовались моим здоровьем? — сказал он. — Так вот, мне сделали анализ мочи, и вы себе даже не можете представить, какой у меня анализ. Это просто неправдоподобно, нет, без шуток, вы себе не можете представить.

Администратор попытался сделать движение по направлению к павильону, но Марк прочно держал его пуговицу.

— Врач сказал, что никогда в жизни не видел такого анализа. Он даже хотел сделать повторный анализ. Какой-то просто фантастический удельный вес. Цвет, можете себе представить.

Администратор понимал, что его разыгрывают, но у Бернеса был абсолютно серьезный вид, говорил он с таким увлечением, что прервать его не было никакой возможности. Попробовал было администратор незаметно высвободиться, но Бернес, не отпуская его пуговицы, придвинулся к нему вплотную и, как бы сообщая какую-то тайну, зашептал:

— Могу вам сказать доверительно, анализ у меня на редкость…

Тут администратор с некоторым подозрением вскинул взгляд на Марка, — может быть, тут никакой не розыгрыш — просто Бернес заговаривается…

— И учтите, — продолжал шептать Марк, — я это говорю только вам, потому что вас интересует мое здоровье. Другому я никогда бы этого не сказал…

— Пустите! — вдруг испуганно завизжал администратор. — Пустите меня! Я опаздываю на съемку…

Он пытался вырваться, но Бернес держал его уже не только за пуговицу — второй рукой он схватил собеседника за плечо и не отпускал.

— Я вам так благодарен, что вас интересует мое здоровье, это ведь не часто встречается — такой интерес. И я рад, что могу вам сообщить такие хорошие сведения. Нет, правда, вы себе даже не можете представить, какой у меня анализ…

— Спасите! Товарищи, спасите! — закричал администратор, с ужасом глядя на Бернеса, который явно сошел с ума. — А вы чего смотрите?! — кричал он мне. — Держите его!

— Не понимаю, — сказал я, — чего вы нервничаете? Вы спросили Марка Наумовича о здоровье, и он вам отвечает.

Тут рыжий рванулся изо всех сил, оставив в руке Бернеса пуговицу вместе с клочком пиджака.

— Этот уже про здоровье вряд ли будет спрашивать, — задумчиво сказал Марк, — но как быть с остальными миллионами?..

История третья. «Пропущенный троллейбус»

В зимний, кажется, декабрьский день 1937 года мы стояли на остановке троллейбуса.

Ленинград был первым городом, где троллейбусы появились, и они все еще казались новинкой.

Народу на остановке скопилось довольно много. Когда в морозном тумане возник вагон, мы попрощались — Бернес уезжал, я шел домой.

Стоя на остановке, мы о чем-то поспорили. Не помню, о чем именно — кажется, о каком-то пустяке.

И, прощаясь, Марк еще что-то договаривал, какие-то аргументы. Именно из-за этого он замешкался, публика кинулась в открывшуюся дверь, и перед Бернесом она захлопнулась. Как он ругал эту бездушную проклятую механизацию, это «наступление бесчеловечного века»!

Ждать следующего троллейбуса Марк не стал и пошел пешком.

Я возвратился домой, но через полчаса услышал в телефонной трубке дрожащий голос, не сразу даже поняв, что звонит Бернес.

Он был чем-то потрясен и говорил бессвязно. Я переспрашивал, он объяснял мне что-то о троллейбусе, и постепенно, слово за слово, становилось понятно, какая произошла трагедия.

Не попав в ушедший троллейбус, Марк пошел пешком в том же направлении. Через два квартала, там, где троллейбус должен был сворачивать налево по набережной Фонтанки, стояла толпа, слышались пронзительные сигналы подъезжавших машин «скорой помощи», милиции, пожарных.

Троллейбус, тот самый троллейбус, в который не удалось попасть Бернесу, дойдя до Фонтанки, не свернул, а с ходу, разломав каменную ограду, свалился в Фонтанку и ушел под лед.

То ли заклинило руль, то ли что-то случилось с водителем.

Позже стало известно: спасти не удалось никого, в этом троллейбусе погибли все.

И последняя. «Слава»

Это случилось за несколько лет до смерти Бернеса. Давно уже стал Бернес знаменит. Его голос, его песни знала вся страна.

Но — то ли всерьез, то ли из некоторого артистического кокетства — он отмахивался, когда заходила речь об его известности.

Однажды, летним вечером, он вошел в кафе «Националь» со странным парнем. Высоченный, широченный, угловатый малый шел за Бернесом, неловко пробираясь среди танцующих. Он все повторял сиплым голосом: «Извиняюсь, извиняюсь».

На нем был кургузый пиджак, брюки с напуском заправлены в сапоги.

Протолкавшись наконец к столикам, Бернес подвел парня ко мне:

— Ты один?

— Один.

— Знакомься.

— Александр, — прохрипел малый, подавая мне твердую и грубую, как неотесанная доска, громадную лапу.

Сели. Под Александром угрожающе затрещал тонконогий стул. Виновато посмотрев на Марка, парень встал, заменил стул и осторожно сел.

Заметив Бернеса, к нам стали подходить официантки:

— Здравствуйте, Марк Наумович.

— Давно вы у нас не были. Куда же вы теперь ходите? Мы ревнуем.

Александр слушал, широко ухмыляясь, переводя взгляд с Марка на официанток. Ему, видимо, приятно было, что Бернеса так встречают.

— Ну, Саша, — обратился к нему Марк, — что будем пить, что есть? Читай, выбирай, — протянул ему меню.

— Что ты, то и я… — прогромыхал Саша, и официантки с удивлением оглянулись на странного посетителя.

Через полчаса от Сашиной стеснительности не осталось следа. Изрядно подвыпив, он, по требованию Бернеса, исполнял блатную песню, в которой жалостно рассказывалось о злополучной судьбе урки, который полюбил всей душой одну красавицу-воровку и зарезал ее за измену, а потом сам сдался милиции.

Густой чуб падал на Сашин лоб, во рту светилась золотая «фикса».

Публика за соседними столиками с интересом прислушивалась к Сашиному соло, ушедшие было отдыхать музыканты, усмехаясь, выглядывали из-за портьеры.

Но главный аттракцион был впереди.

Пропустив еще несколько больших рюмок и услышав, что оркестр заиграл нечто одесское, Саша встал, спросил Бернеса: «Не возражаете, Марк Наумович?» — и, пошатываясь, направился к площадке у эстрады, на которой теснились танцующие пары.

— Темпу дай! — крикнул он музыкантам, ударил себя по-цыгански по голенищам сапог и пустился в пляс. Это было нечто фантастическое. Танцующие расступились, и на освободившемся пространстве Саша давал «Семь-сорок» и «Дерибасовскую».

Танцевал он по-блатному, но совершенно виртуозно. Весь зал, все посетители, оставив недоеденные шницели и шашлыки, окружили площадку, где танцевал Саша.

Выбежавшие из кухни повара и поварихи, официантки и гардеробщики, публика — все хлопали в такт в ладоши.

Саша вскрикивал и то бил чечетку на одном месте, то носился с бешеной скоростью, выкручивая ногами совершенно неправдоподобные кренделя. Сашу поддерживали восторженными выкриками, музыканты все убыстряли темп.

Бернес сиял, как именинник, и тоже кричал:

— Давай, Саша! Жми, Саша! Дай выходку, Саша!

Резкий аккорд — и оркестр замолк. Раздался, как принято говорить, гром аплодисментов. Это был действительно гром.

Красный, мокрый, счастливый Саша возвратился вместе с нами к столику.

— Ну, как, Марк Наумович, дал я им фору?

— Безусловно, — ответил Бернес. — Ты большой молодец, Саша.

— Вы мне верите, Марк Наумович?

— Конечно, верю. Что за вопрос. И больше про это ни слова.

— Ни слова. Завтра иду ишачить. Вы на меня не сердитесь?

— Да нет же, нисколько не сержусь.

— Тогда дайте руку.

— На.

— Нет, посмотрели бы наши: Марк Бернес ручкается с Сашкой!

Поздно ночью, распрощавшись с Сашей, мы шли с Бернесом вверх по улице Горького мимо Центрального телеграфа.

— Откуда ты его взял? — спросил я.

Марк молча вынул из кармана пальто нож и дал его мне. Это был видавший виды нож с длинным лезвием и потертой деревянной ручкой.

— Сувенир, — сказал, усмехаясь, Бернес и рассказал, как в этот вечер — несколько часов тому назад, в темном арбатском переулке его остановил этот самый Саша, вытащил, матерясь, нож и потребовал деньги.

Бернес полез было за бумажником, как вдруг нападающий заорал:

— Бернес! Бернес!..

Ограбление не состоялось.

Они пошли вместе. Саша рассказал Бернесу свою жизнь. Он неделю тому назад был выпущен из заключения, отсидев очередной срок.

Дальше — пошли в «Националь», по дороге Саша отдал Марку нож и поклялся «завязать».

— Ну, как — теперь ты поверил в свою славу? — спросил я.

— Теперь, пожалуй, немножко поверил, — смеясь, ответил Бернес.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.