Бал в «Белом доме»

Бал в «Белом доме»

«Великие Луки наши!» Так озаглавил я свою корреспонденцию. Она, кажется, удалась. Во всяком случае, победоносное течение битвы на этом самом западном участке великого фронта, несомненно, заинтересует читателя. Ну а для того чтобы корреспонденция попала в номер и весть эта своевременно дошла до читательских ушей, надо, чтобы она была своевременно передана в редакцию. А уже завечерело. Поэтому, оставив Фадеева и машину у крыльца «Белого дома», мы с Евновичем, даже не зайдя в жилье, несем наши сочинения на телеграф.

Морозная ночь. Бледный лунный диск окружен белесым ореолом. Опять «месяц в рукавичке». И это к морозу. Хотя какой еще там мороз, когда сейчас и без того плевок на лету застывает! Снег хрустит под ногой, как картофельная мука. Нет-нет да и треснет какое-нибудь старое дерево, иней посыплется с потревоженных ветвей. Раз морозобой в лесу, это, значит, уже градусов под сорок. Но ветра нет, тихо, легко дышится, на душе, как говорится, поют соловьи: что там ни говори, а Великие Луки-то уже наши!

На узле связи тоже праздничное настроение. Официальные документы, извещающие Генеральный штаб о победе, уже прошли, и корреспонденции наши тотчас же ложатся на пюпитры аппаратов Бодо.

А когда мы поднимаемся из блиндажей на мороз, нас догоняет девушка-рассыльная, которая обычно приносит нам телеграммы.

— Товарищи майоры, я столько уж раз к вам ходила, столько ходила, что ходить больше мочи нет… Вас все нет да нет. А вам вот из «Гранита» телеграммы. Распишитесь. — Она тяжело дышит, и дыхание ее вылетает изо рта клубочками пара.

Мы развертываем телеграммы:

«ЕВНОВИЧУ… Жена сообщает: „Девочка прибыла жива и здорова, она прелестный ребенок. С шофером выслала запас подворотничков…“»

«ПОЛЕВОМУ. „…Получением сего немедленно собирайтесь Москву. Решением редколлегии возвращаетесь на Сталинградский фронт. Вместо вас остается майор Павел Кузнецов. Полковник Лазарев“».

Вот это новость!..

Бодро шагаем гуськом по тропинке, проложенной через лес и четко очерченной лунным светом в голубовато мерцающих снегах.

…Вы сегодня бледны,

Вы сегодня грустны.

Вы сегодня бледнее луны…

Это напевает мой друг. Он долго был на чекистской работе на Дальнем Востоке. Там и пристрастился к ариеткам Вертинского. И когда приходит в хорошее настроение, начинает мурлыкать его песенки.

Ну а я, естественно, думаю о своей телеграмме. Вся зимняя операция нашего фронта и в особенности битва за Великие Луки были интересными. Но Сталинград! И вдруг оживает в памяти этот огромный волжский город, окутанный дымами пожаров. И четко, будто я рассматриваю рюмкинские фотографии, проходят в памяти и лицо генерала Родимцева, с которым я успел подружиться, и лица людей из его штаба… Мамаев курган, «черные дьяволы» в матросских бушлатах… лица неразлучных журналистских Аяксов — Васи Куприна и Мити Акульшина, аборигенов Сталинградского фронта… Неистовый Рюмкин колбасится перед глазами, потрясая своими фотоаппаратами… Вспоминается неоконченная беседа с авиационным полковником с шалыми глазами и так и не состоявшийся разговор с холодной красавицей Мариной Расковой, «командиром воздушных амазонок…».

Сталинград. Ничего особенного, выдающегося в сводках с того фронта в последнее время в газетах не было. Но раз посылают, стало быть, что-то назревает. Предстоит интересная работа. А друг мой поет что-то там о таинственных, экзотических морях, о кораблях-привидениях, о мертвецах-капитанах, и снег весело поскрипывает под его ногами. А у меня в голове только одно: Сталинград, Сталинград, Сталинград…

Первое, что поражает нас на пороге нашего, обычно такого шумного жилища — это просто-таки невероятная для него тишина, нарушаемая лишь воем огня в печурке да шелестом сухого снега за окном. Сидят, почему-то не зажигая света, сумерничают, и как-то грустно так сумерничают…

Нам как вернувшимся с мороза молча уступают место у печи, и, поддавшись общему настроению, мы тоже молчим, протягиваем к теплу окоченевшие руки. Сообщили им две наши новости. Но и телеграммы эти как-то были пропущены мимо ушей, не подняли настроение. Я знаю такие минуты на фронте. Они возникают, когда проходит боевое напряжение, наступает затишье, появляется время подумать. Вот тогда-то настроение и садится, на плечи наваливается усталость.

Мягко ступая валенками, Фадеев молча расхаживает по комнате. О чем он думает? Может быть, о своих — о жене и сыне, обитающих в эвакуации? Может быть, о нашем найденыше, который в эти дни не выходит у нас из ума? Грустная тишина начинает навевать дрему.

С треском лопается в печке отсыревшее полено. Комната на миг освещается. Фадеев стоит, как-то по-особому смотря на колхозную детвору, тоже молча теснящуюся у нашего огонька. И вдруг раздается его бодрый голос:

— Идея, хлопцы!.. Вот мы спускались в подвал к этому самому Зассу — и там елка. Рождественская елка. А что, если и нам учинить елку?

Мгновение все изумленно молчат. Потом сразу поднимаются, точно бы встряхнувшись.

— Елку?.. Гигантская мысль! Здорово… Учиним!..

Засветили лампы — и дохленькую керосиновую в десять линий, и ту, что Петрович сделал из сплющенной снарядной гильзы. Она служит у нас за люстру, и зажигаем мы ее, лишь когда требуется большой свет: уж очень много от этой «люстры» копоти. Тут же обобществили всю снедь, какая у кого оказалась. Повытряхнули из чемоданов все, что могло блестеть и сверкать. Фадеев, зажженный своей же затеей, начал собирать бритвенные лезвия и стаканчики, пробки от одеколона, пузырьки, форменные пуговицы, звездочки от погон, гигроскопическую вату из индивидуальных пакетов. Оказалось, что гипосульфит и бертолетова соль из запасов фоторепортеров могут отлично изобразить блестящий снег. Масса телеграфных лент с нашими волнующими произведениями всех жанров легко превращается в гирлянды.

За елкой ходить недалеко. Лес рядом. Скоро врубленное в тяжелую колоду дерево стоит посреди комнаты, блестя и сверкая всеми странными, но издали просто-таки прекрасными украшениями. Под елкой есть даже дед-мороз, изготовленный одним умелым фотокорреспондентом из нескольких офицерских ушанок. И этот дед-мороз важно сидит на пакетиках с подарками. Наконец Фадеев еще раз окидывает полководческим взглядом «плацдарм предстоящего сражения».

— А что, так сказать, неплохо получилось, старики? Да-да-да. Неплохо и даже хорошо. — Он подходит к дверям, за которыми томятся, плюща носы о стекло, наши маленькие друзья, и важным, торжественным голосом церемониймейстера произносит: — По поручению товарища деда-мороза прошу сюда…

Боже, какое начинается веселье! Танцуют, поют, бегают, играют в «жгутики», в «третьего лишнего». Думаете, одни ребятишки? Ошибаетесь. Вместе с ними, на одинаковых правах, шумят, веселятся, пляшут весьма известные журналисты, знаменитые фоторепортеры, их верные друзья — водители фронтовых машин. И среди них шумнее всех, веселее всех, затейливее всех — писатель с мировым именем. А степенные колхозники сидят за столом, пьют чай и то, что покрепче чая, и с удивлением, с любовью посматривают на него.

Потом самодельный медведь, изготовленный нами из вывернутого овчинного тулупа и корреспондента Совинформбюро Евновича, на четвереньках вползает в комнату, наделяет ребят подарками, катает самых маленьких на себе и начинает хоровод, напевая что-то несуразное на мотив ариеток Вертинского.

В разгар торжества, когда мы надышали так, что с потолка стало капать, я вышел на крыльцо. Луна все еще была «в рукавичке», но мороз сдал. Метель полировала сухим снегом косой сугроб, протянувшийся к крыльцу. А я уже мысленно был далеко и от этого фронта, и от родной тверской земли… Сталинград!

Как-то там, в Сталинграде? Мороз или оттепель? Бои или поиски разведчиков?..

Позади хлопнула дверь. Это хромой колхозник Егор Васильевич вышел покурить. Красный огонек, то разгораясь, то затухая у него в щепоти, освещал распаренное лицо.

— Дорогой товарищ, — произнес он задумчиво.

— Как? Кто? — не понял я.

— Да бригадный ваш. Фадеев Александр Александрович. Ценный человек…

С тех пор безликое обращение, которое часто, даже не вдумываясь в его звучание, мы употребляем в своих письмах, навсегда обрело для меня яркий, конкретный облик.

Калининский фронт. 1941–1942.

Москва. 1971.