ПРИЛОЖЕНИЕ POST FACTUM: АПРЕЛЬ 1878

ПРИЛОЖЕНИЕ

POST FACTUM: АПРЕЛЬ 1878

«Милостивый государь Федор Михайлович!

Благодарю Вас за внимание к моей просьбе, за присланные книги и еще более за дружеское отношение к моему сыну. Г-н Достоевский (вероятно, Ваш брат или родственник) пишет мне, что Вы любили и уважали моего сына. — Мне всегда так отрадно слышать от хороших людей доброе слово о дорогом моем Мите — так давно меня покинувшем».

Варвара Дмитриевна встала и прошлась по комнате, чтобы подступившими вдруг слезами не испортить письма. В последние десять лет с нею часто так бывало: не больно, и вроде бы не плачешь, а слез не унять, и не легче от них. Старость это. Старость и горе, сказала она себе и вернулась к столу.

«Г-н А. Дост. спрашивает у меня, не найдется ли письма или хотя бы записки моего сына. С 51-го года, с десятилетнего возраста, как мы расстались и он поступил в гимназию — за все годы переписка вся по годам и под № сохраняется у меня — я так любила моего сына, что берегла каждую его строку».

Ну вот, опять в три ручья. Она отбросила перо, взялась за петлю на крышке сундучка, стоявшего у ног, подтащила его поближе к окну и уселась возле — прямо на пол. Откинула крышку.

В этом деревянном сундучке, снаружи обитом кожей, а изнутри оклееннном розовым в белую полоску репсом, хранилось все ее достояние. Здесь были две Митины серебряные медали: гимназическая и университетская; альбом с его переводами из Гейне; тетради, в которых он вел дневники; его письма — от самого первого, где так забавно описана железная дорога, до открытки с видом Дуббельна и усталыми словами на обороте. Тут же были и Катенькины письма, и Верочкины, и фотографии всех троих детей Варвары Дмитриевны, и конверты с их локонами, даже чей-то молочный зуб в сафьяновой коробочке, и какие-то свидетельства с двуглавым орлом на печатях, и газетные вырезки, и фарфоровая кукла — безрукая, с разбитым лицом.

Все это было пронумеровано, сколото, разложено по бюварам и коробкам, — но, роясь в сундучке, Варвара Дмитриевна каждый раз находила возможность что-то исправить, поменять, точно раскладывала большой пасьянс.

Две фотографии оказались одинаковые. Наощупь найдя на дне сундучка карандаш, на обороте одной она написала: «Мой дорогой, любимый Митенька», — на тот случай, если Бог отнимет у нее память, — и вернула на прежнее место, и опять перевязала пачку ленточкой. Вторую фотографию положила на стол.

«Г-н Дост. пишет, что Вы бы желали, многоуважаемый Федор Михайлович, иметь карточку моего сына и какую-нибудь записку его руки. Посылаю Вам карточку, сделанную в 1866 году по выходе из крепости, — очень была похожа, — и еще 4 письма. Вы в них увидите, как он переносил свое заключение, какая ясность и спокойствие, и это было действительно так. Сенаторы Чемадуров и Корнельян-Пинский, когда я приехала к ним, чтобы узнать, какая участь ожидает моего сына, — оба сказали мне, что я напрасно так тревожусь, что сын мой и спокоен, и весел даже, и когда его требуют в Сенат, то он из крепости приезжает не как из заключения, а как бы с балу, и что когда дали ему прочесть статью, за которую он арестован, то он, улыбаясь, сказал, что теперь она и ему не нравится — и более ничего, никакого раскаяния, никакого горестного выражения в лице, — говорили они».

И злились, добавила про себя Варвара Дмитриевна. Даже в приговоре написали, что раскаяние, с которым он обращается к милосердию монарха, — притворное. И не пожелали ничем облегчить его участь. Два с половиной года продержали под следствием, не выпуская на поруки, сколько Благосветлов ни хлопотал, и на суде не нашли смягчающих вину обстоятельств, наказали, как за приготовление к бунту: два года и восемь месяцев заключения в крепости. Восемь-то месяцев уж потом скостили, по случаю бракосочетания цесаревича.

Страшно сказать — она и не говорила никому, кроме Раисы: а ведь эти годы, пока Митя сидел в крепости, это было для Варвары Дмитриевны счастливое время. Все бросила, примчалась с Верочкой в Петербург, поселилась против крепостных ворот, на Большой Дворянской. Обивала пороги, дожидалась в приемных, совала серебряные пятачки караульным солдатам, а с генерал-губернатором говорила по-французски.

— Хороший человек был этот Суворов, если бы не он — не позволили бы Мите писать в крепости.

Кутаясь в старенький бурнус, в любую погоду пешком ходила на Восьмую линию, в типографию Тиблена — держать корректуру Митиных статей. Доставляла в крепость нужные книги, в башмаке проносила письма… Была необходима. Но счастье заключалось в другом. Просто Варвара-то Дмитриевна всегда знала, что только она одна и любит Митю, а тепрь и он, казалось, понял это и тоже любил только ее одну.

«Вы увидите, как он горячо желал, чтобы я жила до его освобождения, и вот я-то, несмотря на разбитое окончательно здоровье, живу, а его — нет. Извините, что я посылаю Вам несколько писем, — я думаю, что, может быть, Вам приятно будет прочесть письма человека, который так чтил талант Ваш… В 66-м году, по выходе его из крепости, мы читали вместе Преступление и наказание, но как нервы его были потрясены переходом в жизнь из гроба, в котором он был заключен 3 года и 4 месяца, то чтение было по совету доктора приостановлено, потому что слишком волновало его. После, когда холодная ванна укрепила его нервы, мы докончили роман…»

Она спутала цифры и не заметила — не стала переправлять. Она вспомнила вдруг, как говорил ей этот доктор, Полотебнов: «Готовьтесь к худшему. Теперь для этого умственного организма начнется ряд пертурбаций, которые могут погубить его». А Варвара Дмитриевна думала тогда, что доктор преувеличивает, что припадок у Мити вызван только поразительным сходством сюжетов. Она и сама удивлялась: романист словно издали следил за семейством Писаревых. И Раскольников этот назубок повторял статьи из «Русского слова», и Разумихин влюбился в его сестру, совсем как бедный Павленков в Верочку.

«Вообще его приводил в восторг Ваш талант в практическом анализе все перечувствованное честным преступником, — написала она, уже не разбирая падежей, не видя слов, — его борьба! Да, и было же это время, и пережила я счастливый день 8 ноября 1866 — день выпуска его из крепости — арестован он был 2-го июля 62-го года, а 68-го года 4-го июля утонул — странно, он как будто предчувствовал, что утонет».

А Благосветлов говорит — утопился. Откуда ему знать? Они с Митей и не виделись с конца шестьдесят седьмого года, с тех пор, как Маша их поссорила. Она со всеми Митю рассорила, эта наша знаменитая Марко Вовчок. В доме Лопатина на Невском, где они с Митей поселились, никто уже к нему не ходил, и Павленков писал Верочке: «Новая крепость — дом Лопатина — ничего, кроме слога, в нем не оставила». Даже Варвару Дмитриевну Митя видеть не хотел: все бы только ему сидеть понуро возле стола, за которым эта женщина сочиняла свой роман, и смотреть на нее. И ведь знал, наверное знал, что она его не любила! Уж как Варвара Дмитриевна умоляла: Маша, пожалей его! Маша, спаси его! А Маша думала только о своих страданиях, о своих потерях, о своей литературе. Вот и не уберегла мальчика. И зачем понадобились им эти морские купания!

«В 63-м году, когда я еще жила в деревне, он писал ко мне, чтобы я утешала себя мыслью, что в крепости он застрахован от всяких несчастных случайностей, что, наприм., любя купаться, как он любил, он мог бы утонуть, а тут поневоле огражден от этой опасности. И полный жизни и любя жизнь, делая планы работ на прочие годы вперед — утонул, и нет, нет его, моего хорошего и дорогого Мити!»

А Благосветлов говорит — слава богу; Митя, дескать, еще в конце шестьдесят седьмого года умер как умственный деятель. Но это он со зла, от обиды, Благосветлов. Он хоть и разбогател, и капиталистом скаредным сделался, а Митю все-таки не забыл. У него в кабинете Митин портрет висит, на котором по нижнему полю — Митиной рукой: «Слова и иллюзии гибнут, факты остаются». Это из статьи о Молешотте, кажется.

Факты. Варвара Дмитриевна всхлипнула и даже обрадовалась — ей опять было больно плакать. Какие факты, Митенька? Вот они все в моем сундучке. А твой гроб свинцовый, страшный — на дне Волкова кладбища. А Катенькина могилка — где-то в Швейцарии.

Двоих детей пережить, боже мой, и оба умерли так страшно, вдалеке, между чужих людей, так одиноко. Я же знаю, знаю, что Катенька застрелилась, хоть от меня и скрывают. Нигилизм, конспирация, деньги, любовь, револьверы и печатные станки. Факты. И Верочка так несчастлива. И Раиса. Обе — пожилые, больные, одинокие, зарабатывают черновой поденной журналистикой, бедными черными платьями по редакциям шуршат, и обе курят мужские папиросы. Маша растолстела уродливо, ничего не пишет, всеми забытая, живет в провинции, замужем за офицером, а он чуть ли не ровесник ее сыну. И мы с Иваном Ивановичем доживаем врозь и, сказать по правде, сильно нуждаемся. А продать право на издание не можем — это значило бы обмануть и ввести в убыток покупателя, потому что не пропустит цензура сочинений Писарева. Григорий Евлампиевич объяснял — это все из-за Гончарова, он преследовал Митю беспощадно, это по его докладу вновь остановлено было «Русское слово». И тогда комендант велел отобрать у Мити книги. А потом несчастный Каракозов стрелял в государя, и тут уже закрыли журнал насовсем, и даже бумагу, даже чернильницу из камеры унесли. Целый год не позволяли писать, оттого и на волю вышел такой потерянный. Не прощу Гончарову. И Щедрину — за то, что в печати дразнил Митю юродивым. И никому не прощу, кто его не любил. Что факты? Все факты нашей жизни погибнут вместе с нами. Остается только любовь. Иллюзии остаются. Слова.

Варвара Дмитриевна спохватилась, что Достоевский ее не слышит, и принялась поспешно писать:

«А между тем требуют соч. Писарева, и нет в продаже, дают тройную цену, чтобы только достать, и нет нигде, а мы нуждаемся — у меня только одна дочь, и я живу с ней розно, потому что не имеем средств жить вместе. Она живет литературной работой, и ей едва достает на прожитье того, что она получает. И что находят вредного в соч. моего сына? — понять не могу, — он был такой хороший, такие честные, честные существа!»

Не перечитывая, она растопила в пламени свечи брусок сургуча, запечатала пакет хрустальной гирькой с вензелем ВП и надписала адрес: «В Петербурге, близ Греческой церкви».

Достоевский получил это письмо. Он хотел использовать его и автографы Писарева в новом, только что начатом романе «Братья Карамазовы». Но потом передумал.

1979

Данный текст является ознакомительным фрагментом.