Глава 30 ЖИТИЕ НА КУТУЗОВСКОМ ПРОСПЕКТЕ

Глава 30

ЖИТИЕ НА КУТУЗОВСКОМ ПРОСПЕКТЕ

Начну с прозы. С дел квартирных. Все лето, пока я была в Праге, Сортавале, на Мацесте, мама занималась хлопотами. Квартиру «пробивала». Характер у нее, как я уже писала, был тихий, но въедливый и упрямый до самой крайности. Она нешуточно затревожилась, что из-за полночного грохота театральными декорациями под самыми окнами я всерьез стала страдать бессонницей.

И добилась своего! Подарком ее к свадьбе моей был ордер на новое жилище.

Вскорости мы с Щедриным перебрались в новую квартиру на Кутузовский проспект. Квартира была крохотная, немногим больше коттеджа в Сортавале. Две комнатенки и кухня. Всего 28,5 м (двадцать восемь с половиной метра).

Передней не было вовсе. И если чуть разбежаться, то можно с лестничной площадки без труда вспрыгнуть на наше брачное ложе в спальне. Но район был хороший. Рядом Москва-река. Напротив — гостиница «Украина». Магазинов кругом полно. Театрального шума под окнами нету. Свой малюсенький балкон, с которого Щедрин по красным праздникам выкрикивал непристойности на армянском языке (его научили музыканты в Армении), адресованные соседу по этажу трубачу Азаряну, приводя того в неописуемое смущение...

Расположились мы в новенькой квартирке втроем. Мы с Щедриным и домработница Катя. Екатерина Алексеевна Жамкова.

Работала она в семье Щедриных раньше, когда отец Родиона Константин Михайлович был еще живой. После, повздорив с матерью Родиона, она перебралась в какую-то военную московскую семью.

На второе утро нашей новой жизни, умудрившись опрокинуть на себя яичницу-глазунью, Щедрин, в сердцах, уселся в машину и покатил за Катериной. Ворвавшись в благочинное семейство безо всякого предупреждения, он побросал немудреный Катин скарб в чемодан, нацепил на нее пальто и под вопли офицерской жены, громко взывавшей к закону, уволок Катю к нам на Кутузовский. Русский человек склонен покоряться судьбе и напору...

Катя спала на кухне возле газовых конфорок, сооружая на ночь свою постель-раскладушку. Утром Катина опочивальня превращалась в место жаренья-паренья. Наступала ночь — обратно в спальню...

Вся моя жизнь прожита вместе с Катей, и грех будет не рассказать о ней поподробнее.

Родом она из села Успенское, что под Арзамасом. Нижегородская, значит. Семнадцатилетней девчонкой, как началась только война, забрали Катю на оборонный завод. Патроны делать. Пошли бомбежки. А на заводе склады порохом начинены до краев. Неровен час, попадет бомба — все на воздух взлетят. В самую отчаянную бомбежку мобилизованные девчонки-колхозницы со страху поразбежались. Кто куда.

Катя, преодолев колючую проволоку, опоясывавшую оборонный объект (работницы жили за проволокой, как арестантки), вместе с товаркой-односельчанкой устремилась домой. В родную деревню. До дому — сорок километров. К следующей ночи, таясь от людей, беглянки до родных изб добрались-таки. Пешком, разумеется. Дома обрадовались, а... напугались. Дезертирка Катя Жамкова!..

И не зря. Стал по деревням патруль НКВД с милицией ездить. Дезертирок отлавливать. Многих поймали, а кое-кто долго еще по огородам и лесам прятался. На завод возвращаться боялся.

История эта длинная. Надо мне покороче повесть вести... Катя бегала от преследователей целых четыре года. Чудом не изловили. Ночевала в дровяных делянках, амбарах, сараях, в стогах сена. Рассказывала, как сыскная команда вилами колола стог, где она притаилась... Спасение еще, что два уполномоченных милиционера (Титов и Бодряшкин, для точности) болели сердцем, — сердечными пороками страдали. Догонять семнадцатилетнюю выносливую крестьянку им было не под силу. Палили ей вслед из наганов, но судьба миловала, не попали с сердечной одышки, служивые. Но сколько веревочке ни виться... Схватили Жамкову. Предстала Катя перед трибуналом. Держи ответ, преступница. Дали ей пять лет. Год из них просидела она в горьковской тюрьме (рассказ ее — страшен), но амнистия — после военной победы — выпустила Катю раньше срока на волю. Хотя воля — понятие в России всегда относительное.

Мобилизовывали «вольную» Катю на торфяные работы, лес валить, пни корчевать... Туда-сюда больно кидала ее жизнь. По подложной справке свата, работавшего счетоводом в колхозной конторе, за литр самогону была отпущена Катя из колхоза на все четыре стороны и отправилась в столицу в домработницы устраиваться. Ходила по деревням молва, что слаще этой жизни ничего на белом свете нет. Жребий привел ее в семью Щедриных.

Все свободные вечера проводили мы в том же доме — на Кутузовском: в другом подъезде поселились Лиля Юрьевна Брик и ее последний муж Василий Абгарович Катанян, разменявшие свою «безлифтовую» квартиру на Арбате на кутузовскую новостройку. Мы и раньше были очень дружны — Щедрин писал музыку к пьесе Катаняна «Они знали Маяковского», к одноименному фильму, а Василий Абгарович сочинил либретто для первой щедринской оперы «Не только любовь», — и житье по соседству сблизило нас еще более.

У Бриков всегда было захватывающе интересно. Это был художественный салон, каких в России до революции было немало. Но большевики, жестоко расправившиеся со всеми «интеллигентскими штучками», поотправляли российских «салонщиков» к праотцам, по тюрьмам да в Сибирь. К концу пятидесятых, думаю, это был единственный салон в Москве.

Последние годы у нас и на Западе вышло вдоволь литературы о Лиле Брик. Не буду повторяться, а отошлю интересующихся к книгам, в библиотеки. Лишь совсем телеграфно, пунктиром обозначу...

Лиля Брик — муза и возлюбленная Маяковского, великого поэта России: «...если я что написал, если что сказал, тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза»... Лиле Маяковский посвятил полное собрание своих сочинений. Родная сестра Лили — французская писательница Эльза Триоле. Эльза — жена Луи Арагона, великого поэта Франции. Удачно выбрали сестрицы женихов!

Лиля дружила с Пастернаком, Пабло Нерудой, Шагалом, Фернаном Леже, Мейерхольдом, Эйзенштейном, Хлебниковым, Назымом Хикметом, Айседорой Дункан. Со всеми, кто был с «левого фронта искусств». Ваяла, снималась в кино. Была любовницей чекиста Агранова, заместителя Ягоды. Из пистолета Агранова Маяковский и застрелился. Гражданской женой Виталия Примакова, предводителя червонного казачества, расстрелянного Сталиным в 1937 году. Сама закончила жизнь самоубийством. Вокруг ее имени накручена уйма чертовщины, осуждений, ненависти, укоров, домыслов, сплетен, пересудов. Это была сложная, противоречивая, неординарная личность. Я не берусь судить ее. У меня нету на это прав...

И главное. Для меня. Лиля очень любила балет. В юности она изучала классический танец. Пробовала сама танцевать. Кичилась передо мной пожелтевшими, вылинявшими фотографиями, где была увековечена в лебединой пачке на пуантах. При первом просмотре Лилиных фото я ее уколола:

— Левая пятка не так повернута.

— Я хотела Вас удивить, а Вы про пятку.

Лиля и Катанян не пропускали ни одного моего спектакля. И всякий раз слали на сцену гигантские корзины цветов. Решением самого Сталина Л. Брик получала третью часть (мать и сестры другие две трети) наследия Маяковского. И денег у нее водилось видимо-невидимо. Она сорила ими направо и налево. Не вела счету. Когда звала меня в гости, оплачивала такси. Так со всеми друзьями.

Обеденный стол, уютно прислонившийся к стене, на которой один к другому красовались оригиналы Шагала, Малевича, Леже, Пиросмани, живописные работы самого Маяковского, — всегда полон был яств. Икра, лососина, балык, окорок, соленые грибы, ледяная водка, настоенная по весне на почках черной смородины. А с французской оказией — свежие устрицы, мули, пахучие сыры...

Но в один прекрасный день Лиля оказалась нищей. Хрущев, правитель взбалмошный, непредсказуемый, безо всякого предупреждения приказал прекратить выплаты наследникам Маяковского, Горького, А.Толстого. Стабильно на Руси только горе да слезы. Лиля внезапно оказалась на мели. Стала распродавать вещи. Беззлобно итожила:

— Первую часть жизни покупаем, вторую — продаем... И даже тогда Лиля делала царские подарки. Именно в ее безденежные годы она подарила мне бриллиантовые серьги, которые и сегодня со мной...

Ну а что с балетом?

На киностудии Мосфильм режиссер Вера Строева начала съемки «Хованщины» по опере Мусоргского, которую переоркестровал, сближаясь с оригиналом, Шостакович. Меня позвали на Персидку. Режиссер Строева. Болезненно толстая, малоподвижная женщина с доброй, обезоруживающей улыбкой задумала сделать решительный шаг в сексуальном просвещении советских людей.

— Майя, я хочу Вас снять с голой грудью. Говорят, Ваша грудь самая красивая в театре. Я хотела бы Вас просить быть завтра на студии к трем часам. Надо показать грудь нашему оператору. Ему нужно поставить волшебный розовый свет. Заодно и я полюбуюсь.

Я взмолилась:

— Вера Павловна, милая, мне очень хочется у Вас сняться. Но в шальварах и легком вышитом лифе — как в театре. Хватит моего голого пуза для соблазнения князя Хованского и советских трудящихся. Все равно худсовет Мосфильма голую грудь не пропустит. Вырежут. Зря буду морозиться. На студии холодище, сквозняки...

Вечером на Кутузовском разразились дебаты. Щедрин сердился и предлагал отказаться от съемок. Ревновал. Лиля Брик, напротив, восторженно восприняла новации Строевой. Призывала снять и шальвары. Катанян держал нейтралитет.

Но ночью у меня поднялась температура. Глотать больно. Ангина. Репетиция розового света с оператором отпала сама собой. Через неделю, потяжелевшая от постельной лежки, закутанная в шарфы, я приехала на ночную съемку на Мосфильм. Откладывать дольше нельзя. Декорацию хором Хованского в павильоне ломать должны. Строева, хотя и видела мой жалостливый вид, все же слабо попыталась настоять на «TOPLESS». Я отказалась. Сексуальная революция бесславно провалилась, и я снялась в своем привычном театральном костюме.

В театре все текло своим чередом. Я много была занята в репертуаре. Время от времени услаждала именитых визитеров «Лебединым», другими балетами. Концертов теперь брала меньше. Начала репетировать вторую версию «Каменного цветка» Прокофьева. Все у нас в театре по два-три раза переставлялось. Делала новокаиновые блокады в институте Вишневского — опять свое колено лечила.

В театре стали возбужденно судачить о трехмесячном туре по США.

В Москву приехал Сол Юрок — наметить репертуар, определить солистов, собрать материал для рекламы. Знаю, что настойчиво спрашивал обо мне. Пустят ли? Уговаривал Министра. Думал, что в нем дело, не в КГБ. Дурачок!.. Предлагал поручительство. Отвечали: сложный вопрос. Можем подвести. Давайте рекламу на других...

И вдруг гром среди ясного неба. С треском снимают Серова. Проворонил, удалец, шпиона Пеньковского, открывшего противникам все сверхсекреты советского ракетного топлива. Вместо слежки за матерым шпионом-полковником упрямо гонял молодчиков КГБ по моим никчемным балетным следам. Дежурных дармоедов по три раза на дню менял!.. Во, ряхи нарастили, бездельники! Где ж твой нюх коммунячий, скотина?!

На трон предводителя КГБ посадил Хрущев Шелепина, следующего после Михайлова комсомольского фюрера. Этот самый Шелепин отплатит в 1964 году сторицей своему благодетелю Никите Сергеевичу. Отстранит его от власти, под домашний арест засадит.

Я с Шелепиным на один из молодежных фестивалей вместе ездила. В том же самом поезде. На обратном пути после чемпионских пиво-водочных возлияний прогуливался комсомольский вождь по тамбурам поезда в одном исподнем и спущенных по щиколотку носках, шлепавших и хлюпавших, как ласты пловца. Инспекцию вверенного коллектива производил. «Посланцы советской молодежи», населившие фестивальный поезд, умильно поглядывали на своего руководителя и нежно величали его за глаза Шуриком.

И вот «железный Шурик» наверху большевистской иерархической лестницы, глава Органов...

Не начать ли мне по новой правду искать? Как-никак о моем «Лебедином озере» с «железным Шуриком» мы толковали...

За окнами Кутузовского — зима. Москва-река замерзла. Снег кругом. От людей и от машин пар валит. Новый год грядет.

Справлять будем на Кутузовском. У Бриков. С 1959 года новогодняя ночь у Лили Юрьевны стала для нас с Щедриным традицией. Добрых полтора десятилетия мы свято соблюдали ее.

Под самый Новый год в Москву приехал Луи Арагон с Эльзой. И они будут у Лили на Кутузовском.

31 декабря 1958 года. Вечер. Через несколько часов пятьдесят девятый пробьет. Поднявшись в лифте, заслеженном талыми снежными разводами и елочной иглой, звоним в 431-ю квартиру нашего Кутузовского дома. Катанян в черном приглядном сюртуке открывает дверь. Арагоны уже там. Потоптавшись в узкой передней, проходим к запруженному в переизбытке деликатесами столу. Кинто с кружкой пива на картине Пиросмани завидуще щурится на ломящуюся на блюдах снедь. Лилина работница Надежда Васильевна тащит из кухни гору дымящихся румяных пирожков собственной выпечки.

У каждого прибора подарок стоит. У меня — флакон духов Робера Пите «БАНДИТ». У Щедрина — мужской одеколон «Диор» и последняя французская пластинка Стравинского. Это Эльза Юрьевна — Дед-Мороз подарки из Парижа привезла. С тех пор я предпочитаю запах «БАНДИТА» всей иной парижской парфюмерии. И запах чуден, и память дорога...

В застольном разговоре не обходим молчанием и мой шестилетний «ЗАПРЕТ НА ЗАПАД».

Арагон негодует — темперамент у него взрывной и бешеный. Говорит, что намечается встреча его с Хрущевым. Связь с ним держит помощник генсека по делам литературным и прочим министерствам муз Владимир Лебедев (всю жизнь Лебедь от Лебедевых зависит).

Я комараду Лебедеву все расскажу. Ответа потребую. Хрущеву пожалуюсь, — коверкая русские слова, сердится Арагон.

Его русский язык потешен и дробен. В начале слова, которое западает в памяти, он стремительно перебрасывается на французский. Лиля тогда нам переводит.

Она со своей стороны полагает, что надо составить умнющее письмо Хрущеву, которое Арагоша (так она шурина величает) из рук в руки и передаст.

Серов против Вас предубежден был. Злодей! Глупец! Новый поначалу добрячка захочет сыграть. Для разговоров. По Москве...

Двенадцать ударов. В бокалах шипит и пенится шампанское «Вдовы Клико». Опять же из Эльзиного багажа. Все двенадцать ударов Арагон, не мигая, смотрит в глаза Эльзе. Лиля — на Васю. Мы с Родионом, обезьянничая, — друг на друга...

Чокаемся.

Целуемся.

Будет ли новый год к нам добр?..