Глава 12 ПЕРВЫЙ ГОД В ТЕАТРЕ
Глава 12
ПЕРВЫЙ ГОД В ТЕАТРЕ
Когда меня приняли в труппу, театр только вернулся из эвакуации из Куйбышева, теперь уже обратно переименованного в Самару, — на сцене царствовали Марина Семенова и Ольга Лепешинская. Великими княгинями были Суламифь Мессерер, Софья Головкина, Ирина Тихомирнова. Между ними и делился балетный репертуар. На закате своих карьер уже дотанцовывали Викторина Кригер, Любовь Банк, Анастасия Абрамова, Любовь Подгорецкая. Им премьеры не доставались.
Ведущими танцовщиками были Алексей Ермолаев, Асаф Мессерер, Михаил Габович, Александр Руденко, Юрий Кондратов.
Репертуар составляли обычные для всего мира названия. Вам перечислить? «Лебединое озеро», «Щелкунчик», «Спящая красавица», «Дон Кихот», «Коппелия»...
Знаменитый российский писатель прошлого столетия заметил однажды в сердцах — вот за что я люблю балет, так за постоянство (вспоминаю по памяти). Скоро я без малого пятьдесят лет на сцене, а репертуар тот же: «Щелкунчик», «Дон Кихот», «Лебединое озеро», «Спящая красавица»...
Зарплату мне положили самую низкую: 600 рублей. Что после первой послевоенной девальвации потеряла ноль и превратилась в 60.
Приход новой балерины всегда дело тревожное. Потес ниться никто не хочет. К тому же художественным руководителем балета в военное время был мой дядя Асаф Мессерер, совмещавший трон руководителя с танцем. Он человек щепетильный и выдвигать племянницу считал недостойным. Щепетильный, щепетильный, но жену свою Ирину Тихомирнову двигал энергично — дома его ожидали «штурмы Измаила». Так я сразу попала в родственный переплет. В последнем классе хореографического училища, когда каждый артист был на счету — напомню, что главная часть труппы была в эвакуации, — меня ставили на сцене филиала в сольные партии. Я танцевала па-де-труа и невест в «Лебедином озере», три фрески в старом «Коньке-Горбунке» А. Горского, двух подруг Китри в «Дон Кихоте»...
Первый раз — уже как артистка Большого театра — я увидела свою фамилию «Плисецкая», перечисленную в числе других, синими чернилами на замусоленной всяческими объявлениями доске расписаний возле балетной канцелярии, где мне надлежало исполнить одну из восьми нимф в польском акте оперы «Иван Сусанин». Доска эта оповещала артистов не только о занятости в репертуаре, но и о делах более внушительных: политическом часе, куда явка была обязательна, выдаче талонов на обувь и съестные продукты, распределении подарков от Рузвельта, времени сбора на ноябрьскую демонстрацию, примерке костюмов в мастерских Большого театра, заседаниях месткома... Я огорчилась. Мой разговор с Асафом был краток.
Я раньше не танцевала в кордебалете...
А теперь будешь.
Так началась моя театральная жизнь.
Ослушаться я не могла, но протестовать — протестовала. Вставала вместо пальцев на полупальцы, танцевала без грима, перед началом не грелась. Сам Асаф танцевал с Лепешинской сатира. Наша восьмерка прямо на спектакле не громко, но слышно, ритмично подпевала на мотив глинкинского вальса: «Асафчик мой, красавчик мой». Я не одна творила акт мщения.
Для того чтобы не разучиться танцевать, я стала брать много концертов и «обтанцевала» все концертные и клубные сцены Москвы. Там уж я отвела душу. «Умирающий лебедь», «Мелодия» Глюка, «Элегия» Рахманинова. Моими партнерами были Вячеслав Голубин и Юрий Кондратов. Деньги платили малые, и ждать их через филармоническую кассу приходилось месяцами. Но надо было одеваться, кормиться, помогать братьям.
Концерты были главной статьей дохода и всего артистического мира. Там участвовали рядом с начинающими звезды первой величины. Козловский, Максакова, Лемешев, Норцов, мхатовцы — Качалов, Андровская, Яншин, Москвин, Жаров из Малого театра, Хенкин из Театра сатиры, Татьяна Бах — прима московской оперетты.
Из моих коллег хорошо помню Екатерину Гельцер. В театре она уже не танцевала, но в концертах участвовала лет до восьмидесяти. Колоритна она была необычайна Шляпы ее были вызывающи, носила она их совершенно набекрень, так что увидеть, есть ли у нее второй глаз, не было никакой возможности. Орден Ленина прикручивала на лацкан серой каракулевой шубы, чтобы мальчишки, по ее же словам, с меньшим гиканьем носились за ней по улице. В паспортный отдел милиции сдавала свое фото из «Лебединого озера» — в пачке и перьях. Меня она спрашивала терпким низким голосом: «Дитя мое, где ты достаешь красный стрептоцид, которым красишь волосы?» На мой ответ: «Я не крашусь, Екатерина Васильевна, я правда рыжая, это мои собственные» — она неизменно сердилась: «Ты знаешь, кому ты врешь?»
Концерты были поспешные, суетные, но милые. Все прибегали впопыхах, взмыленные, нервно торопили конферансье — надо было поспеть на следующий концерт. Я была никому не известна, и мой номер передвигали и передвигали к концу. Ноги остывали. На одном из самых первых подобных выступлений конферансье, уже не помню, кто это был, все переспрашивал за кулисами наши имена.
— Значит, Майя Плисецкая и Вячеслав Голубин в «Мелодии» Рахманинова. Все правильно?
Конечно, как в старом театральном анекдоте, он объявил нас Майей Голубиной и Вячеславом Плисецким.
Сцены бывали тесные, узкие, без всякой глубины, с тусклым освещением, скользким неровным полом. В «Мелодии» Глюка, где балерина то и дело парит в высоких поддержках партнера, я скрывалась от удивленных глаз публики, которая теряла меня из виду, так как увечные софиты, прикрытые стыдливо тряпьем, спускавшимся с планшета, проглатывали меня целиком.
А публика была замечательная. Плохо одетая, «отоваривавшаяся», евшая по карточкам, недоумытая, но жадная до малейшего проявления искусства, шедшего с убогой доморощенной сцены. В этих концертах и были мои первые «бисы» Лебедя. Публике я нравилась. Успех всегда был большой, хлопали долго и дружно. И вскоре от устроителей концертов приглашений было множество. Я тоже начала спешить, беря по 3–4 концерта в свободный от театра вечер. Успевала после сцены снять лишь свою белую пышную пачку, на балетное трико обувала валенки. Дело было зимой, а на лебединые перья повязывала теплый платок из грубой шерсти и сломя голову устремлялась на следующий концерт. По-спортивному говоря, я набрала на концертах немало очков, не говоря о некотором опыте.
Но вернусь к театру. На моем небосклоне блеснул лучик света. К какому-то очередному юбилею комсомола (кажется, ему стукнуло двадцать пять) — от этих цифр и тогда была в голове каша — по всей стране развернули шумную кампанию «по выдвижению молодежи». Трещали, пустозвонили во всю ивановскую. Разве мог театр остаться в стороне? Выдвинули и меня.
С репетитором А.Монаховым, бывшим танцовщиком из Ленинграда, строгим густобровым господином (он набил себе осанку на балетных королях и влиятельных вассалах), я за две репетиции слёта выучила прыжковую мазурку в «Шопе-ниане» и станцевала ее с громовым успехом. Прыжком меня природа не обделила, и я перелетала сцену за три жете. Так поставлено у Фокина, и это делают все балерины. Но я намеренно старалась в пике каждого прыжка на мгновение задержаться в воздухе, что вызывало у аудитории энтузиазм. Каждый прыжок сопровождался крещендо аплодисментов. Я и сама не предполагала, что этот маленький трюк придется так по душе зрительному залу. Успех был взаправду большой. На следующие «Шопенианы» кое-кто из балетоманов уже шел на «Плисецкую». Можно было и нос задрать.
На втором или третьем спектакле, раскланиваясь, я углядела в темноте свода директорской ложи Агриппину Яковлевну Ваганову. Она только-только приехала в Москву и присматривалась к «трудоустройству» в Большом. Встречи и кратковременная, увы, работа с Вагановой перевернули все представления мои о технологии и законах танца! Прекращение наших занятий с ней, ибо, не отличаясь сговорчивым характером, она вскоре вернулась в Пермь (тьфу ты, пропасть, опять зарапортовалась: Пермь-Молотов-Пермь, с переменами названий старинных городов на имена усопших или еще «беззаветно трудившихся» вождей), — незаживающая рана моя. И, как всякая рана, ноющая к непогоде, я во всякий затруднительный подходящий и неподходящий момент моей профессиональной жизни, да и просто бессонными ночами корю и корю себя, что не нашлось у меня решимости последовать за ней, приготовить с ней «Лебединое озеро». Я помню ее слова с точностью: «Приезжай, мы сделаем «Лебединое» так, что чертям тошно станет».
Марина Семенова, когда бывала в благорасположении, твердила мне с укоризною: «Поезжай, ведь она умрет, и ты себе никогда этого не простишь». Так я себе этого и не простила по сей день.
Теперь все по порядку. После «Шопенианы» Агриппина Яковлевна пришла на сцену. Я ей явно приглянулась. На следующий день она назначила со мной репетицию. Мы прошли всю мазурку от первого движения до самого конца. Несколько комбинаций она буквально «позолотила», поменяв ракурсы поворотов тела, положения головы и абрисы рук. Она связала логикой переход из движения в движение, сделав ой как удобной всю вязь комбинаций. Она обратила мое внимание на определяющую важность толчкового мгновения. Толчок должен быть красив и неприметен, говорила она, помнится, мне. Впрочем, не говорила, а показывала, жестикулируя на интернациональном «балетном языке», понятном лишь нашей танцующей гильдии. Она сфокусировала внимание как раз на тех местах, которые были для меня заминкой. Все было по делу, в самое яблочко. Непосвященному читателю очень трудно втолковать, как тремя-четырьмя словами, скупым жестом можно достичь поразительного результата. После репетиции с Вагановой я преобразилась, меня не узнали...
Монахов обиделся. Началась привычная для театральных кулис борьба самолюбий. А тут еще я не там и не так расписалась в явочном на спектакль листе, и помреж Коновалов, услужливый к сильным мира человечек, написал на меня рапорт. Я — нарушительница дисциплины. Объяснения не помогли: комсомольское бюро тоже вознамерилось «искоренить безответственность», потерзать жертву для наглядности примера. Вот я и попала еще раз на ту облезлую доску объявлений возле балетной канцелярии. Балетная канцелярия располагалась тогда на первом этаже, и все проходящие мимо видели мой позор, мой первый конфликт с начальством. Это «висение» на доске лишило меня подарка от Рузвельта, так карали тогда провинившихся балерин. Я говорю о малой каре. Но в тот момент свиная тушенка и шерстяная юбка были мне здорово нужны. С этого объявления и пошла моя политическая неблагонадежность.
В театре царила строгая субординация. Место под солнцем, то есть маленькие артистические трюмо с запирающимися ящичками для хранения балетных туфель, трико, хитонов, тесемок, теплых гетр, грима, распределялось с превеликой тщательностью. Если ты первый год в театре, «катись» на четвертый этаж. В бенуаре, вровень со сценой, в тесных артистических уборных располагались почтенные этуали.
Носиться по этажам, по ступенькам высоких лестниц, на сквозняках — вреднее вредного. К тому же от этих скаканий мне разбередило колено. Тут я смекнула, что всеми правдами-неправдами надо обосноваться в бенуаре. Замечу в скобках, что на весь театр было два узких ненадежных лифта — вместо положенных шести человек в него втискивались девять-десять-одиннадцать, и он со скрежетом застревал, а потом бесконечно чинился.
Добрая душа нашлась — не стоит село без праведника. Наша солистка Валя Лопухина, светловолосая приветливая женщина с красивыми, хорошо выработанными той же Вагановой ногами, с большим, дугою выгнутым подъемом (кстати, знаменитое на весь балетный мир «па-де-Диан» было поставлено Вагановой на Лопухину), предложила мне воспользоваться двумя правыми ящиками своего стола. Пишу об этом с такой подробностью и потому, что за этим трельяжем я просидела сорок шесть лет, и потому, что с этим связаны курьезные детали.
На каждое подобное место ежемесячно полагался один кусок дурно пахнущего псиной хозяйственного мыла и шелковое розовое трико, рвущееся, как паутина. На спектакль же вручалось крохотное вафельное белесое полотенце с порцией лигнина для снятия грима. На полотенце едко-оранжевыми нитками были вышиты нетвердой рукой две пузатые буквы Б. и Ж. Мы, ерничая, расшифровывали их: Большая Жопа. На деле они означали что-то совсем маловразумительное — Большой Женский.
К концу моего первого театрального сезона Асаф стал добрее. Для концертов он поставил мне с Руденко вальс на музыку Годара. Это был добротный, истинно концертный номер, нравившийся публике.
Так бывает в череде театральных будней, что одна за другой приболели все балерины и некому было танцевать «Щелкунчика», которого Вайнонен поставил первоначально для сцены филиала. Асаф предложил выучить роль Маши в кратчайшие сроки. Я, пылая счастьем, согласилась. Музыка Чайковского к «Щелкунчику» нравилась мне и нравится по сей день несказанно. От нее брызжет красотой, лукавой улыбкой, светом театральной рампы... Ваганова на репетициях бывать не могла, так как, простуженная, сидела дома. Мы только обсудили с ней план предполагаемой работы по телефону.
Репетировала я с Елизаветой Павловной Гердт. Я уже знала па-де-де второго акта, так как танцевала его в выпускном классе школы в филиале. Остальная партия пришлась мне по душе, и я запомнила ее молниеносно.
Лишь на самую последнюю репетицию в зал вошла Ваганова. Взаимной приязни у Вагановой с Гердт никогда не было. А.Я. просидела всю репетицию почти до самого конца. Но после какого-то ничтожного замечания Гердт она не выдержала и вставила тихую, но, видимо, недобрую реплику. Е.П. залилась краской. Так и не получилось ничего из нашего совместного репетирования. Но «Щелкунчика» таки я станцевала. (Партнером моим был Александр Царман, танцовщик опытный и уникальный. Он танцевал в «Лебедином», к примеру, чередуясь от спектакля к спектаклю, — па-де-труа, Зиг фрида и шута. Царман хорошо играл на рояле и, уйдя на пенсию, долгие годы был режиссером, ведущим спектакли. И делал это очень надежно.)
Коли я вспомнила о Екатерине Васильевне Гельцер, грех не вспомнить мои впечатления о тогдашних примадоннах Большого балета.
На Марину Семенову я бегала еще девчонкой. Наш класс числился ее поклонниками. Но это была любовь на расстоянии. При близком рассмотрении она являла собой довольно пышнотелую, с маленькой, складно посаженной головой, сильным торсом женщину времен крепостного театра Параши Жемчуговой. Ни крепостного театра, ни самой Параши Жемчуговой я, конечно, отродясь не видела. Не видела даже литографий. Но воображение мое всегда соотносило внешность Семеновой с той давней страницей русского театра. Она была крепостной, но с царственной статью. Вот кому бы сыграть Екатерину Великую, проспали наши режиссеры, проспали. В лице ее было что-то лисье, недоброе, она редко улыбалась, ее наградой был брезгливый прищур глаз. Тень на ее лице я читала как отзвук недавних мрачных событий ее жизни — в 1938 году арестовали и расстреляли ее тогдашнего мужа Карахана, нашего посла в Турции, а ее саму держали под домашним арестом.
Танцевала она ослепительно.
Стальные ладные ножищи, безукоризненно выученные Вагановой, крутили, держали, вертели ее лепное тело на славу. Семенова была первым выпуском Вагановой, и та открыла Марине первой все ведомые ей технические законы танца. Много позже Семенова как-то спросила у меня: «Ты замечала когда-нибудь, что у меня нет плие и коротковаты руки?» Я удивилась. «Это работа Агриппины». В Семеновой был гипноз присутствия на сцене. Когда она выходила, никого больше не существовало. Но характер ее был вздорный, коварный, не кроткий. Она рано стала лениться, манкировала класс, грелась перед спектаклем душем вместо станка и потяжелела. Но я застала ее волшебные спектакли.
Лепешинская, напротив, вовсе не была моим идеалом. Роста она была скверного, руки и ноги короткие, голова всегда напоминала мне маску ряженого на масленичном гулянии. Пальцы-крохи никак не улучшали пропорций тела. Отлично понимая это сама, она непременно держала в руках на сцене какой-либо театральный атрибут. Зонтик, веер, платочки, цветочки. Короче, ее физические данные расходились с моими представлениями о красоте женского тела в балете. Но у нее был азарт, напор, бесстрашие, динамичное вращение. Она без оглядки кидалась с далекого разбега «на рыбку» — в руки партнеру. Гусев и Кондратов, поочередно исполнявшие с ней эффектный вальс Мошковского, были как раз партнерами сильными, надежными и ловили ее без единого промаха. Публике была по душе авантажность Лепешинской, ее жизнерадостность. Хотя не скрою, последнее было для меня ненатуральным.
Она была шумная общественница, энергичнейший неутомимый член партии, входивший во все бюро, комитеты, президиумы. Ольга Васильевна не пропустила ни одного случая, чтобы не взобраться на трибуну и громогласно не высказать в тысячный раз свою принадлежность к партии большевиков и поучить уму-разуму всех и вся «в свете последних партийных решений».
И еще она была генеральская жена. Ее мужем был устрашающий чекистский генерал Райхман, входивший в ближайшее окружение Берии. Кончил он, как и положено, плохо, его посадили. Но в соломенных вдовах она не ходила долго. Следующим владельцем генеральского кителя был седовласый, барственный генерал армии Антонов, начальник генерального штаба СССР. В театре ее справедливо боялись и, несмотря на улыбки, которые она расточала, без преувеличения, каждому, замолкали на полуслове, при ее появлении стишали голос. Особенно когда в заполненной людьми директорской ложе она снимала телефонную трубку и отчетливо, звонко спрашивала невидимого на другом конце провода абонента: «Алло, это Кремль?»
Другая любительница влиятельных генералов была Софья Николаевна Головкина. Она тоже громогласно занималась общественной работой и тоже обогатила партию большевиков своим членством.
Танцевать она совсем не умела. Пируэты и шене крутила криво, но не падала. Как Пизанская башня. В ней не было ни темперамента, ни блеска. Во время танца она помогала себе пухлым ртом, словно жуя резинку, — хотя в те времена американцы еще не изобрели «чуингам». От ее спектаклей веяло скукой и серостью. Публика томилась и аплодировала скудно. В солистки она выдвинулась, деля в юности своей супружеское ложе с маститым балетмейстером Федором Лопуховым, бывшим краткое время до войны руководителем балета ГАБТа. Женитьба эта была непродолжительной, но оставила некий след в истории московского балета пикантными пояснениями Головкиной на комсомольском собрании...
Если забежать чуть вперед, то, закончив свою танцевальную карьеру провальным «Дон Кихотом» (ах, как сладко потом повторять несведущим, что я ушла вовремя), она с головой погрузилась в педагогическую деятельность. Тут уж имя ее замелькало и замелькало в газетах. Знаменитая в прошлом балерина передает свой опыт, молодежь учится у прославленных танцовщиц, зеленая улица молодым...
Но молодежь была не простая, не с улицы. Особыми талантами к балету, о боги, оказывается, были наделены с рождения дети да внуки сильных мира сего. Прок от них был большой. Нужно новое помещение — пожалуйста, в нем зимний сад — извольте, гимнастические залы и бассейн — разумеется. Но уж и, конечно, удобные подъезды для черных бронированных «ЗИЛов» и «Чаек».
Фамилиями вождей наших, да министров, да замов я могла бы заполнить две-три страницы. Вот самые звучные. Фурцева, Андропов, Устинов, Громыко, Рыжков, Косыгин, Председатель Совмина Тихонов, прокурор страны Рекунков, не смею произнести — Горбачев... Сама Раиса Максимовна своим высоким попечительством освещала этот образцово-показательный храм советской Терпсихоры да подсобила мигом с училищным театром.
Но не подумайте, наивные, что быть директором хореографического училища лишь радости да лучезарные встречи с заморскими басурман ными правителями. А как быть с отпрысками тех, кого система наша вышвырнула без жалости на очередном историческом пленуме ЦК с кремлевских вершин на задворки пенсионного прозябания? Вот тут не упусти момент, не подведи меня, нюх мой, ни минутой позже захлопнуть перед носом зазнавшегося дитяти, возомнившего себя Павловой и Нижинским (под умильными взглядами дружного педагогического коллектива!), дубовую дверь моего директорского кабинета, который зарвавшиеся родители превратили в затрапезную раздевалку. Но это очень уж впереди...
Викторина Кригер жила только балетом. Сухая, поджарая, угловатая, словно наэлектризованная. Тоже, впрочем, не любившая пропускать всяческих собраний, ибо и она была держательницей краснокожего партийного билета. Можно предположить, что в коммунистки она записалась со страху, чтобы как-то уравновесить свою, сквозящую во всем, набожность да немецкое происхождение предков. Они обе с Гельцер, так же как и моя учительница Гердт, вышли из обрусевших немецких фамилий.
В мой первый сезон она исступленно танцевала фею Карабос, не щадя своих пальцев. И на репетициях она ничего не делала вполноги — все танцевала в полную силу. Между собой мы ее величали «Викторина стальной носок». Возраста она была самого неопределенного, но всегда пахуче надушенная, аккуратно причесанная, будто только вставшая с кресла парикмахера. Я беззлобно конфликтовала с ней, по своей же задирчивости, но она была редкостно незлопамятна и с первых шагов моих выказывала мне свое профессиональное расположение.
Ее религиозность множилась паническим суеверием. Доморощенная гадалка предсказала ей смерть в лифте. С тех пор она обходила каждый лифт далеко стороной, поднимаясь по всем высоченным лестницам только пешком, чем здорово подкрепила, по сегодняшним ученым данным, свое здоровье. Если услышишь где-то на пятом ярусе стук каблучков, гулко доносившийся из лестничного пролета, — не ошибешься, это Кригер.
Квалификация гадалки была посрамлена. Викторина Владимировна дожила до восьмидесяти пяти лет и умерла в постели. Я отношу к ее высшим достижениям Мачеху в прокофьевской «Золушке». Роль эту она воплотила с блеском и юмором.
Туся Абрамова (ласковое от Анастасии) была женственна и смешлива до крайности. Миловидна, большеглаза, лучезарна. Когда я сейчас перебираю в памяти своей балерин того времени, то вижу, что многие из них были просто красавицами Любовь Банк, к примеру, словно мраморная камея. Не хочу сказать, что сейчас извелись ладные, привлекательные балерины. Может быть, и во мне звенит ностальгическая нота. Но какая-то порода, кажется мне, ушла из стен театра...
Иные солистки почти не оставили в моей памяти художественного следа, да и судьбы наши перекрещивались редко.
В сорок четвертом году в балет пришел новый руководитель. Он правил нами без малого четверть века. Леонид Михайлович Лавровский, как и многие, приехал в Москву из Ленинграда. С ним вместе прибыла его жена, темпераментная балерина Елена Чикваидзе, — «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной...»
Почти одновременно в театр вошла и Уланова. Ее мужем был московский режиссер Юрий Завадский. Вместе с его театром — Театром Моссовета — она эвакуировалась в Алма-Ату.
Близился конец войны. На одном из балетных спектаклей в темноте бронированной правительственной ложи шевельнулись рыжие усы Сталина. О том, что это не пригрезилось, можно было судить по наводнившим весь театр, все кулисы охранникам в штатском, похожим друг на друга как две капли воды, топтавшимся и бдительно озиравшим всех с ног до головы...
Столица собирала муз.