Глава третья ПОЭМА «ФАСТЫ»

Глава третья

ПОЭМА «ФАСТЫ»

Одновременно с «Метаморфозами» Овидий пишет и поэму «Фасты». В это время он уже стал одним из прославленнейших и любимейших поэтов, он живет на собственной вилле, расположенной между улицами Клодия и Фламиния на севере Рима, недалеко от Марсова поля и садов Помпея, Лукулла и Саллюстия (Риму эпохи Августа посвящена специальная глава), то есть своего рода «аристократическом» квартале. Он женат уже в третий раз, женат на родственнице своего друга Помпея Макра, находящейся в родстве и с семьей Августа, принадлежащей к прославленному роду Фабиев (Фабий Кунктатор — победитель Ганнибала), к тому самому роду, откуда происходит и Фабий Максим — консул 10 г., проконсул Кипра и Азии, провожавший поэта по Италии, когда Август изгнал его. Понятно, что в это время расцвета Овидий чувствует потребность в том, чтобы стать достойным таких прославленных родственников и увековечить славу Рима в своей новой поэме.

Мы можем представить себе и образ жизни поэта в эти годы. Летом он проводит некоторое время на своей родине — в Сульмоне или посещает роскошные виллы своих друзей в Италии, бывает в Байях, этом известнейшем «курорте» в долине Неаполя, роскошном, славившемся не только своими целебными источниками, но и изысканным обществом, собиравшимся там. И теперь, надо думать, уже остепенившийся поэт продолжает участие в пирах и дружеских беседах. Об его общительности свидетельствуют все его поэмы. Пиры славились при Августе особой изысканностью. Входя в пиршественный зал (триклиний), где стояли удобные ложи вокруг стола (впоследствии — вокруг нескольких столов), принято было снимать сандалии и тогу. Рабы подавали каждому кувшин с водой для омовения рук. Вилок в Риме не было, хотя ложками пользовались. Ужин обычно, как мы уже говорили, состоял из трех блюд с десертом. На закуску подавали не только овощи, но и рыбу, даже устриц. Гораций рассказывает в своих сатирах о том, как богачи стремились поразить своих гостей необычными блюдами, приготовленной особенным образом рыбой, острыми соусами, любимыми у всех южных народов. Главное состояло в том, чтобы нельзя было понять, птица ли подана или рыба, дичь или просто свинина. Вино пили главным образом за десертом. Принято было разбавлять его водой и не напиваться допьяну. Это считалось варварством, как видно и по элегиям Овидия. Фрукты также ценились привозные и редкие: гранаты из Африки и впервые появившиеся именно при Августе «золотые яблоки Гесперид» — апельсины. Гости опрыскивались духами, кубки и головы увенчивались венками, по жребию выбирали «председателя пира» (тамаду), дававшего распоряжения о том, какие пить вина, в честь кого поднимать тосты. Об этом пишет Гай Валерий Катулл в том самом стихотворении, которое перевел А. С. Пушкин:

Пьяной горечью Фалерна

Чашу мне наполни, мальчик!

Так Постумия велела,

Председательница оргий.

Вы же, воды, прочь теките

И струей, вину враждебной,

Строгих постников поите:

Чистый нам любезен Бахус.

Здесь гетера выбрана председательницей, и она дает приказ пить крепчайшее, неразбавленное фалернское вино (любимое римлянами). Пушкин опустил сравнение Постумии с пьяной виноградной ягодой, употребленное Катуллом. Чистую воду, которой разбавляют вино, поэт «ссылает» к строгим и умеренным. Речь идет о веселом, по-видимому, молодежном собрании.

Здесь, на пиру, часто выступали актеры мима, танцовщики, музыканты. Овидий, судя по «Метаморфозам», был любителем таких пиров, о них говорится и в «Фастах», где обычаи, культы и праздники Рима изображены не столько с глубокой серьезностью, сколько со стремлением к занимательности, а часто и с юмором, столь характерным для Овидия.

Эта поэма, написанная элегическим дистихом, не была закончена Овидием, помешало изгнание, а в Томи не оказалось ни нужных книг, ни настроения. Сохранилась ровно половина — шесть книг из двенадцати. Каждая должна была быть посвящена отдельному месяцу — это был своего рода поэтический календарь, который автор хотел посвятить Августу. Ведь именно с его деятельностью связано восстановление разрушенных храмов, возобновление древних культов и религиозных обычаев. Император откликался на проснувшийся в это время в широких кругах римлян своего рода «патриотический» интерес к родной старине. Реформа календаря — также дело рук Августа: он упорядочил его и придал ему ту форму, какую он имеет сейчас и у нас, календарем в то время занимались многие. Материал черпали в знаменитой ученой книге М.Теренция Варрона «Древности человеческие и божественные». Существовали и выбитые на плитах месяцесловы, подобные знаменитым Пренестенским фастам Веррия Флакка, современника Овидия. Он был автором и специальной книги на эту тему, которой поэт, по его собственным словам, часто пользовался. Веррий давал объяснения названиям месяцев, причем его ученые этимологии, как и у Овидия, крайне фантастичны. Он, как и поэт, перечислял празднества и достопримечательные обряды, но рассказ о каждом месяце обязательно начинал с толкования его названия, в чем Овидий неуклонно следовал за ним.

Выбор темы объяснялся не только ее актуальностью, но, главное, «барочным» вкусом Овидия, так как в каждой главе давалась серия миниатюр, посвященных празднествам, обрядам и их происхождению, и при этом римский ритуал часто объяснялся греческой мифологией. Многое из уже рассказанного в «Метаморфозах» здесь подавалось иначе, и читателю было интересно следить за «протеизмом» поэта. «Фасты» необычайно важны для понимания индивидуальности автора, важно его ярко проявляющееся здесь отношение к римской теме и римской архаике. Поэма пронизана жизнерадостностью, юмором, любовью к великому городу, в обычаях которого все драгоценно. Перед нами развертываются картины празднеств и зрелищ, столь любимых Овидием, официальные церемонии с их особой парадной торжественностью, и все это перемежается бытовыми картинками, где участвуют «темные», не приобщенные к культуре персонажи, к которым с симпатией и нескрываемым любопытством присматривается автор.

В «Фастах», конечно, отмечены и дни, важные для дома Юлиев, прославлены успехи Августа, его почетные звания; как главе государства ему воздается высокая честь — и все же от официальной идеологии поэма во многом далека.

Интересуясь экзотикой и уникальностью древних обычаев, поэт увлечен, как всегда, свободой и непринужденностью современной жизни, он не отказался от насмешек над ханжеством и показным благочестием, увлечен, как и прежде, любовными темами, казалось бы, такими далекими от нравов предков.

Когда Август в 14 г. н.э. скончался, Овидий решил переделать посвящение, посвятив теперь «Фасты» Германику, с кем он был знаком в Риме как с автором ученой астрономической поэмы. Один из адресатов его посланий с Понта Суиллий — муж его падчерицы — был приближенным Германика, и на его содействие поэт, конечно, рассчитывал. Надежды на возможность возвращения на родину опять ожили, но поздно, поздно… Изгнаннику удалось переделать только первую книгу, остальные издали его друзья в прежнем виде уже после его смерти.

Германик, сын Друза, племянник Тиберия, управлял в начале 17 г. восточными провинциями и находился в краях, близких к Томи. Он даже видел потом роскошную гробницу Овидия, но помочь ему также, по-видимому, не захотел. Знаменитый своей победой над Германией, он был прославлен поэтом в одной из элегий изгнания, где описан этот, как бы увиденный мысленным взором, триумф.

Отношения с Германией были у Рима всегда очень напряженными, и особенно осложнились они после известного поражения Вара, когда этот наместник стал вводить после Паннонского восстания римские порядки в Германии. Мятеж возглавил вождь племени херусков Арминий, хитростью заманивший римские легионы в Тевтобургский лес и там нанесший им в 9 г. н.э. сокрушительное поражение. Все три легиона пали, а Вар кончил жизнь самоубийством. Тиберий и Германик были посланы для наведения порядка. Овидий внимательно следил в изгнании за всеми военными событиями и как римский гражданин сочувствовал победам Германика. Ему казалось, что теперь прочный мир будет установлен во всей империи, и главная тема первой книги «Фастов» — прославление благостного мира.

В поэме сохранились два вступления: новое и старое, Германику и Августу. Когда он переделал первую книгу, то прежнее вступление перенес во вторую. Оба они очень важны для понимания замысла.

Смену времен и круговорот латинского года

Я объясню, и заход и восхожденье светил.

Ты же радушно прими стихи мои, Цезарь Германик.

Мой по прямому пути робкий направя корабль.

Не отвергай моего ничтожного ты приношенья,

Но, хоть и скромен мой дар, будь благосклонен к нему.

Здесь ты увидишь и то, что извлек я из древних сказаний,

Здесь ты прочтешь и о том, чем каждый день знаменит.

Здесь ты преданья найдешь о домашних праздниках ваших,

Часто прочтешь об отце, часто — о деде своем.

(I, 1-10)9

Первое написано в другом тоне — ведь в это время поэт был еще свободным гражданином Рима.

Ныне, элегии, вам широко паруса распущу я:

Мелочью вы у меня были до этого дня.

Были послушными слугами мне в любовных заботах,

Были забавою мне в юности ранней моей.

Священнодействия я теперь воспеваю по фастам:

Кто бы поверил, что я эту дорогу избрал?

(II, 3-8)

Итак, резкий поворот, как в «Метаморфозах», от любовной поэзии к широким темам, и даже компоновка несколько напоминает поэму о превращениях, правда, каждая книга начинается с объяснения названия месяца, но потом рассказывается о важнейших праздниках, происходящих в январе, феврале, марте, апреле, мае и июне, — и всюду заметно стремление к разнообразию, к смене тона: от серьезного, возвышенного — к забавному и бытовому. Объяснения часто дают сами боги, доверительно беседующие с поэтом, так же, как и музы, его покровительницы и божественные помощницы; ссылается автор подчас и на собственные наблюдения, даже на притчи, слышанные им от людей из народа, проявляя живой интерес ко всему экзотическому, чудесному, очень часто далекому от официальной религии. Опирается он, в известной степени, и на греческих предшественников, в особенности на поэму Каллимаха «Начала», также посвященную происхождению различных обрядов и обычаев, но автора «Фастов» привлекают римские темы и желание в ряде случаев придать им при помощи греческой мифологии общечеловеческую значительность. Ищет он и новый поэтический стиль, особое сочетание элегического с эпическим, употребляя и в этом смысле свое выражение «распустить паруса» элегии. Из бесчисленных миниатюр мы выберем наиболее значительное, то, что, как и в «Метаморфозах», стало достоянием мировой литературы.

Начинается поэма с января, первого месяца года. Открываются храмы, эфир блещет душистым огнем, на алтаре трещит киликийский шафран, пламя причудливо играет на потолке, отделанном золотыми пластинками, сверкают пурпур и белизна праздничных одежд, а Юпитер величественно озирает из столицы мира всю вселенную. Торжественная церемониальность официальных обрядов, заново приданная им при Августе, вызывает восхищение поэта, гордящегося тем, что он — римлянин. А вот празднуют мегализийские игры в честь великой матери богов — Кибелы. По улицам шествуют экзотические евнухи, звучат кимвалы и флейты, стоит иступленный шум, на носилках несут изображение богини, гудит сцена, где начинаются праздничные игры.

Иначе празднуют торжество веселой Флоры в цветущем месяце мае. Смеющиеся гости сидят за столами, они увенчаны венками, всюду лежат ароматные розы, а после пира, отведав чистого неразбавленного вина, гости начинают пляски. Всюду толпятся гетеры, царит эротическая атмосфера, ведь богиня всех призывает забыть о шипах, наслаждаться розами.

Но тут же, рядом с нарядным, праздничным, соседствуют и совсем другие древние обряды, окружающие культ старинных латинских богов, где много темного, непонятного, но каждая деталь этой, но выражению Овидия, «римской пыли» не менее драгоценна и овеяна тайной. Вот простой селянин празднует агоналии, принося очистительные жертвы, в древности бесхитростные и убогие: в жертву приносят полбу и блестящие крупинки соли, на алтаре курится еще не ладан, а сабинские травы и лавр; богачом же считается тот, кто может к луговым травам приложить пару фиалок.

На празднике же Фералий 21 февраля почитают мертвых, почитают скромными дарами: черепками с венками, горсточкой земли, крупинками соли, хлебом в вине, лепестками фиалок — и все это разбрасывают по дорогам. Эти бедные дары, эта полба и соль как бы оживают под рукой поэта, составляя своего рода скромный натюрморт, блещущий своеобразной поэзией. Высокообразованный автор с живым интересом вглядывается в чуждый ему, но полный таинственной прелести мир. В эти дни воздают почести и богине Таците (молчания): старуха кладет под порог ладан, взяв его тремя пальцами, обвязывает кусочек свинца тройной заклятой нитью, кладет в рот семь черных бобов, жарит зашитую и залитую смолой голову рыбы, льет вино, что-то тихо шепча, остаток выпивает и, выходя пьяная в двери, все время повторяет, что теперь-то языки крепко связаны. Народная магия не менее интересна, чем драгоценный миф, а вера в иррациональное, царящее в мире, отличала Овидия и в «Метаморфозах».

Привлекает его внимание и древний праздник Анны Перенны. В этот день, 25 марта, в Италии уже разгар весны, веселая толпа разлеглась прямо на траве, каждый со своей подружкой, ставя палатки или втыкая в землю палки, покрывают их сверху одеждой, устраивая своеобразные шатры, идет веселая попойка, каждый пьет столько чаш, сколько лет хочет прожить, и есть старухи, готовые прожить до сивиллиных годов. Поют песенки, слышанные в театрах, водят хороводы. «Я сам недавно видел, — свидетельствует поэт, — как пьяная баба, напевая, вела пьяного мужа (Ну разве забудешь такое!)». Эта картинка, выхваченная прямо из римской жизни, казалось бы, столь далекой от изысканных экфраз «Метаморфоз», не менее привлекательна для поэта своей живой прелестью.

Но кто же такая эта таинственная Анна Перенна? Рассказываются два варианта: придуманный самим поэтом высокий литературный и фольклорный, бытовавший у простого народа. Эти два направления идут как бы рядом во всей поэме, и автора не смущает их резкое несоответствие друг другу.

С одной стороны, Анна, ни много ни мало, — знаменитая сестра Вергилиевой Дидоны. И рассказывается целая небольшая новелла о том, как после смерти карфагенской царицы Анну изгнали из города. И вот после кораблекрушения ее выбросило на итальянский берег, и здесь она встретилась на пляже с самим Энеем и его другом верным Ахатом, гулявшими по берегу босиком. Они узнают старую знакомую, и Эней приглашает ее в свой дом, но его супруга Лавиния сразу же проникается к Анне злобной ненавистью. Призрак Дидоны, появляющийся ночью у постели Анны, призывает ее немедленно бежать, и она в одной рубашке выскакивает из окна. К счастью, бог реки Нумиций принимает ее в свои воды, и она объявляет ищущим ее повсюду слугам Энея: «Я — Нумиция тихого нимфа, вы называйте меня Анной Перенной теперь!» Автора не смущает несоответствие этой «ученой» по-новеллистически и не без юмора рассказанной версии верованиям «темного плебса», отплясывающего на лужайке. Есть объяснение и более близкое этой толпе — воспоминание о том, как во время сецессии римского плебса на священную гору народ стал голодать, а жившая в пригородных Бовиллах убогая старушка накормила голодающих пирогами. И за это ей даже воздвигнут почетный памятник. Но отчего же на ее празднике распевают фривольные песенки? И здесь ответ готов: став богиней, хитрая старушка ловко провела самого Юпитера, влюбившегося в Минерву, назначив ему свидание от имени Паллады, она сама, закутавшись в фату, выступила в ее роли. Обман разоблачили, и похождения Юпитера стали сюжетом непристойных шуток. Поэт свивает целый клубок вариантов, слабо связанных между собою, выступая как забавный рассказчик, меньше всего озабоченный «научностью» своих объяснений, смело вводя даже олимпийских богов в «темные» предания римлян.

Так и загадочная Тацита оказывается превращенной греческой нимфой Лалой. И предание о ней как будто выхвачено из «Метаморфоз». Любвеобильный Юпитер воспылал страстью к римской нимфе Ютурне, но та неизменно ускользала от него, тогда он обратился к ее товаркам с просьбой задержать ее. Лала же, услышав это, не только предупредила Ютурну, но донесла обо всем самой Юноне, и, разгневавшись, царь богов наказал ее вечной немотой, превратив в Тациту. Несмотря на это, она все же пленила Меркурия и родила от него таких типично римских богов, как Лары. Римское, примитивное, со старухой с семью бобами во рту неожиданно как бы облагораживается греческим преданием. И именно миф постоянно рассказывается для объяснения ставших уже непонятными за давностью лет римских ритуалов. Создается своеобразное, подчас забавное, подчас поэтическое художественное целое.

Агоналии — римский праздник, но торжества Вакха отмечали и в Греции. Древний бог Приап, почитаемый римлянами, оказывается, ненавидит ослов. Почему? Объяснение шутливо, в повествование там и тут вставляются любимые Овидием «joci» (шутки).

Повеселиться сходятся паны, сатиры и нимфы, приезжает на своем ослике и старик Силен, все нежатся на душистой траве, вино разливает сам Вакх, разбавляя его водой из текущего рядом прозрачного источника. Перед нами сладостный пейзаж «Метаморфоз». Только что описывались примитивные обряды римлян, а здесь живописная красота изысканных нимф: у одних волосы кокетливо распущены, у других даже завиты, некоторые одеты в короткие туники или соблазняют сатиров глубоким декольте и обнаженными плечами. Обувь не жмет их нежных ног, они пляшут босые. Словом, целая россыпь изысканных деталей, увиденных художником, воспитанным августовской культурой. Среди гостей восседает и грубый бог садов Приап. Он увлечен нимфой Лотидой, подмигивает, делает ей таинственные знаки, она же откровенно смеется над ним. Но вот наступает росистый вечер, и все укладываются спать здесь же, под тенью деревьев, а Приап, затаив дыхание, на цыпочках крадется к предмету своей страсти и уже близок к заветной цели… как вдруг ослик Силена оглушительно ревет. Все просыпаются, светит луна, и Приап становится всеобщим посмешищем, с тех пор он и возненавидел ослов.

Обаяние рассказа в этом его несоответствии римской части, в стремлении автора к резким контрастам, к барочной игре светотени. Но вместе с тем веру Овидия в иррациональное, в чудеса, в таинственные «numina», царящие в мире природы, — то, что мы заметили в «Метаморфозах», можно подметить и здесь. Не забудем, что этот образованный римлянин жил две тысячи лет тому назад, и его «образованность» носит печать эпохи.

Веру в таинственных духов природы (numina) он находит и в народной среде, например, у пастухов, почитающих богиню Палес, чей праздник отмечался 21 апреля. Овидий воспроизводит их молитву, с которой предлагает им обратиться к богине:

«Ты позаботься, скажи, о скоте и хозяевах стада,

Чтоб никакого вреда не было стойлам моим!

Коль в заповедник забрел, иль под деревом сел я священным,

Иль ненароком овца траву щипала с могил.

Если ступил я на место священное, если от взоров

Нимфы бежали моих или бог-полукозел,

Если мой нож нарезал ветвей в раскидистой роще,

Чтоб захворавшей овце листьев в лукошко нарвать.

Ты уж меня извини!..»

(IV, 747-755)

Пастух просит прощения, если заметил дриад, подсмотрел, как Актеон, купанье Дианы или увидел Фавна. Так и в «Метаморфозах» рыбак Главк карается за то, что удил рыбу в неположенном месте, а Дриопа наказывается за срывание цветов с запретного дерева.

Любопытно и предание о богине дверных петель Карне, ставшей возлюбленной Януса. Архаика здесь причудливо сочетается с мифом. Янус подарил Карне ветку с колючками, чтобы она могла охранять двери от злых сил, особенно от зловредных Стриг, своего рода италийских ведьм с огромными головами, острыми клювами и зоркими глазами. Они похищали по ночам грудных детей и питались их кровью, издавая скрипучие звуки, за что их и назвали Стригами. Вознамерившись погубить будущего царя, младенца Проку, они были обмануты Карной, накормившей их потрохами свиньи и прикрепившей к оконной щели заветную белую ветвь. Современные ученые пишут, что предание об этих ведьмах живо и сегодня в Италии. Значит, Овидий собирает и подлинные народные рассказы, архаическая живописность которых ему дорога так же, как и самые нравы и типы «темных» плебеев. Так, любуется он лукавой изворотливостью римских торговцев, почитателей хитреца Гермеса. 15 мая отмечается их праздник, а чтят они Меркурия, чей храм, обращенный к цирку, наполняется в этот день народом. Божеству воскуряют ладан, к Капенским воротам, где протекает источник Меркурия, приходят купцы с урнами и, высоко задрав рубахи, смачивают лавровые ветки, окропляя ими свои товары, и обращаются к божеству с такой колоритной молитвой:

«Смой вероломство мое былое и прежнее, смой ты

Лживые речи мои, что говорил я вчера!

Если я ложно божился тобой или всуе, надеясь.

Что не услышат меня, если Юпитера звал.

Или других богов и богинь обманывал ловко, —

Быстрые ветры пускай ложь всю развеют мою!

Но широко да отворится дверь моим плутням сегодня,

И не заботятся пусть боги о клятвах моих.

Ты только прибыль мне дай, меня порадуй прибьггком

И покупателя дай мне хорошенько надуть!»

Громко смеется Меркурий, с небес услыхав эти просьбы.

Вспомнив, как сам он украл у Аполлона коров.

(V, 681-692)

Остроумие, добродушие, веселая усмешка стоящего на высоте культуры автора, с явным удовольствием любующегося реалиями повседневного римского быта, — еще одна примечательная черта его многостороннего дарования. Он называет все это «родной римской пылью». Родной… Все римское ему по душе, и это с могучей силой проявляется в его «Тристиях». Но важно и другое — симпатии к простонародью, то, что сблизит его впоследствии и с томитами и на что обратит внимание А. С. Пушкин в своих «Цыганах».

Необычайно интересно, что в поэме создается и своего рода новый поэтический стиль — не чисто элегический и не чисто эпический, автор «распускает паруса» своей элегии, и это особенно заметно в обширных полотнах, в тех эпизодах, что прославили автора «Фастов».

Возьмем, например, знаменитое батальное полотно: рассказ о том, как в бою погиб смелый отряд из трехсот шести Фабиев. Легенда, входившая в золотой фонд «национально-римских» преданий. Речь идет об известном сражении на берегах реки Кремеры (477 г. до н.э.). В это время Риму со всех сторон угрожали враги: вольски, эквы, вейеты, сабины, и многочисленный род Фабиев взялся защитить город собственными силами. Рассказ лишен эпической плавности, темп лихорадочен, автор сам непрерывно вмешивается в повествование. Стремительно вылетает отряд из пользующихся дурной славой ворот Карменты у храма Януса и сразу же, устроив лагерь, бросается в бой. Описание заменяют эпические сравнения, придающие рассказу эпический колорит. Фабии напоминают львов, разгоняющих стада в разные стороны, или дикого кабана, свирепо, но бесцельно обороняющегося от собак. На вершине повествования, в центре мощь натиска Фабиев сравнивается с разливом бурного весеннего потока. Всюду экспрессия, бурное движение, непрерывно звучащий авторский голос: «Что с вам и, доблестный род? Врагам не верьте коварным! Честная знать, берегись и вероломству не верь!.. Как вам немногим быть против стольких вражеских тысяч? Что в неминучей беде можно теперь предпринять?» (II, 225- 230). Автор предвидит неизбежный конец, и все Фабии действительно погибают. По воле богов, остается в живых только бессловесный младенец, но это будущий Фабий Максим, знаменитый Кунктатор, герой Пунических войн.

Элегическая взволнованность и эпический пафос! Вот «распущенные паруса».

Ну а теперь знаменитый рассказ об изгнании царей, о деспоте Тарквинии и целомудренной Лукреции; нечестивая страсть Тарквиния к юной Лукреции, жене Коллатина, толкуется здесь как важнейшее государственное преступление, главная причина конца царского периода, в то время как историки называют и другие проступки этого вероломного рода. Да и Овидий в качестве прелюдии рассказывает о коварном овладении им городом Габиями, куда младший сын царя, главный герой повествования, проникает и, ссылаясь на раны, якобы полученные им от отца, вызывая слезы горожан, коварно захватывает город. Он посылает к отцу за советом, как поступить с Габиями, факт, упоминаемый и в «Истории» Тита Ливия, а тот вместо ответа молча ссекает жезлом белоснежные цветы лилий, растущих в его роскошном саду. Историки называют маки, но Овидий хочет с самого начала намекнуть читателям на будущее оскорбление целомудренной Лукреции. А дальше события развертываются так: скучая во время долгой осады Ардеи, знатные воины решают убедиться в верности своих жен и ночью скачут в Рим. Тут-то Тарквиний и видит в первый раз жену Коллатина. Страсть вспыхивает в его душе мгновенно, как когда-то в сердце похотливого фракийского владыки Терея из «Метаморфоз», хотя Тарквиний не примитивный варвар, он как знаток оценивает прелести Лукреции, этой типичной римлянки, коротающей ночь за пряжей со своими служанками и полной страха за любимого мужа. Увидев его, она бросается в его объятия и полна трогательной радости. Есть чем плениться? Перед нами, в сущности, типичная героиня римской элегии, чувствительная и бесхитростная. Поэтическим ореолом окружена ее архаическая, полная лирического обаяния красота: непричесанность, естественность, белизна, искренность — все то, к чему не привык избалованный богатством и властью Тарквиний. Ночь он проводит без сна, любуясь мысленным взором ее обликом, вспоминая ее жесты, интонации, мимику. Не любовь руководит им, а низменная страсть, он жаждет «сломать лилию» и под видом друга является на следующий день в дом Коллатина, а ночью, обнажив меч, врывается в спальню. Царевич угрожает погубить честь своей жертвы, убив раба, с которым якобы застал ее, если она будет сопротивляться. Автор взволнованно вопрошает Тарквиния; «Что же ты радуешься теперь? Но ведь один этот день будет стоить тебе целого царства?» Элегия и здесь как бы превзошла самое себя. Элегическая героиня — этот своего рода специфический женский идеал — превратилась в Древнем Риме в мужественную матрону. С трудом, запинаясь, рассказывает она о происшедшем отцу и супругу, они готовы простить ее, но она пронзает себя мечом и, даже падая, заботится о приличии. Брут выдергивает меч из ее груди и клянется изгнать из Рима Тарквиниев. Так возвеличивает свой любимый тип героини, модернизируя древность, автор «Метаморфоз», тем самым как бы увековечивая его, делая «вневременным». И это также «распущенные паруса» элегии.

Женские образы в «Фастах»! То, чем Овидий интересуется всегда и везде! Элегична не только Лукреция, но и родоначальница Рима, мать Ромула и Рема Рея Сильвия. Да, да, сама Рея Сильвия, которой, казалось бы, не пристала «элегичность».

Месяц март назван в честь бога войны, но не всегда Марс увлечен только военными подвигами. Он также в известной степени «человек», и почему бы не начать рассказ о нем, считает автор, с его встречи с целомудренной жрицей. Она — простенькая девушка и вышла к реке, чтобы омыть священный глиняный кувшин, неся его на голове, как это и сейчас делают итальянские крестьянки. Поставив ношу на землю, жрица стала поправлять волосы, подставляя обнаженную грудь прохладному дуновению ветерка. Шорох прибрежных ив, журчанье воды навеяли на нее сон, девушка прилегла на траву, рука ее упала с подбородка на грудь, и она крепко заснула. Кто знает, в конце концов, как овладел Реей Сильвией могучий Марс! Овидий придумывает свой вариант, в духе «Метаморфоз». Он увидел ее, овладел ею и скрылся, она же, проснувшись, чувствует себя расслабленной и, встав, прислонясь к дереву, рассказывает, что видела пророческий сон о двух пальмах, поднявшихся у Илионского жертвенника. Ее царственный дядя захотел их срубить, но спасителями оказались дятел и волчица. Это сон о Ромуле и Реме, чьи чуть уловимые движения она уже чувствует под сердцем. Сам рассказ о спасении чудесных близнецов полон особой чувствительности, согрет той человечностью, которая несвойственна римской архаике. Слуги, кому приказано утопить их, плачут по дороге, любуясь новорожденными, чувствуя в одном из них присутствие особой божественной силы. Мать, как они говорят, не может прийти им на помощь, но боги, конечно, не останутся равнодушными. И когда приходит волчица и облизывает их, то они (недаром же родились от Марса) впиваются в ее соски. Поэт модернизирует древность, приближает ее к восприятию современного гуманного читателя, воспитанного римскими элегиками. Место, куда прибило близнецов, называлось Луперкал, это был знаменитый грот у подножия Капитолия, запущенный и заросший, но восстановленный Августом. И как раз о тех святилищах, о которых позаботился император, часто говорится в «Фастах».

Но особого разговора заслуживает, конечно, образ Клавдии Квинты в миниатюре, посвященной прибытию в Рим статуи Кибелы, особо почитавшейся в августовской семье.

Через пять веков блистательной истории Рима Кибела, как и многие другие чужеземные божества, пожелала переселиться в вечный город. Согласно прорицанию, ее должны были принять там «чистые руки». Богиню торжественно встречают в гавани Остии, приходят сенаторы, всадники, но также матери, дочери и невестки. Корабль тянут за канат, но он застревает на илистом дне, наводя страх на встречающую толпу. Тогда-то вперед и выступает знатная матрона Клавдия Квинта. Факт, засвидетельствованный историками, но проинтерпретированный в типично Овидиевом духе. Его интересует самый облик героини далекого архаического Рима. Внешность соответствовала знатности ее рода, и добродетельность ее была безупречна. Но… она изысканно одевалась, постоянно меняла прически, словом, была модницей, а к тому же отличалась «острым язычком», и молва порочила ее и преследовала сплетнями, И вдруг Клавдия падает на колени и взывает к богине, прося доказать ее целомудрие и подчиниться движению ее «чистой руки», — и происходит чудо: едва она взялась за канат, как судно сдвинулось с места. И, конечно, на торжественном празднестве в честь богини Клавдия выступала впереди всех, радуясь и гордясь.

В этой интерпретации весь Овидий! В ней и пафос всей поэмы! Это выпад против современного ханжества и показного благочестия. Это защита новой культуры, пересаженной в глубокую древность. Культуру, эстетику, остроумие защищают сами боги, и наставления «Искусства любви» вечны и незыблемы.

Но чем обогащают наши представления об Овидии-художнике те эпизоды, что рассказаны в «Фастах» и в «Метаморфозах». Овидий руководствуется принципом Одиссея — уменьем одно и то же освещать по-разному. Так поступает он в миниатюре о Церере и Прозерпине, предупреждая читателей, что они узнают здесь и нечто новое но сравнению с его эпосом. И действительно, Церера здесь не столько грозная и карающая богиня, сколько любящая, впавшая в отчаянье мать. Изменен пейзаж. Вместо торжественного озера Перг подружки собирают цветы с Прозерпиной во влажном овраге, похищает ее собственный дядя, хотя и здесь кони его сказочно быстры и боятся света, но обстановка проще, интимнее: подружки кличут пропавшую на разные голоса, сама же она в ужасе зовет мать.

Эпическая поэма богата разного рода обобщениями, в ней подчеркнута особенная наивная простота Прозерпины, огорченной потерей собранных ею цветов. Автор как бы смотрит на все с известной вершины, откуда далеко видно. Элегия приближает героев к читателям: Прозерпина здесь просто наивная босоногая девочка, а Церера в горе даже забывает о своем божественном величии, напоминая корову, потерявшую теленка. Она мечется по всей земле, подобная вакханке, и дважды перечисляются все края земли, что она облетела на своей колеснице, запряженной драконами. В «Метаморфозах» она превращает дерзкого мальчишку в ящерицу, здесь трогательно встречается со старцем Келеем и обитателями его скромной хижины. Ее умиляет обращение к ней дочери Келея, называющей ее матерью, своим поцелуем она возвращает к жизни погибающего сынка Келея. Миролюбие, благостность, доброта исходят от нее. Все герои здесь наивно-чувствительны, сострадают Церере, проливают слезы, но, как и в «Метаморфозах», подарить бессмертие Триптолему ей не удается из-за вмешательства испуганной матери.

Чудесен ее полет над всей землей, такой тесной для бессмертных богов, трогательны вопросы земледельцу о том, не видел ли он ее дочери. Тот же вопрос она обращает к звездам и солнцу, как королевич Елисей в «Мертвой царевне и семи богатырях» А. С. Пушкина. Это наводит на мысль, что перед нами древний фольклорно-сказочный мотив, не чуждый сказкам и песням всего мира. Только Солнце открывает богине тайну похищения дочери, и Юпитер, в конце концов, как в «Метаморфозах», разрешает ей полгода проводить на земле у матери.

Элегическому стилю подвластны и многочисленные детали бытового плана, более редкие в эпосе. Так, престарелый Келей терпеливо выслушивает рассказ Цереры, хотя ему трудно стоять под грузом собранного хвороста. Создавая одновременно «Фасты» и «Метаморфозы», поэт стремится расширить возможности того и другого жанра, взаимно обогащая их. Это сулило, вероятно, новые достижения его поэтическому творчеству, так внезапно и насильственно прерванному.

А теперь попробуем найти в «Фастах» упоминание о биографических фактах, столь драгоценных из-за их скудости. Уже в первой книге, посвященной Германику, автор явно упоминает о своей тяжелой участи ссыльного, рассказывая об изгнании царя Евандра со своей родины в Аркадии и попытках утешить его знаменитой прорицательницей Карментой, его матерью:

«Брось изливаться в слезах: мужем предстань пред судьбой!

Так суждено; не своей виной ты из города изгнан,

Но божеством: на тебя встал негодующий бог

Ты невиновен: тебя карает вышнего ярость.

Тем и гордись, что в большой ты неповинен беде!

(I, 480-485)

В другом месте Овидий упоминает, что у него есть любимая дочь, и если он захочет выдать ее замуж, то, конечно, выберет благоприятный день во второй половине июня (VI, 219). Вспоминает он и как слышал на родине предание о Карссалонской лисе, бродя по «родной земле пелигнской», «вечно сырой из-за проливных дождей» (VI, 685).

Прорывается у него один раз и открытая жалоба на изгнание. Объясняя название месяца апреля, автор высказывает предположение, что оно идет от греков, и перечисляет множество греческих героев, поселившихся в Италии, и среди них — Солима, выходца с фригийской Иды.

Имя которого днесь стены Сульмона хранят,

Стены Сульмона, моей, Германик, прохладной отчизны, —

Горе мне, как далеко это от Скифской земли!

Как же теперь я далек… Но оставь свои жалобы, Муза…

(IV, 81-83)

Это была несомненная вставка в ту книгу, какая сохранилась в прежней редакции.