12 Век мой, зверь мой (Москва, 1922–1923)

12

Век мой, зверь мой

(Москва, 1922–1923)

Обретенная «дорога обратно». Март 1922 года: бракосочетание с Надеждой Хазиной в Киеве. Следы Бергсона: статья «О природе слова». Возвеличивание русского языка и проект «внутреннего, домашнего эллинизма». Апрель 1922 года: прибежище в Доме писателей на Тверском бульваре. Смерть Хлебникова. Статья «Пшеница человеческая» и стихотворение об Европе. Август 1922 года: стихотворный сборник «Tristia». Прощание, вина, изгнание. Сопротивление и мысль о непрерывности европейской культуры. Октябрь 1922 года: век-зверь с перебитым позвоночником. Арест Евгения Мандельштама, первая встреча с Николаем Бухариным. Статья «Гуманизм и современность». Предчувствие «наступающей ночи», приверженность гуманизму. Прозорливость при жизни Ленина. Изоляция, нищета, отщепенство: выбор, ставший судьбой. Письмо к молодому поэту: акмеизм как «совесть поэзии». Май 1923 г.: стихотворный сборник «Вторая книга». Разнос книги Брюсовым. Тяжкая участь — быть современником.

Мандельштам остался в России. Он не представлял себе дальнейшей жизни вне русского языка и русской культуры. При всех своих духовных связях с западноевропейской культурой он обрел, подобно Чаадаеву, которого считал своим образцом, «дорогу обратно» (I, 200). А кроме того, для эмиграции на Запад ему попросту не хватало средств: фамильных драгоценностей или личных связей, дающих возможность начать жизнь сначала. К тому же он был теперь не один, а со своей спутницей Надеждой, чье имя имеет символическое звучание. Скромный фундамент, но и на нем можно было строить!

В марте 1922 года оба вновь приезжают в Киев, родной город Надежды, в котором 1 мая 1919 года состоялось их знакомство. Быстро и без всяких церемоний они официально регистрируют свой брак. Шафером выступает друг Мандельштама поэт-футурист Бенедикт Лившиц. Денег, чтобы купить кольца, у них нет. Да и время неподходящее для того, чтобы обращать внимание на эти буржуазные условности. 7 марта Мандельштам читает в Киевской философской академии доклад под названием: «Акмеизм или классицизм? (Внутренний эллинизм в русской литературе…)». Из этого доклада возникнет одна из самых важных и блестящих статей Мандельштама «О природе слова», изданная в июне 1922 года отдельной брошюрой в Харькове.

«Но ты полюбишь иудея»

Надежда Хазина-Мандельштам вскоре после замужества в марте 1922 года

В сумятице современных событий, в эпоху стремительного ускорения Мандельштам пытается вновь найти единство, целостность, непрерывность. Статья представляет собой обзор русской литературы, начиная со «Слова о полку Игореве» (конец XII века) вплоть до неподражаемого современника, футуриста Велимира Хлебникова. Более того: это — глубокое размышление о ценностях и достоинствах русской культуры. Духовным критерием для Мандельштама становится французский философ Анри Бергсон; его главное сочинение, «Творческая эволюция», поэт открыл для себя еще в период учебы в Париже в 1907/1908 году. Он ищет того же, чего искал и Бергсон, — «внутренней связи явлений». Чаадаев, которым он восхищался уже с 1914 года, в своем критическом взгляде на культуру России — страны, якобы выпавшей из истории, — упустил из виду одну данность, для Мандельштама теперь важнейшую: русский язык. «Столь высоко организованный, столь органический язык не только дверь в историю, но и сама история» (I, 222). Мандельштам прослеживает духовную генеалогию русского языка, которая, начинаясь в античности, идет через Византию и приводит к современности Хлебникова. Русский язык — «эллинистический»; благодаря эллинскому наследию он стал «звучащей и говорящей плотью» (I, 220).

Нет сомнений, что в водовороте тех лет Мандельштам ищет новую духовную опору и проектирует собственный «внутренний» и «домашний» эллинизм. Статья «О природе слова» преодолевает апокалиптический пафос той эпохи и предлагает новый подход к существу культуры:

«Эллинизм — это печной горшок, ухват, крынка с молоком, это — домашняя утварь, посуда, всеокружение тела; эллинизм — это тепло очага, ощущаемое как священное, всякая собственность, приобщающая часть внешнего мира к человеку, всякая одежда, возлагаемая на плечи любимой […]

Эллинизм — это сознательное окружение человека утварью вместо безразличных предметов, превращение этих предметов в утварь, очеловечивание окружающего мира, согревание его тончайшим телеологическим теплом» (I, 226–227).

Простая сакрализация повседневной жизни и скромная секуляризация культуры — лишь кажущиеся противоречия на путях искания минимальной теплоты. Это всего лишь меры предосторожности для того, чтобы не лишиться рассудка и внутреннего стержня в эпоху голода, холода и насилия. В статье развернута новая концепция акмеизма как «нравственной силы» (I, 230), которая скоро понадобится и самому Мандельштаму.

В марте 1922 года новобрачные возвращаются в Москву. В апреле Мандельштам находит крохотную комнатку в левом флигеле Дома Герцена на Тверском бульваре, 25. Это — литературный центр Москвы, где официально расположился Всероссийский союз писателей; в 1920 году, в связи с юбилейной датой, ему присвоили имя Александра Герцена. Посетителям запомнилась примитивная обстановка комнаты Мандельштамов. Посередине лежал матрац — его использовали в самых разных целях. Единственным «предметом мебели» был маленький сундучок, в котором хранились мандельштамовские рукописи, фотографии и письма. Поэт с безразличием относился к собственности. Главное, что у него была теперь крыша над головой — на несколько месяцев. Свой истинный, духовный приют он находил в других местах.

10 ноября 1921 года была основана ЦЕКУБУ — Центральная комиссия по улучшению быта ученых; для многих представителей интеллигенции она оказалась истинным спасением, ибо могла обеспечить их самым необходимым, хотя бы в минимальной степени. Мандельштаму после его возвращения в Москву был определен «паек второй категории». Против присвоения Мандельштаму более высокой категории выступил Валерий Брюсов, бывший символист, а ныне литературный функционер при большевиках[191]. Но и этот меньший паек, включавший в себя скромный набор продуктов, воспринимался ими, по воспоминаниям Надежды Мандельштам, как неслыханное «богатство». Раз в месяц Мандельштамы получали кулек крупы, муку и сахар, брусок масла и «омерзительную свиную голову»[192].

Несмотря на такое «богатство» Мандельштам оставался нищим стихотворцем: его гардероб состоял лишь из той одежды, которую он носил на себе. Осенью 1920 года, сразу же по возвращении Мандельштама в Москву, было возбуждено ходатайство перед Горьким, ведавшим вопросами распределения среди писателей, — о предоставлении поэту свитера и штанов. Основанием для такого ходатайства послужили два ареста Мандельштама — белыми и меньшевиками. Горький вычеркнул штаны. «Общественные заслуги» Мандельштама не много значили в его глазах. Тогда Гумилев подарил своему приятелю запасные штаны[193].

В Доме Герцена на Тверском бульваре Мандельштамов нередко навещал голодающий Хлебников, и они делились с ним своими скудными запасами. Теперь поэт-футурист, с которым Мандельштам в ноябре 1913 года хотел драться на дуэли из-за дела Бейлиса, сидел, погруженный в задумчивость, перед своим несостоявшимся противником и молча ел тощую гречневую кашу. Мандельштам пытался найти для бездомного Хлебникова хоть какое-нибудь жилье и обращался по этому поводу к философу Николаю Бердяеву, в ту пору — председателю Всероссийского Союза писателей (скоро, еще в 1922 году, его вышлют из России). В приступе ярости Мандельштам, по воспоминаниям его жены, требовал хотя бы шестиметровую комнату и называл Хлебникова «величайшим поэтом мира». Но все комнаты были уже распределены между более «солидными» литераторами[194]. В конце концов Хлебникову, за которым не стояла ни одна писательская организация, пришлось покинуть Москву и отправиться в свое последнее странствие. «Председатель Земного шара», желавший говорить со звездами «на ты», растративший себя в заоблачных математических изысканиях и дерзких языковых экспериментах, умер от истощения и в полном одиночестве 28 июня 1922 года на станции Санталово Новгородской губернии. Поэты продолжали гибнуть: вслед за Блоком и Гумилевым преждевременно ушел из жизни и самый самобытный из поэтов-футуристов. В очерке «Литературная Москва» (1922) Мандельштам возмущается прохладным откликом петербургского «Вестника литературы» на смерть Хлебникова, «великого архаического поэта» (II, 257).

26 марта 1922 года Ленина поразил инсульт, и он вынужден был устраниться от руководства партией и государством; за кремлевскими кулисами начинается «борьба за ленинское наследие». В мае 1922 года генеральным секретарем партии избирают Сталина. Странное временное совпадение: в то время как Сталин и Троцкий сражаются за власть, поэт Мандельштам в мае 1922 года пытается отстоять свое понимание европейского наследия после Октябрьской революции. Он пишет стихотворение, посвященное Европе, и статью «Пшеница человеческая». Статья появляется 7 июня 1922 года в газете «Накануне», видном печатном органе русских эмигрантов в Берлине. Ее исторический фон — международная экономическая конференция в Генуе и Рапалльский договор от 16 апреля 1922 года между Советской республикой и Германией (первое сближение после долгого кровавого противостояния).

Выходя за рамки злободневных событий, статья Мандельштама представляет собой защиту «вселенского очага» и «всемирной домашности» (II, 250). Она отличается резкой направленностью против национализма и мессианизма и содержит в себе основные положения мандельштамовского европеизма, видение будущей Европы:

«Всякая национальная идея в современной России обречена на ничтожество, пока Европа не обретет себя как целое, не ощутит себя как нравственную личность. Вне общего, материнского европейского сознания невозможна никакая малая народность. Выход из национального распада, из состояния зерна в мешке к вселенскому единству, к интернационалу лежит для нас через возрождение европейского сознания, через восстановление европеизма как нашей большой народности.

“Чувство Европы” — глухое, подавленное, угнетенное войнами и гражданскими распрями — возвращается в круг действующих рабочих идей» (II, 250).

Статья Мандельштама направлена также против «Заката Европы» Освальда Шпенглера. Словно полемизируя со Шпенглером, Мандельштам называет Европу «самым молодым, самым нежным, самым историческим материком, чье темя еще не окрепло, как темя ребенка» (II, 249). Он ни на миг не обольстился теорией Шпенглера, подчеркивает Надежда Мандельштам[195]. Образ Европы у Мандельштама отмечен древней, уходящей в античность культурной памятью и одновременно — парадоксальной юношеской свежестью. Весь текст, как показывает уже само название («Пшеница человеческая»), — это образная поэтическая амальгама, состоящая из метафор зерна, пшеницы и хлеба, причем в этом сплаве, столь важном для творчества Мандельштама в 1921–1923 годах, не следует видеть одно лишь свидетельство всесильной власти голода[196].

Одновременно возникшее «европейское» стихотворение заставляет вспомнить о древнем мифе: о финикийской царевне Европе, которую похитил и умчал на Крит влюбленный Зевс, обратившийся для столь рискованного предприятия в быка. Стихотворение представляет собой сплетение чувственных впечатлений, отражающих тревожное состояние Европы во время ее путешествия по морю. Но одновременно это стихотворение — эротическое («Нежные руки Европы — берите все!»), в нем скрыт намек на Сафо, первую поэтессу европейского мира (около 600 до н. э.), с ее определением эроса как «горько-сладкой муки»[197].

Поэт вдохновлялся также знаменитой картиной русского художника Валентина Серова «Похищение Европы» (1910). Однако, помимо обращения к мифу и живописи, помимо чувственно-эротического воплощения тревожного состояния Европы на ее пути в неведомое, в этом стихотворении заключено и нечто большее. Надежда Мандельштам отмечает, что благодаря некоторому сходству между нею и Европой Серова, у супругов, только что вступивших в брак, возник тайный домашний миф. В стихотворении, пишет Н. Мандельштам, присутствует сострадание к девушке-женщине. Мандельштам, по ее словам, хорошо понимал, что мирная жизнь с обыкновенным мужем-«добытчиком», была бы для нее милей, чем жизнь с этим «быком-похитителем» и «беспутным бродягой», который тащил ее за собой бог весть куда. Да, от европейца Мандельштама, поэта, у которого уже вскоре начнутся столкновения с режимом, ждать спокойной жизни воистину не приходилось![198]

«Нежные руки Европы — берите все!»

Валентин Серов. Похищение Европы (1910). Государственный Русский музей (С.-Петербург)

В августе 1922 года в издательстве «Петрополис» — одном из многочисленных русских эмигрантских издательств в Берлине — выходит в свет второй большой стихотворный сборник Мандельштама — «Tristia». Изданию в Москве воспрепятствовала цензура, поэтому он появился в берлинском филиале. Правда, этот сборник был составлен — из-за отсутствия Мандельштама, находившегося тогда в Грузии, — без авторского участия. Заглавие «Tristia» выбрал (по мандельштамовскому стихотворению 1918 года, навеянному элегиями Овидия) Михаил Кузмин, принимавший участие в работе издательства «Петрополис». Мандельштам был недоволен композицией книги: стихотворения эпохи Октябрьской революции и гражданской войны произвольно смешивались в ней со стихами ранней поры его творчества, представленными в «Камне».

Несмотря на недовольство самого Мандельштама, он надолго останется автором «Камня» и «Tristia». Его образ в сознании современников соединился именно с этими двумя сборниками. Поздние произведения, написанные в 1930-е годы, станут доступны, по большей части, лишь много лет спустя, уже после смерти Мандельштама, причем первое время — в неопубликованном виде, подпольно. О сборнике «Tristia» с похвалой отозвался Виктор Жирмунский, который еще в 1916 году выступил на защиту акмеистов в статье «Преодолевшие символизм». В своей рецензии Жирмунский характеризует автора как «величайшего фантаста словесных образов» и констатирует «смелые и неожиданные метафорические полеты» в классически «строгой и точной эпиграмматической формуле»[199]. Это была, собственно, последняя благожелательная рецензия, написанная знатоком литературы без какой бы то ни было идеологической предвзятости.

Сборник «Tristia» обнаруживает смелые пересечения современности с античными образами и мотивами. Великие города прошлого, Иерусалим, Трою, Рим и Венецию, Мандельштам использует как своего рода маски Петрополя-Петербурга, пытаясь таким образом передать подлинное историческое значение свершившегося переворота и распада. Весь сборник окрашен в траурные тона. Надо всем горит «черное солнце» Апокалипсиса. Всюду вездесущая смерть, будь то смерть матери, собственная смерть или чужая — смерть Петербурга. Стихи говорят о прощании, вине, изгнании. В то же время «Tristia» — это еще и сопротивление упадку культуры, попытка заговорить силы разрушения и забвения. То здесь, то там слышны отголоски мифов — о верности, морали, памяти. Пенелопа, жена Одиссея, воплощение верности — такая же эмблематическая фигура, как и Антигона Софокла, которая вопреки всем установлениям требует погребения своего брата.

«Я изучил науку расставанья»

«Tristia» — стихотворный сборник Мандельштама (1922); художник Мстислав Добужинский

В стихах сборника «Tristia» оживает европейское культурное наследие; благодаря причудливым деталям этот «груз прошлого» предстает у Мандельштама как возвышенная современность и устремленная в будущее культурная «утварь». Поэт создает сверх-временную сеть литературных ассоциаций и культурно-исторических связей, объединяет противоположности, сплетает архаизмы с языком повседневности, формально ссылается на оды и элегии русских поэтов-классиков (Державина, Батюшкова, Пушкина) и тем не менее энергично направляет дерзкие метафоры своих стихов в русло модернизма[200].

Но как бы ни тянулся Мандельштам к европейской традиции и культурной непрерывности, огромный разрыв был, тем не менее, очевиден. После появления сборника «Tristia», всего два месяца спустя, 8–9 октября 1922 года он создает программное стихотворение, в котором, обращаясь к своему веку, видит в нем зверя с перебитым позвоночником, «жестокого и слабого», оглядывающегося на собственные следы:

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки? […]

И еще набухнут ночки,

Брызнет зелени побег,

Но разбит твой позвоночник,

Мой прекрасный жалкий век!

И с бессмысленной улыбкой

Вспять глядишь, жесток и слаб,

Словно зверь когда-то гибкий,

На следы своих же лап (II, 41–42).

Разбитый позвоночник, видение человеческой жертвы (ребенка), гадюка как «мера века золотая»: образы этого стихотворения не сулят ничего доброго. Сравнение эпохи со зверем предвосхищает «века-волкодава» в знаменитом стихотворении, написанном в марте 1931 года (III, 46–47) и послужившем, наряду с другими стихами, поводом для ареста поэта.

В августе 1922 года Мандельштам посещает представителя власти, чье имя еще не раз встретится нам в биографии поэта. Николай Бухарин, ведущий теоретик большевизма, заместитель председателя Коминтерна, член ЦК и Политбюро, автор известной «Азбуки коммунизма», пользовался особым доверием Ленина (в своем политическом завещании он назвал Бухарина «любимцем всей партии»[201]). Посетив просвещенного Бухарина, Мандельштам ходатайствовал перед ним о судьбе своего брата Евгения, недавно арестованного, причем уже вторично: его спутали с меньшевиком по фамилии Мандельштам. Пользуясь случаем, Бухарин попросил Мандельштама дать какое-нибудь стихотворение для публикации в официальной газете «Известия»; следовало показать, что поэт находится на «правильной позиции» на стороне революции.

Чего ожидал Бухарин? Восхваления большевиков, стоящих у власти, или осмеяния рухнувшего «старого мира»? Ведь Мандельштам был совершенно непригоден для политической пропаганды: слишком своеволен. То, что получил Бухарин от Мандельштама, представляло собой глубокое и своеобразное стихотворение о хлебе («Как растет хлебов опара…»), полное религиозной символики, с херувимами, церковными куполами и «хлебными Софиями», напоминающими о Софийском соборе в Киеве или новгородском Кремле.

Словно хлебные Софии

С херувимского стола

Круглым жаром налитые

Подымают купола.

Чтобы силой или лаской

Чудный выманить припек,

Время — царственный подпасок —

Ловит слово-колобок (II, 38).

По свидетельству Надежды Мандельштам, поэт был доволен тем, что предоставил официальной газете атеистической страны стихотворение, насыщенное религиозной символикой[202]. В эпоху, когда церкви сносились или превращались в гаражи, склады и кинотеатры, подобное стихотворение воспринималось как чистая провокация. Тем не менее, Бухарин оказался настолько корректен, что действительно напечатал заказное стихотворение, невзирая на то, что оно совершенно расходилось и с эпохой, и с газетой «Известия». Оно было опубликовано 23 сентября 1922 года как факсимиле, — воспроизведение мандельштамовской рукописи. Если и можно найти в Советском Союзе сюрреализм, — так на этой газетной странице!

Рано наступившей зимой 1922 года Мандельштам написал статью «Гуманизм и современность», напечатанную 20 января 1923 года в берлинской эмигрантской газете «Накануне» — там же, где 7 июня 1922 года появилась «Пшеница человеческая». Устремленность поэта к Европе дополняется темой европейского гуманизма. Мандельштам предупреждает своих современников об опасности насильственного режима, презирающего человеческую личность, и общественного строя в духе древнего Вавилона и Ассирии. И в тягостном предчувствии он провидит лицо сталинизма, угадывает «крыло надвигающейся ночи»:

«Бывают эпохи, которые говорят, что им нет дела до человека, что его нужно использовать, как кирпич, как цемент, что из него нужно строить, а не для него. Социальная архитектура измеряется масштабом человека. Иногда она становится враждебной человеку и питает свое величие его унижением и ничтожеством. […]

Все чувствуют монументальность форм надвигающейся социальной архитектуры. Еще не видно горы, но она уже отбрасывает на нас свою тень, и, отвыкшие от монументальных форм общественной жизни, приученные к государственно-правовой плоскости девятнадцатого века, мы движемся в этой тени со страхом и недоумением, не зная, что это — крыло надвигающейся ночи или тень родного города, куда мы должны вступить. […]

Если подлинное гуманистическое оправдание не ляжет в основу грядущей социальной архитектуры, она раздавит человека, как Ассирия и Вавилон» (II, 286, 288).

Не теряя своего отчаянного оптимизма, Мандельштам опирается на ценности европейского гуманизма, которые, согласно его пророчествам, однажды должны вернуться: «Когда настанет срок» (II, 288). В профетических видениях статьи «Гуманизм и современность» предугадан не только сталинизм, но и крах советской империи…

Еще при жизни Ленина Мандельштам прозорливо сумел распознать сущность тоталитарного общества. Провозглашенный Лениным в сентябре 1918 года «красный террор», направленный против всех «контрреволюционных сил», был предупреждающим сигналом. Насильственное выдворение из страны интеллектуальной элиты, высланной в сентябре 1922 года на «философском корабле», свидетельствовало о принципиальном недоверии партийного лидера к интеллигенции. Созданные по указанию Ленина исправительно-трудовые лагеря на Соловецких островах в Белом море оказались зародышем Архипелага ГУЛАГ. При этом преследовалась единственная цель: жестокое подавление любой оппозиции. Пропаганда изображала Соловецкий лагерь как необходимую для молодого советского государства защитную меру, однако Мандельштам не доверял попыткам приукрасить действительность и повторял в разговорах с женой, что ему ни разу не приходилось видеть человека, вернувшегося с Соловков. И пока он не встретит такого человека, говорил Мандельштам, он не поверит никаким казенным заявлениям[203].

Волна репрессий в отношении эсеров и меньшевиков еще раз коснулась Евгения Мандельштама: весной 1923 года в Петрограде он был арестован в третий раз. Мандельштам вновь стал действовать, чтобы помочь своему младшему брату. Он опять отправляется к Бухарину и просит его оказать воздействие на Зиновьева, руководителя Петросовета. Сохранилось письмо Мандельштама к отцу, где он рассказывает о своем заступничестве (IV, 32), которое и в самом деле увенчалось успехом: Евгения освободили.

В предчувствии «надвигающейся ночи», высказанном в статье «Гуманизм и современность», Мандельштам ощущал свое полное одиночество. Уже в 1923 году он избрал для себя «внутреннюю эмиграцию» — задолго до того, как его настигнет общественный остракизм. Надежда Мандельштам вспоминает: «Изоляция, которую выбрали Мандельштам и Ахматова, была единственным выходом. Началась эпоха одиночек, противостоящих огромному организованному миру»[204]. Этот выбор станет судьбой.

23 мая 1922 года Мандельштам представил в Государственное издательство подборку фрагментов старо-французского героического эпоса, которые он перевел на русский, среди них — отрывок из «Песни о Роланде» (XI век). Это были, однако, «говорящие» переводы: в них, по словам Надежды Мандельштам, «как-то странно заговорила судьба». Фрагмент «Алисканс» представлял собой якобы «клятву» никогда не прятаться, если надо защищать жизнь. А отрывок из жизни святого Алексия (XII век) — это мандельштамовский «обет нищеты»[205]. То была скрытая, глубоко личная клятва — не общественная декларация. Материальная необеспеченность, отщепенство, одиночество и отрешенность — таковы основные приметы мандельштамовской жизни вплоть до горестного ее конца.

«Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки?»

Третье издание стихотворного сборника «Камень» в Госиздате (1923); художник — Александр Родченко

Мандельштам оставался одиночкой и в литературе. В 1916–1917 годах Николай Гумилев пытался воскресить «Цех поэтов»; еще одна подобная попытка относится к 1921 году. Мандельштам никогда не верил в возможность такого воскрешения. В отличие от Гумилева, прирожденного наставника, он не нуждался в учениках. Всю жизнь признавал он свою причастность к акмеизму, тому коллективному «мы», которое сложилось в 1913 году, но отказывался реанимировать прошлое. Он хранил акмеизм в тайниках своей души как собственную «школу». Летом 1923 года он писал Льву Горнунгу — молодому поэту, который показывал ему свои стихи:

«Акмеизм 23 года — не тот, что в 1913 году.

Вернее, акмеизма нет совсем. Он хотел быть лишь ‘‘совестью” поэзии. Он суд над поэзией, а не сама поэзия. Не презирайте современных поэтов. На них благословенье прошлого» (IV, 33).

И хотя знатоки поэзии продолжали ценить Мандельштама, но в глазах представителей «революционного искусства» он выглядел в 1923 году как наследие прошлого. В конце мая 1923 года в московском издательстве «Круг» выходит его стихотворный сборник «Вторая книга» (с посвящением Надежде Мандельштам) — новое, исправленное издание сборника «Tristia», на этот раз составленное им самим. Однако сочувственных и понимающих рецензентов, подобных Жирмунскому, у Мандельштама теперь уже не нашлось. Особенно горьким для Мандельштама был отзыв Валерия Брюсова, бывшего символиста, который сразу после революции пошел в услужение к большевикам и возглавил литературный отдел Наркомпроса. Отказывая стихам Мандельштама в какой-либо связи с современностью, Брюсов учинил им в журнале «Печать и революция» (1923. № 6) беспощадный разнос:

«Оторванная от общественной жизни, от интересов социальных и политических, оторванная от проблем современной науки, от поисков современного миросозерцания, поэзия О. Мандельштама питается только субъективными переживаниями поэта да отвлеченными, “вечными” вопросами — о любви, смерти и тому под., которые, в своем метафизическом аспекте, стали давно пустыми, лишенными реального содержания»[206].

Правда, в июле 1923 года в Госиздате появляется еще и третье существенно расширенное издание «Камня», однако, несмотря на новые стихотворения, этот сборник демонстративным повторением своего названия напоминал о двух одноименных дореволюционных изданиях (1913 и 1916 годов) и не мог послужить убедительным доказательством принадлежности автора к современной эпохе. Обязанность — любой ценой! — быть «современным поэтом» тяготила Мандельштама, пока в одном из своих стихотворений он вообще не отречется от какой бы то ни было современности.