Глава шестнадцатая ПОСЛЕДНИЕ ГАСТРОЛИ, ПОСЛЕДНЯЯ РОЛЬ…

Глава шестнадцатая

ПОСЛЕДНИЕ ГАСТРОЛИ, ПОСЛЕДНЯЯ РОЛЬ…

Несмотря на то, что к моменту отъезда в Америку Мимми было уже пятнадцать, Карузо попросил мисс Сайер сопровождать его. Однако присутствие гувернантки не радовало Дороти — слишком уж много мисс Сайер знала о семейных перипетиях ее мужа! Поэтому она решила поскорее избавиться от нее. А для этого нужно было отправить подальше младшего сына Энрико. По ее настоянию Мимми определили в школу-интернат для мальчиков, которую когда-то посещал брат Дороти — Ромейн, а мисс Сайер была сразу же уволена. Для юноши это стало ударом — ведь воспитательница заменила ему мать. Карузо выплатил ей выходное пособие, но на этот раз не щедрое, как обычно. Вероятно, Дороти искусно настроила мужа против гувернантки. Карузо часто поступал вопреки тому, что от него хотели, и Дороти быстро научилась этим пользоваться.

Мисс Сайер была очень травмирована тем, что человек, семье которого она отдала столько лет жизни, так холодно с ней расстался. Она решила не возвращаться в Старый Свет и нашла работу в другой семье. Дороти же взяла для воспитания своей девочки другую гувернантку, из Скандинавии, на взгляд Мимми — чересчур чопорную.

Дороти в своих воспоминаниях описывает мисс Сайер как женщину, смертельно боявшуюся Карузо. Но его младший сын рассказывал, что мисс Сайер относилась к Карузо с величайшим почтением, но без малейшей робости, и привел в доказательство этого пару эпизодов.

Однажды, будучи проездом в Пизе, семейство Карузо отправилось посмотреть реставрацию алтаря одного знаменитого собора. Кругом валялись кусочки мозаики. Карузо собрал в горсть часть обломков и спрятал, как сувенир, в карман. Мисс Сайер строго на него посмотрела и сказала:

— Господин Карузо, не делайте этого! Подумайте, что произойдет, если каждый посетитель будет брать по кусочку? Что останется от этой прекрасной мозаики? Положите обратно!

Смущенный Карузо вынужден был положить обломки на место…

Вскоре по прибытии в Нью-Йорк Карузо попросил Мимми напечатать от его имени несколько писем, но юноша ответил, что не умеет печатать.

— Ты же играешь на фортепиано, так?

— Да, папа.

— Так почему же ты не можешь напечатать мне письма?

Мисс Сайер, которая была за дверью, вошла и сказала:

— Господин Карузо, не говорите глупости. Печатание на машинке не имеет никакого отношения к игре на фортепиано, и вы это прекрасно знаете. Или вы хотите, чтобы он это сделал левой пяткой?

Карузо расхохотался, а Мимми был потрясен тем, что мисс Сайер перечит всемогущему Карузо…

В середине сентября, пока было время до открытия сезона «Метрополитен-оперы», Карузо, оставив родных в Нью-Йорке, отправился на гастроли в Мексику. Эта страна считалась весьма криминальной. Для американца слово «мексиканец» было едва ли не синонимом слова «бандит». Поэтому для охраны Карузо (как национального достояния!) было выделено пятьдесят солдат.

В поезде, следовавшем в Мексику, Карузо ежедневно писал жене письма, подробно рассказывая о событиях, которые ему представлялись важными. Правда, когда Дороти впоследствии опубликовала письма в своей книге, они уже во многом отличались от оригиналов. Дело в том, что доверяя Бруно Дзирато всю деловую переписку, Карузо почти все письма жене писал собственноручно. Он плохо говорил по-английски, но еще хуже на нем писал — с огромным количеством ошибок и неверных оборотов. Иногда о том, что он хотел сказать, в буквальном смысле приходилось догадываться. Позднее он стал писать на итальянском, так как Дороти учила этот язык довольно быстрыми темпами. Но и выражаясь на родном наречии, Карузо не блистал грамотностью. Ко всему прочему, некоторые фрагменты приходилось купировать — но это как раз дело обычное для личной переписки. Вдова Энрико проделала немалую редакторскую работу, прежде чем письма ее мужа увидели свет, и сегодня они читаются легко и с большим интересом. В них, в отличие от интервью, Карузо предстает без обычной маски, которую он надевал, общаясь с журналистами. И он не скрывал от Дороти то, что всегда скрывал от публики — как он плохо себя чувствует, как он устал, как волнуется за свою вокальную форму, как раздражают его некоторые коллеги… Дороти вспоминала: «Мы писали или телеграфировали друг другу каждый день, а иногда по два-три раза в день. У него усилились головные боли, и я все время беспокоилась…»[378]

Однако несмотря на плохое самочувствие Карузо произвел фурор. 29 сентября в Мехико он пел в «Любовном напитке» и познал подлинный — очередной в своей жизни — триумф, о чем он и сообщил на следующий день жене. А ведь до приезда Карузо в Мексику в прессе бурно обсуждался вопрос, в какой форме находится великий тенор, тот ли он, каким был раньше. Может, его время прошло и пора дать дорогу молодым? Цены на билеты были заоблачно высокими, поэтому пришлось приглашать для исполнения остальных партий певцов довольно посредственных. Единственным исключением была замечательная меццо-сопрано Габриэлла Безанцони, которая вскоре по окончании гастролей в Мексике дебютировала в «Аиде» на сцене «Метрополитен-оперы» (правда, не с Карузо, а с Джованни Мартинелли). Забегая вперед скажем, что в Нью-Йорке певице пришлось очень тяжело — Гатти-Казацца подписал с ней контракт на участие в двух партиях, среди которых не было ее «коронной» роли — Кармен. Это роль была «закреплена» за Фаррар, и та ни за что бы ее не передала другой певице. Ко всему прочему, появление новой певицы с красивым низким голосом обеспокоило немку Маргарет Матценауэр, у которой роль Амнерис считалась одной из самых удачных. Выступления Безанцони в «Метрополитен» проходили в крайне нервной обстановке и, как и в ситуации с Альдой, единственным коллегой, который поддерживал дебютантку, был Карузо. Выполнив обязательства по контракту, певица вынуждена была уехать в Италию, а оттуда в Латинскую Америку, где ее всегда принимали с огромным восторгом.

Следующая партия, в которой Карузо появился на сцене, был Ричард в «Бале-маскараде» Верди. Его вновь раздражали партнеры (за исключением Безанцони). К тому же партия Ричарда довольно трудная; он не пел ее более трех лет, что только усиливало его нервозность. Но волнения его были напрасны — публика встретила тенора с ликованием.

Пятого октября Карузо вместе с Габриэллой Безанцони выступил в «Кармен», которую давали в необычном для оперы месте — на арене для боя быков «Плаца Эль Торео»! Никогда ранее никто из певцов не пел при подобном скоплении публики. На арене собралось 22 тысячи зрителей! Карузо подробно описал этот вечер в письме жене: «После всех приготовлений я отправился на „Plaza“. Это арена для боя быков, на которой установили сцену для оперного представления. Она была ярко освещена солнцем. Голос мой звучал несколько тускло, и это меня беспокоило.

Я быстро оделся, прополоскал горло и вышел на сцену. Меня встретили аплодисментами, но не очень дружными. Я начал петь. Голос звучал тяжело, но я понял, что к концу акта распоюсь. Наступил дуэт с Микаэлой, певшей плохо. Я нервничал и в конце дуэта звучал неважно, хотя публика аплодировала. С этого момента стала изменяться погода. Огромные тучи затянули небо, и в конце первого акта пошел дождь, так что мы с Кармен совершенно промокли. Мы полагали, что публика разойдется, но никто не двинулся с места. После первого акта немного аплодировали.

Второе действие началось под проливным дождем, и это было забавное зрелище. Все вокруг было усеяно тысячами зонтиков. Мы не видели голов слушателей и не слышали оркестра. Мы надеялись, что вот-вот прекратится спектакль, но зрители не уходили. Я начал петь романс и в середине дал кикс на одной из нот (я обвиняю в этом дождь). Мелькнула мысль: „Сейчас будет скандал“, но никто не издал ни звука. Я с воодушевлением закончил романс. Публика горячо аплодировала. А дождь все усиливался. После окончания акта нас вызывали пять раз. Было очень забавно смотреть на „Plaza“, сплошь усеянный зонтиками.

В третьем акте условия еще более ухудшились, а в конце его стали невыносимы. Я спросил:

— Когда мы прекратим петь?

Мне ответили:

— Когда этого пожелает публика.

Но этого никто не желал. В конце третьего акта я распелся, и мне много аплодировали. Кому-то в голову пришла неудачная мысль сказать публике, что представление не будет продолжено, так как актеры не хотят больше петь при такой погоде. Я был в уборной и готовился к последнему акту, когда услышал сильный шум. Наши уборные были расположены там, где готовят к бою быков. Я послал узнать, в чем дело. Когда мне сообщили, что это волнуется публика, я сказал, чтобы объявили, что представление будет продолжено. Это было сказано вовремя, так как уже начали ломать сцену.

Мы закончили оперу под сплошным ливнем, и половина зрителей, безусловно, ничего не слышала из-за шума дождя. Мы все промокли и, наверное, только поэтому имели успех, так как актерски были слабы. Пресса отнеслась к нам благосклонно, и лишь в одной газете написали, да и то в добродушном тоне, что я выступил неудачно…»[379]

Естественно, когда разъяренная толпа начала ломать сцену, артисты и организаторы спектакля перепугались — унять гнев двух десятков тысяч мексиканцев, заплативших огромные деньги и почувствовавших себя обманутыми, не смог бы тогда никто. Перед следующими спектаклями на арене «Эль Торео» публику уже предупреждали, что в случае непогоды спектакль будет прерван. И это оказалась отнюдь не пустая мера предосторожности. Погода как будто бы издевалась и над публикой, и над певцами. После недели солнечной и ясной погоды неожиданно разразилась гроза — как раз в самый неподходящий момент.

«Закончился этот ужасный день, и я его полностью тебе опишу, начав с того момента, на котором остановился, — писал Карузо жене. — В 15.30 начался спектакль. Голос звучал прекрасно, настроение было отличным, но на небе сгущались тучи и в конце первого акта начал накрапывать дождь. Второй акт прошел с большим успехом. Эти два акта я пропел очень хорошо, и все были довольны, но во время баркаролы, когда я спел „Io sfido і venti, і lampi, і tuoni есс“[380], на самом деле подул сильный ветер, сверкнула молния и грянул гром. Началась гроза. Я готовился к третьему акту, когда вода стала поступать в мою уборную.

Мы ждали в течение получаса. Публика не расходилась. Когда стало невозможным находиться в уборной, я надел плащ и вышел. На мой вопрос: „Что мы будем делать?“ — последовал ответ: „Пойдем домой“. Быстро переодевшись, я ушел.

Это первый случай в моей певческой деятельности, когда я ни за что получаю деньги. Что ты скажешь, если я отдам эти деньги бедным? Я не хотел их брать, но импресарио ни копейки не вернет зрителям. Тогда я не вижу оснований отдавать деньги. Я думаю послать их моим беднейшим родственникам…»[381]

Карузо переживал по поводу того, что ему не удалось выполнить обязательства перед публикой, и предложил по завершении гастролей в Мексике устроить бенефис, тем самым несколько компенсировав сорванный спектакль. Все-таки он был очень ответственным человеком и никогда не брал деньги, если не был уверен в том, что честно их заработал.

После выступления с Габриэллой Безанцони в «Самсоне и Далиле» 9 октября Карузо через неделю спел партию совершенно иного плана — Лионеля в «Марте» Ф. Флотова, удивив всех в очередной раз способностью исполнять как роли «героического» амплуа, так и чисто «лирический» репертуар. Однако никто даже представить не мог, каких усилий стоил тенору выход на сцену. Его мучили сильные головные боли. К тому же остальные исполнители не слишком хорошо выучили партии, что, естественно, крайне нервировало Энрико.

Как часто бывало до этого, Карузо постоянно куда-нибудь приглашали, просили кого-то послушать, высказать мнение о чьем-нибудь голосе, помочь устроить карьеру. Он не любил подобные ситуации, так как вынужден был говорить правду, а она не всегда приятна. Так, в Мехико один из итальянских друзей тенора по фамилии Стефанини попросил послушать сестру его приятеля и оценить ее вокальные данные. В письме жене Карузо рассказывал: «…Получилось нехорошо, потому что я сказал правду о голосе девушки. Она горько разрыдалась, поставив в очень затруднительное положение меня и всех присутствующих. Не представляю, как я вышел из этого положения, но все-таки вышел. Ты только подумай! Она хотела, чтобы я дал концерт в ее пользу, дабы она могла заплатить за учебу!

Ее брат готов был наброситься на меня с кулаками. Но, провожая меня и уже выйдя из дома, он неожиданно расхохотался. Я ничего не мог понять. Тогда он сказал:

— Мистер Карузо, вы не представляете, как я вам обязан!..

Видя мое недоумение, он объяснил, что теперь сестра перестанет считать себя исключительно одаренной и ее родным не надо будет выбрасывать деньги на ветер, оплачивая обучение. Мы посмеялись и разошлись по домам…»[382]

Вообще, Карузо всегда откровенно высказывал свое мнение. Если вокалист имел данные, он предпринимал все, чтобы помочь ему, как это произошло, например, с Розой Понсель или Антонио Кортисом (последний этим, правда, не воспользовался). Если певец был никудышным (а это было куда чаще), он, не стесняясь, мог сказать ему об этом прямо в лицо — прекрасно понимая, что люди, зараженные «бациллой пения», совершенно неадекватно реагируют даже на малейшую попытку критики.

В Мексике у Карузо были сильные перепады настроения. Он мог резко погрустнеть и внезапно развеселиться. Энрико радовался успеху у публики, радовался, что скоро станет отцом, перебирал варианты имени для своей дочки — почему-то он ни минуты не сомневался, что у них с Дороти будет девочка. Но были и поводы для мрачных мыслей. Так, пока он гастролировал, к Дороти привязался анонимщик, забрасывавший ее письмами, в которых рассказывал о связях ее мужа с женщинами. Дороти была шокирована этим, но Энрико ее заверил, что это лишь очередная провокация со стороны недоброжелателей, завидовавших их счастью.

В разлуке с беременной женой Карузо очень скучал. Ему, как воздух, было необходимо чувство близости с Дороти. Он требовал от нее ежедневных писем и, если вдруг вовремя не получал письмо, выражал свое негодование со всем неистовством бурного неаполитанского темперамента. Возможно, Дороти, когда выходила замуж за Карузо, больше уважала его, нежели любила. Обстановка в семье ее отца была таковой, что для нее какой угодно вариант перемены жизни был предпочтительней. Однако забота, которой ее окружил Энрико, его великодушие, его харизма, страсть растопили сердце американки. Она искренне полюбила мужа, была с ним счастлива и смогла сделать счастливым его.

Увы, их счастье было недолгим…

Бывая в Нью-Йорке, Федор Шаляпин никогда не упускал случая заглянуть в гости к Карузо. В одной из бесед он посоветовал тенору поменьше петь драматические партии, чтобы не износить голос. Карузо вежливо поблагодарил товарища, но ни слова не сказал, что уже практически заканчивает работу над одной из наиболее «крепких» теноровых партий — еврея-ювелира Элеазара в опере Ф. Галеви «Жидовка».

Вернувшись из утомительной и богатой приключениями поездки по Мексике, 17 ноября 1919 года Карузо принял участие в очередном открытии сезона «Метрополитен-оперы», выступив (единственный раз за весь сезон) в «Тоске» с хорошо знакомыми партнерами — Джеральдиной Фаррар и Антонио Скотти. Через пять дней тенор вышел на сцену, чтобы представить американской публике тридцать седьмую — и последнюю, как оказалось, роль в этом театре.

«Жидовка» не ставилась на сцене «Метрополитен-оперы» почти тридцать лет. По жанру это французская «большая опера», отличающаяся монументальностью форм (обычно произведения этого жанра содержат не менее пяти актов), большим составом исполнителей, включением балетных номеров. Действие оперы разворачивается в Германии в 1414 году, во времена Констанцского собора, когда законы были направлены против евреев. Так, если христианин вступал в любовную связь с еврейкой, его изгоняли из города, а саму еврейку казнили. Кардинал Броньи выносит смертный приговор еврею-ювелиру Элеазару и его дочери Рашели за ее отношения с князем Леопольдом, прикинувшимся бедным еврейским художником Самуэлем. Рашель с Элеазаром отказываются принять христианство, и, согласно приговору, их должны бросить в чан с кипящей водой. Рашель — не родная, а приемная дочь Элеазара, но она об этом не знает. Элеазар может спасти Рашель, если расскажет, что на самом деле она христианка и дочь кардинала Броньи. Но после мучительной душевной борьбы Элеазар решает не возвращать Рашель христианам. Броньи узнает от Элеазара правду, но слишком поздно — Рашель уже казнена. Элеазар, злорадно насладившись горем настоящего отца — кардинала, собственными руками отправившего на мучительную смерть родную дочь, — бросается в чан с кипящей водой, где только что погибла «жидовка».

Ни над одной другой партией Карузо не работал так тщательно, как над ролью Элеазара. Он впервые в жизни стал ходить в библиотеки, смотрел книги по истории костюма, наведывался в синагоги, слушал пение канторов, изучал стиль еврейских песнопений. В итоге костюмы были сделаны с предельной исторической точностью, а кое-что было даже позаимствовано из синагоги. Так, покрывало, которое надевал Элеазар, раньше принадлежало реальному раввину. Роскошными были и декорации, выполненные в «готическом» стиле и воспроизводящие реалии XV века.

Двадцать второго ноября 1919 года состоялась премьера, в которой, помимо Карузо, участвовали Роза Понсель в роли Рашели и Леон Ротье, исполнявший партию кардинала Броньи. Рецензии на спектакль были единодушными. Все критики сходились на том, что роль Элеазара стала самым значительным достижением Карузо как с вокальной, так и артистической точек зрения. На следующий день после премьеры в статье «Возобновленная „Жидовка“», опубликованной в газете «Мир Нью-Йорка», Джеймс Гиббонс отмечал в образе, созданном Карузо, великолепное соединение искусного грима и сценического правдоподобия. Критик писал, что тенору удалось с потрясающей силой передать две «ипостаси» образа Элеазара — отцовскую нежную любовь к Рашели и неистовую ненависть к иноверцам, под действием которой он отправляет на мученическую смерть девушку, которую любит как родную дочь. Отмечалось, что голос тенора находится в изумительной форме. Особой похвалы заслужила знаменитая ария «Rachel, quand du seigneur» («Рашель, когда б не Господь»), в которой Карузо продемонстрировал блестящую фразировку и богатейшую нюансировку. После окончания четвертого акта оперы тенора вызывали шесть раз.

Карузо предстал в этой опере законченным художником, сочетавшим незаурядные вокальные данные с убедительной актерской игрой. Восторженных слов удостоились Роза Понсель и Леон Ротье. В целом постановка была оценена как несомненная удача театра и высочайшее творческое достижение солистов.

Осенью Карузо по просьбе американского журналиста Пьера Кея (которого тенор шутливо именовал на итальянский манер «Пьетро Кьяве», обыгрывая семантику фамилии «Key» — «ключ») начал работу над своей подробной биографией. Он давал развернутые интервью журналисту, которые сперва печатались в газете «Дейли телеграф», а позднее в отредактированном виде были собраны вместе и изданы в виде отдельной книги. Рассказывая о своей жизни, Энрико дошел до 1909 года и на этом закончил, мотивировав это тем, что дальнейшая его жизнь достаточно известна и все, что журналист еще захочет узнать, он сможет почерпнуть из многочисленных публикаций.

На самом деле, дойдя до драматичных событий, связанных с бегством Ады Джакетти, Карузо просто не очень хорошо представлял, что и как дальше рассказывать. Воспоминания тех дней являлись для него незаживающей раной, несмотря на семейное счастье, которое он обрел с Дороти. Да и как бы он стал объяснять читателям, что, расставшись со старшей сестрой Джакетти, начал вести фактически супружескую жизнь с младшей? Если б Энрико стал продолжать, ему нужно было бы как-то комментировать и эпизод в обезьяннике, и судебные иски от женщин, и его бурно обсуждаемые любовные истории… Естественно, ему этого не хотелось.

В итоге Пьер Кей поступил, как советовал Карузо. Когда тенор был уже смертельно болен, американский журналист и Бруно Дзирато дописали его биографию — в основном по тем материалам, которыми располагали, сгладив, насколько возможно, все «острые углы». Многое из рассказов Карузо, относящихся к его «итальянскому» периоду, они не имели ни возможности, ни времени проверить, поэтому в книге оказалось множество ошибок, перекочевавших и в последующие жизнеописания великого тенора.

Читая отзывы критиков о «Жидовке», Карузо был доволен. Он и сам понимал, что создал едва ли не лучший из своих сценических образов. Однако далеко не все было гладко. После восторженного приема «Жидовки» возобновилась волна критических выпадов в адрес тенора. Среди прочих достоинств Карузо обладал также острым чувством самокритики и после каждого спектакля сам себе ставил оценку: «Хорошо, неплохо, отлично, плохо…» Поэтому очевидно несправедливые отзывы его по-настоящему травмировали.

В большинстве своем критики не принимали переход Энрико к драматическому репертуару и усилению звучания голоса, каковое у тенора действительно наблюдалось — в силу совершенно объективных обстоятельств, надо заметить. Карузо обращался к более «крепким» партиям не потому, что ему они нравились больше. Просто его организм и, в частности, голосовой аппарат с возрастом претерпевали определенные изменения, и певец очень хорошо ощущал, что нужно менять и стиль, и, во многом, репертуар. Именно этим объясним его переход в иное «амплуа». Однако критики не всегда это могли правильно оценить.

Проницательный Хендерсон видел опасность подобного явления не только для самого Карузо, но и целого ряда подражателей великого тенора. Отчетливее всего эту мысль выразил Дмитрий Смирнов: «В те времена, когда пел знаменитый Анджело Мазини, этот легендарный тенор, все тенора того времени старались подражать звуку его голоса, копировали его пиано, его филировки, и в Италии того времени было много певцов, которые именно пели, а не кричали.

Когда место Мазини занял Карузо, у которого был большой голос, но плохо разработанное пиано, все тенора стали подражать ему, злостно употребляя форте. Но то, что выходило у Карузо чудесно, страстно и как-то волшебно, почти у всех теноров звучало крикливо…»[383]

Подобной вокальной манере Карузо рецензенты противопоставляли исполнительский стиль испанского тенора Иполито Ласаро, дебютировавшего в «Метрополитен-опере» в ноябре 1918 года и поразившего всех изумительным блеском верхних нот. Ласаро отличался редким самомнением. Поскольку всем было известно, как страстно желал испанский тенор занять в глазах общественности место Карузо, именно с ним стали связывать всевозможные выходки против Энрико и считать его едва ли не главным инициатором кампании, развязанной против «короля теноров». Однако, по всей видимости, это не более чем слухи — каких-либо документальных подтверждений этому мне найти не удалось. Ласаро прожил очень долгую жизнь — умер в возрасте 87 лет. Но занять положение ведущего тенора мира ему не было суждено. В течение двух лет его пребывания в «Метрополитен-опере» он оставался в тени Карузо. После смерти великого тенора на первых позициях оказались Беньямино Джильи, Джованни Мартинелли и Джакомо Лаури-Вольпи. А там, где Ласаро одно время почти не имел конкурентов в своем репертуаре, в Италии, Испании и Латинской Америке — его затмил Мигель Флета. При этом надо отдать Ласаро должное, он действительно был замечательным певцом — пусть и не столь незаурядным, каким бы ему хотелось себя ощущать.

Попытка противопоставить Карузо Ласаро особого успеха не имела. Наоборот, вызвала волну публикаций, поддерживавших Энрико. Однако несмотря на самые лестные слова, прозвучавшие в то время в его адрес, тенор оценивал ситуацию вполне трезво и не обольщался. В последние годы жизни, анализируя отзывы прессы, он понял, что достиг вершины своих возможностей как певца и всеми силами старался если не двигаться дальше, то удерживаться на этой вершине как можно дольше. Начиная с южноамериканских гастролей 1915 года, критики без тени смущения напоминали ему о течении времени. Аплодисменты в конце спектакля говорили Карузо, что он еще может петь как никто в мире. Вопрос заключался лишь в одном: как долго это может продолжаться? Энрико внимательно следил за каждым новым тенором, о котором начинали говорить и который мог, по его мнению, составить ему конкуренцию. Дмитрий Смирнов рассказывал: «Однажды меня слушал в опере „Богема“ вместе с В. В. Андреевым его секретарь и администратор Ю. Мансфельд, а рядом с ним сидел со своим секретарем Карузо. После первого действия Мансфельд обратился к нему и спросил, нравится ли ему гастролер.

— Он поет неплохо, — ответил Карузо, — но голос его совсем русский».

Что он этим хотел сказать, Мансфельд не понял, но в воспоминаниях своих записал, что успех Смирнова очень не понравился Карузо, а шефу клаки театра «Метрополитен» было приказано не аплодировать Смирнову. Клака должна была встречать бурными аплодисментами: Карузо, Скотти, Фаррар, Амато, Тосканини и Тетраццини. Смирнова же приветствовали русские эмигранты, русские священники и публика, которой он нравился…[384]

Это мнение русского тенора, конечно, очень предвзято — хотя бы потому, что никому из вышеперечисленных вокалистов никакая клака не требовалась по большому счету (разве что терявшему голос Скотти). Все они были по-настоящему признанными и давно любимыми публикой исполнителями, так что единственное, что могла сделать клака, так это начинать аплодисменты, которые позднее тонули в буре оваций. Карьера самого Смирнова в «Метрополитен-опере» не сложилась — он вынужден был уехать из Америки в разгар своего второго сезона в театре; в чем была причина этого — не вполне ясно. Известно лишь, что у певца возник конфликт с администрацией. Да и критики не очень его жаловали. Тем не менее этим его воспоминания весьма интересны, так как описывают внимание Карузо к своим реальным или потенциальным соперникам. Об этом внимании пишет и Дороти: «Однажды мы пошли на сольный концерт — дебют Тито Скипы, исполнявшего неаполитанские песни. Мы приехали поздно, сели в конце зала, чтобы нас никто не заметил, и уехали через пятнадцать минут.

— Зачем же мы приезжали? — спросила я мужа.

— Потому что он тенор. Но теперь все в порядке, — загадочно ответил он…»[385]

На самом деле, в этом эпизоде нет ничего загадочного. Того же Ласаро, например, Карузо слышал еще во время гастролей в Латинской Америке. Голоса Слезака, Дзенателло, Мартинелли, Мак-Кормака и многих других теноров были ему, разумеется, хорошо знакомы. Ни в одном из них он не видел реального конкурента — и имел для этого все основания. И уж тем более — Энрико хватило всего нескольких минут, чтобы понять, что красивый, однако сугубо лирический голос Тито Скипы ни в малейшей степени не может угрожать его положению лучшего тенора мира. Однако крайне показательно то, что Карузо предпочел в этом убедиться лично, не полагаясь на чье-либо, пусть даже авторитетное, мнение.

Восемнадцатого декабря 1919 года Дороти родила дочь. Они с мужем «перебрали сотни имен, но лишь в ночь накануне рождения Энрико внезапно решил, что девочку нужно назвать Глорией.

— Потому что она будет венцом моей славы, — сказал он…»[386].

Карузо верил, что его дочь унаследует хотя бы часть его вокальных данных. На ночь он пел ей неаполитанские колыбельные песни. Однако смерть настигла Энрико, когда Глории было всего полтора года. В соответствии с волей отца в четыре года она начала заниматься фортепиано. Старый друг Карузо, Танара, начал обучать Глорию пению. Время от времени в газетах появлялись статьи с рассказами, как проходят занятия. Все надеялись на появление в ее лице нового вокального чуда. Когда девочке исполнилось семь лет, одна из нью-йоркских газет даже объявила Глорию «потенциальной оперной звездой первой величины», а в следующем году ее впервые записали на пластинки. В возрасте двенадцати лет девочка начала заниматься пением с одним из ближайших друзей ее отца Джоном Мак-Кормаком. Знаменитый ирландский тенор заявил прессе, что его ученица подает немалые надежды. Однако по мере взросления Глории становилось ясно, что оперного голоса у нее нет. В 1922 году умер дедушка Глории — отец Дороти — Парк Бенджамин, оставив внучке наследство в миллион долларов[387]. В 1942 году Глория прекратила занятия музыкой, через год вышла замуж и начала изучать живопись в Нью-Йорке, заявив репортерам, что рисование также в традициях ее семьи, поскольку ее мать рисовала, а отец не только рисовал, но и занимался на досуге лепкой. В Нью-Йорке Глория Карузо-Мерри открыла небольшую студию, в которой рисовала картины и пейзажи — неплохие, но почти не продававшиеся. Она умерла от рака в 1999 году в возрасте 79 лет, так, по сути, и не оправдав свое «славное» имя…

Рождение дочери не нарушило обычный режим выступлений Карузо — он по-прежнему появлялся на оперной сцене и в концертах довольно часто. Правда, с каждым разом это становилось для него все тяжелее и тяжелее: здоровье стремительно ухудшалось.

В начале 1919 года друг Карузо бас Андрес де Сегурола оставил сцену «Метрополитен-оперы» и в мае стал директором нового казино в Гаване. Это оказалось чрезвычайно прибыльным делом. Памятуя об огромных доходах, какие приносило казино в Монте-Карло, когда туда приезжали знаменитые певцы, Сегурола решил увеличить приток посетителей и предложил импресарио Адольфо Бракале (тому самому, который организовывал в 1895 году первую зарубежную поездку Энрико — в Каир) подобрать в следующем году для гастролей на Кубе труппу, включавшую ряд известных вокалистов, в том числе — обязательно — Карузо. Тенор не имел ни малейшего желания ехать в Гавану, однако не считал себя вправе отказать другу. И он придумал хитрый, как ему казалось, ход: запросил за выступления огромную сумму — как он надеялся, совершенно неподъемную для Бракале. Но это ничуть не смутило опытного импресарио. За десять спектаклей и два концерта он предложил Карузо даже больше, чем тот потребовал: 90 тысяч долларов[388] — деньги, от которых тенор не смог отказаться. В итоге Карузо пришлось-таки отправиться на гастроли.

По пути в Гавану Карузо получил неприятное известие: отель, «Никербокер», в котором он многие годы снимал апартаменты, был продан, и что самое обидное, ни Энрико, ни его жену о предстоящем событии никто не счел нужным предупредить. Таким образом, на плечи Дороти легли вдобавок заботы по переезду в новую квартиру.

В первых числах мая 1920 года Карузо приехал в Гавану. Его поразило сходство этого города с Неаполем. Правда, жара на Кубе оказалась куда сильнее той, к которой он привык в родном городе.

В Гаване у Энрико впервые в жизни разболелись зубы. Это было дурным знамением, так как он тщательно поддерживал их в идеальном состоянии, справедливо считая зубы одним из важных элементов своей вокальной техники. Он говорил:

— Сила Самсона заключалась в его волосах, а моя — в зубах. Когда я лишусь хотя бы одного зуба, придет мой конец[389].

Что еще было крайне неприятно, так это то, что в кубинской прессе до первого появления великого тенора на сцене стали публиковаться статьи с довольно резкими выпадами в его адрес: дескать, Карузо нынче не тот, каким был раньше, что он постарел и голос его износился… Однако эти нападки имели подоплеку, не связанную с вокальной формой певца. Знаменитый пианист Артур Рубинштейн, также находившийся в это время в Гаване, позднее вспоминал эти дни и объяснял выпады критиков тем, что оплата одного выступления Карузо была слишком уж высокой — рядовой кубинец мог заработать такую сумму только за много лет.

Кубинские гастроли для Карузо были сложными еще и потому, что оперный репертуар, который ему пришлось исполнять, оказался довольно большой — это и «Любовный напиток», и «Бал-маскарад», и «Паяцы», и «Тоска», и «Кармен», и «Сила судьбы», и «Аида». 12 мая кубинский сезон должна была открыть опера «Марта», в которой, помимо Карузо, были задействованы сопрано Мария Барриентос и баритон Таурино Парвис. За два дня до премьеры Энрико писал жене: «Вернулся с генеральной репетиции „Марты“. Это был триумф. Большинство ожидало увидеть слабосильного старика и услышать певца с увядающим голосом, а на деле все оказалось иначе. Все сошли с ума. Начиная с первого дуэта с баритоном, все сольные моменты вызывали искренний восторг. Здесь было общим мнение, что Карузо сходит со сцены. Но теперь все изменилось…»[390]

Во время представления «Силы судьбы» произошел смешной эпизод. Карузо рассказывал жене: «В тот момент, когда я отбросил пистолет в конце первого акта, тот, кто должен был выстрелить, не сделал этого, и я громко крикнул: „Буууумммм!!!“ и так… убил отца Леоноры!!! Можешь себе представить, как смеялась публика. Одно это обеспечило успех вечера, так как все были в отличном настроении.

Твой Рико очень хорошо спел арию и был награжден продолжительными аплодисментами. После дуэта, в конце которого я падаю, мне пришлось шесть раз „раненому“ выходить на вызовы. Надо было видеть лицо баритона Страччари после наших дуэтов. Он был очень зол, потому что публика явно не одобряла его пения»[391].

Упоминание имени Страччари здесь не случайно. В памяти Карузо были живы несколько эпизодов, когда главный успех в спектаклях выпадал на долю его великого коллеги-баритона, что, естественно, тенора не очень радовало. Тем более о подобных фактах немедленно сообщалось в газетах. После смерти Карузо его друг Джон Мак-Кормак заявил:

— В течение четырнадцати лет моего знакомства с Карузо я не слышал ни одного недоброго слова ни об одном коллеге…[392]

Однако в письмах к Дороти встречаются немало довольно нелицеприятных характеристик, которыми Энрико — как правило, вполне справедливо — награждал прочих вокалистов. В оценке же Страччари тенор был явно предвзят. Сейчас нельзя сказать с уверенностью, действительно ли кубинская публика не приняла в этой роли баритона. Может быть, он просто был не в лучшей форме — как говорилось, на Кубе была сильная жара. Но даже если публика действительно была не в восторге от Страччари, то факт этот ничуть не умаляет его статуса как одного из наиболее выдающихся итальянских певцов того времени. Впрочем, возможно, для предвзятого отношения к Страччари у Карузо были личные причины: как известно, большой поклонницей баритона была «воспитанница» Энрико — Роза Понсель, а это задевало самолюбие тенора.

Пока Карузо выступал в Гаване, его семья стала объектом преследования сомнительных личностей. В его дом в Нью-Йорке проникли двое людей, сильно напугавших Дороти. Через несколько дней ночью дом Карузо ограбили: взломали сейф и похитили драгоценности на сумму более 500 тысяч долларов[393], в том числе и бриллиантовое ожерелье стоимостью 75 тысяч долларов. Дерзкое ограбление получило невероятный резонанс. Жизнь Дороти превратилась в сплошной кошмар. Телефон в ее квартире не смолкал ни на минуту. К ней постоянно рвались сыщики, полицейские, репортеры, эксперты, разные влиятельные лица, предлагавшие помощь в расследовании, и даже… гадалки! Однако все было тщетно — грабителей так и не нашли. В итоге финансово Карузо не очень пострадал — драгоценности были застрахованы. Однако вся эта суета доставила немало переживаний и ему, и Дороти. Жена Карузо теперь боялась за безопасность Глории, поэтому к девочке пришлось приставить круглосуточную охрану.

Однако на этом неприятности, преследовавшие семью Карузо, не закончились. На пятый день после ограбления репортер «Юнайтед Пресс» позвонил Дороти:

— Мы только что получили известие о том, что во время первого акта оперы «Аида» на сцену театра в Гаване была брошена бомба. Мы не знаем, пострадал ли при этом Карузо…

Дороти была шокирована. Целую ночь она просидела у кроватки дочери и молилась. Успокоилась она лишь тогда, когда на следующее утро получила телеграмму от Энрико, в которой он сообщал, что не пострадал. Артур Рубинштейн, гастролировавший в это же время в Гаване вместе с Габриэллой Безанцони (пианист был тогда с певицей в близких отношениях), описывает инцидент следующим образом: «Мы оба (Габриэлла Безанцони и я) выступали очень успешно. <…> Импресарио Бракале уже воображал реку денег, хлынувшую на нас, и планировал как минимум шесть концертов в столице и еще несколько в провинции. Безанцони, дебютировавшая здесь в роли Амнерис в „Аиде“, одержала полный триумф. Пресса в один голос утверждала, что Гавана никогда еще не слышала контральто столь прекрасного тембра.

К сожалению, ее дебют омрачил инцидент трагикомического свойства. Было повсеместно известно, что великий Карузо, певший Радамеса, за каждый спектакль получает 10 тысяч долларов, в связи с чем тут и там замечались проявления недовольства и протеста. Жизненный уровень на Кубе был очень низким, и рядовому обывателю острова надо было трудиться годами, чтобы заработать столько денег. Неудивительно, что и в зале ощущалась несколько настороженная и враждебная атмосфера.

А потом и разразился этот инцидент — посреди знаменитого марша в честь победителя-Радамеса кто-то бросил в середину партера вонючую бомбу, которая взорвалась со страшным шумом, распространяя вокруг жуткий смрад. Карузо, он же Радамес, подхватив полы своей великолепной белой мантии, выскочил из театра на улицу и помчался через площадь в отель, преследуемый газетными репортерами. Нетрудно представить себе панику, поднявшуюся в театре. Должен, впрочем, добавить, что Габриэлла вела себя как истинная дочь Фараона.

Конечно, Бракале и сценический режиссер представления тут же бросились в гостиницу, откуда, успокоив героя эфиопских войн, вернули его на площадь в торжествующих Фивах. Вечер закончился овациями, цветами и т. д.»[394].

Несмотря на то что мемуары Артура Рубинштейна в целом довольно достоверны, написаны с изрядным литературным мастерством и чувством юмора, именно здесь все означенные достоинства меркнут на фоне реальных событий, которые можно воссоздать по документам тех лет. Возможно, пианист не был на этом спектакле и обрисовал картину с чужих слов. Во-первых, бомбу никто на сцену не бросал — она была заложена в туалете. Взрыв был довольно сильным — ударной волной снесло три перегородки. Обломки стен посыпались на сцену и в оркестр. Во-вторых, все это случилось не во время триумфального марша, а в момент дуэта Аиды и Амнерис. От самого взрыва никто не пострадал, но, как сообщила газета, в театре началась паника, в результате чего оказались серьезно ранены шестеро человек. Музыканты выходили из театра с разломанными инструментами, многие были в крови. Адольфо Бракале, боясь, что в зале может оказаться еще одна бомба, срочно отправил Карузо прямо в костюме Радамеса в гостиницу. Тенор никуда не «бежал». К служебному входу был подан автомобиль, на котором Энрико доставили в отель. Спектакль, естественно, был прекращен[395].

Позднее в письме жене Карузо подробно рассказал, что приключилось в тот вечер. В спектакле вместе с Энрико выступали мексиканская певица Мария Луиза Эскобар, Габриэлла Безанцони, Риккардо Страччари и Хосе Мардонес. «Начало „Аиды“ запоздало на три четверти часа. Я очень хорошо спел романс „Celeste Aida“, и все шло нормально до конца первого акта (сцена в храме). Второе действие начинается дуэтом Амнерис и Аиды, после чего идет сцена триумфа Радамеса.

Но до „триумфа“ не дошло, потому что в конце дуэта женщин раздался сильный взрыв. Я находился в тот момент в уборной и надевал плащ. Едва я успел приколоть заколку, как был сбит ударом взрывной волны. Затем я увидел бегущих по коридору людей с выражением ужаса на лицах. Кто-то посоветовал мне уйти, потому что могут быть еще взрывы. Я был очень спокоен и выбежал на сцену, заваленную обломками. Занавес был опущен, но я вышел из-за него и увидел, что публика повскакивала со своих мест. Кто-то в оркестре играл национальный гимн. Все возбужденно разговаривали и жестикулировали. Оркестровая яма была завалена обломками, а боковые ложи заполнены пылью. Кто-то оттащил меня назад и проводил в уборную. Там было много народу. Все высказывали свои соображения. В этот момент вошел какой-то мужчина и сказал:

— Всем удалиться. Власти прекратили спектакль. Начинает гореть сцена.

Ему не пришлось повторять. Я надел лучший костюм, выскочил на улицу, сел в автомобиль, приехал в отель и сразу же послал тебе телеграмму Откуда взялась эта бомба? Кто бросил ее?..

Бомба находилась в туалете на галерке около арки сцены и легко могла полететь вниз. Она взорвалась не в зрительном зале, значит, целью была не публика. В кого же метили? В меня или Бракале… Если б это было дело анархистов, они бросили бы ее в первый вечер, когда собрался цвет Гаваны… Ранено около тридцати человек, но, к счастью, публика уходила без паники и больше ничего не случилось…»[396]

Расследование эпизода показало, что это был выпад не против знаменитого певца, а против финансовой политики управляющего театром. Выяснилось, что еще до инцидента в дирекцию поступали анонимные письма с протестами против запредельного повышения цен на билеты на спектакли с участием Карузо. На Кубе его слава «народного» певца вступила в явное противоречие с тем, что насладиться его голосом и искусством могла себе позволить лишь элита общества. Как могли, кубинцы заявили к этому факту свое отношение…

По пути из Гаваны Карузо, несмотря на сильнейшую усталость, принял участие в двух благотворительных концертах. В одном из них, организованном фирмой «Виктор» в пользу Ассоциации работников граммофонных компаний, играл также приятель Энрико — русский пианист и композитор Сергей Рахманинов. В Новом Орлеане и Оушен Гроуве Карузо выступал с женой Бруно Дзирато — американской сопрано Ниной Морганой[397].

Как уже говорилось, Энрико был очень суеверен. Дороти не раз посмеивалась над этой чертой мужа. Однако летом 1920 года ей было явно не до смеха. По представлениям неаполитанцев, принудительная смена дома или места жительства считается плохой приметой, сулящей неприятности. После того как семье Карузо пришлось выехать из отеля «Никербокер», неприятности следовали одна за другой, и Энрико видел в этом вполне отчетливую закономерность. Карузо вернулся домой совершенно измученный поездкой и головными болями, а ведь вскоре ему вновь предстояли гастроли: с конца сентября по конец октября 1920 года он должен был выступить с концертами в Монреале, Торонто, Чикаго, Сент-Поле, Денвере, Омахе, Талсе, Форт-Уорте, Хьюстоне, Шарлотте и Норфолке. Чтобы выдержать такую нагрузку, тенору нужно было отдохнуть и, как обычно, лучшим отдыхом для него была полная смена рода деятельности. Он с удовольствием отдавался своим любимым занятиям, совершенно не связанным с пением.

Перед гастрольной поездкой Карузо снял в Нью-Йорке апартаменты на последнем этаже 22-этажного «Вандербильт-отеля». Два верхних этажа здания были построены по личному заказу мультимиллионера Альфреда Вандербильта для максимально комфортного проживания наиболее респектабельных людей, включая и его самого. Удивительно, что Карузо, отличавшийся крайним суеверием, на этот раз почему-то не придал значения тому факту, что въезжает в квартиру человека, незадолго до этого трагически погибшего (что также считается весьма плохим предзнаменованием!) — едва ли не самый богатый, одно время, человек в мире, Альфред Вандербильт стал жертвой печально известной катастрофы «Лузитании». Этим апартаментам суждено было стать последним пристанищем Карузо до его отъезда в Италию.

Увы, теперь все чаще будет звучать это слово: «последний». Так, за две недели до отъезда в Канаду, 16 сентября 1920 года в Кэмдене голос Энрико последний раз записывался в студии. Пластинки свидетельствуют, что Карузо все еще находился в отличной вокальной форме. Его темный, баритонального тембра голос звучит роскошно, что признают даже самые строгие исследователи дискографического наследия тенора[398]. В Америке Карузо уделял записям много внимания и считал это дело одним из важнейших в жизни. Он собирал и бережно хранил все свои пластинки, часто их сам слушал, причем каждую имел в нескольких экземплярах, так как часто высылал или раздаривал их знакомым. Интересно, что, по свидетельству младшего сына тенора, после смерти Карузо в его собрании не нашлось ни одной записи коллег. Кроме его собственных записей, там было всего несколько пластинок с эстрадной музыкой[399].

В числе прочего Карузо в этой звукозаписывающей сессии напел два фрагмента из «Pettite Messe Solennelle» («Маленькой Торжественной мессы») Д. Россини — «Domine Deus» и «Crucifixus». Последние запечатленные тогда слова великого тенора о судьбе Иисуса: «Passus et sepultus est» — «Страдал и был погребен»…

Двадцать седьмого сентября, в Монреале, в Канаде, начался последний в жизни Карузо гастрольный тур. Заканчивался он в североамериканских штатах. В гастролях тенора сопровождали юная сопрано из Канзаса Алиса Мириам и американский скрипач немецкого происхождения Альберт Штоссель (Стоуссел). Программа была стереотипной: несколько оперных арий, дуэтов, песен, инструментальных номеров. Великого тенора всюду принимали с большим энтузиазмом.