Глава пятнадцатая «ЖЕНУ Я ОБОЖАЮ!..»

Глава пятнадцатая

«ЖЕНУ Я ОБОЖАЮ!..»

Тринадцатого ноября 1916 года сезон «Метрополитен-оперы» открылся очередной необычной для него постановкой — «Искателями жемчуга» Ж. Бизе. Тенденцией театра по-прежнему было расширение репертуара за счет введения не очень известных публике опер популярных композиторов. Руководство надеялось благодаря этому компенсировать прохладный прием некоторых опер современных авторов — таких, как «Девушка с Запада», «Жюльен» Гюстава Шарпантье и др. Что может показаться удивительным, так это то, что тогда и критики, и публика невысоко оценили музыку оперы, зато очень высоко — самих певцов. Одна из самых мелодичных и замечательных опер Бизе выдержала всего три спектакля, после чего была снята с репертуара.

В этом году группировка «Черная рука» вновь стала вымогать у Карузо деньги. От него требовали, чтобы он на адрес в Нью-Джерси выслал 10 тысяч долларов. Однако тенор и на этот раз не пошел на поводу у мафии. Он решил не делать из случившегося тайны, и история его противостояния с криминальным миром получила широкую огласку. Но эта борьба стоила Карузо немалых нервов. Он вынужден был быть предельно осторожным как на сцене, так и вне ее, прекрасно понимая, как печально может закончиться это противостояние.

Летом 1917 года Карузо не смог выехать в Европу. Это было небезопасно, потому что немецкие подводные лодки торпедировали не только военные, но и пассажирские и торговые корабли. Карузо опять отправился в Буэнос-Айрес. Здесь 29 июля 1917 года он выступил в новой для себя партии, которую «апробировал» перед ее представлением в «Метрополитен-опере», — в роли парижского художника Фламмена в опере П. Масканьи «Лодолетта». Кстати, в это же время в Буэнос-Айресе была поставлена и «Ласточка» Дж. Пуччини. Критики иронично отмечали, что «одним камнем были убиты две птицы» — произведение Пуччини также планировалось поставить в «Метрополитен»[347] (имя «Лодолетта» переводится как «жаворонок»), Масканьи же все еще надеялся на стабильное признание у публики какой-либо иной его оперы, кроме «Сельской чести», однако тщетно. Мировая премьера «Лодолетты», прошедшая в апреле этого года в Риме, была успешной лишь благодаря участию Розины Сторкио и баритона Энрико Молинари. В латиноамериканской премьере оперу спасли Карузо и Джильда далла Рицца. Сюжет оперы довольно мелодраматичен. У девушки Лодолетты, живущей в голландской деревушке, единственная драгоценность — пара красных деревянных башмачков. Она знакомится с Фламменом, художником из Парижа. Между молодыми людьми вспыхивает чувство. Девушка просит Фламмена уехать, потому что боится сплетен. Тот выполняет просьбу, но вскоре возвращается, однако Лодолетта исчезла и он не может ее найти. Под Новый год в парижском доме Фламмена собирается шумная компания друзей, и молодой художник забывает о своей любви. Во время веселого праздника к дому подходит Лодолетта, все это время искавшая Фламмена, заглядывает в окно, видит, что Фламмен совсем ее не ждет. Она падает и замерзает. Проводив гостей, Фламмен находит сперва пару красных башмачков, которые сразу же узнает, а затем и окоченевшую Лодолетту.

Премьера прошла, как уже нередко бывало, с большим успехом для исполнителей главных партий, но с более чем скромным признанием заслуг композитора.

В Буэнос-Айресе Энрико вновь встречался с Адой Джакетти. Игнорируя насмешки коллег и друзей, он пригласил ее, как только приехал. Не исключено, что Карузо в тот момент рассматривал возможность воссоединения с Адой. Они договорились увидеться через несколько месяцев в Нью-Йорке.

Однако эта встреча Энрико Карузо и Ады Джакетти стала последней.

Карузо понял, что одно дело видеться с Адой в Аргентине, совсем другое — жить вместе в Соединенных Штатах, где каждый его шаг обсуждается в прессе и имеет огромный резонанс. Теперь он вынужден был конкурировать как певец не только с самим собой более ранних лет, но и с «мифом Карузо», и эта конкуренция была не менее напряженной. По всей видимости, Энрико решил не давать повод для насмешек и очередного скандала, каких в его жизни было предостаточно. Тем более во время этих гастролей Карузо был далеко не в лучшей вокальной форме, что, скорее всего, было связано с мучительными головными болями. В прессе отмечалось, что в первом акте «Кармен» с Нинон Валлен и Фанни Анитуа тенор дважды сорвал верхние ноты. Однако, добавлял критик, «в рамках того, как блестяще он провел партию в целом, эти помарки смотрелись как две мухи, случайно севшие на картину Веласкеса»[348].

Судя по отзывам, неудачные моменты были и у других певцов, но Карузо, с учетом его репутации лучшего в мире оперного певца, всегда оценивался по «гамбургскому счету».

Девятого сентября 1917 года он объяснял причины неудач бывшей спутнице:

«Дорогая Ада!

С нетерпением ждал от тебя письмо и очень волновался. Позволь мне все объяснить тебе. То, что случилось тем вечером в Монтевидео, было результатом долгой поездки и адской головной боли. Помимо всего прочего, на лицах коллег и импресарио я видел издевку — все смеялись над тем, что ты приехала в Монтевидео. Только представь мои страдания! Хотя ты не можешь этого понять… Ведь тогда, когда мы были вместе, я никогда к подобным вещам не относился всерьез. Но теперь каждая малость выводит меня из себя и приносит мучения.

Прибыв сюда, я встретил ужасающе враждебный прием со стороны критиков, которые смотрели на меня, как на старую развалину, несмотря на успешный дебют в „Паяцах“. Меня терзали в течение недели. В театре меня принимают восторженно, но в газетах пишут, что я стар и мое время прошло, и что сейчас для меня самый удобный момент проститься со сценой, оставив добрую память о былых успехах. Совершенно очевидно, что это чья-то игра. Публика сходит с ума, когда я пою. Я дебютировал в „Паяцах“ очень хорошо, но отзывы были ужасные. Критики писали, что я не тот, которым был четырнадцать лет назад. Какие ослы! Я прекрасно знаю, что „не тот“, потому как сейчас пою куда лучше, нежели тогда.

Вторым спектаклем была „Кармен“, и успех в театре был таков, что критики просто вынуждены были отнестись ко мне с чуть большей теплотой. Сегодня я вторично выступил в „Паяцах“[349], и, кажется, теперь и пресса сочла, что я пел лучше, чем на первом спектакле. Мне кажется, что газетчики недовольны менеджментом турне в целом. Они хотят, уничижая меня, втоптать в грязь Энеста. Я буду бороться изо всех сил и надеюсь, что в итоге докажу всем, что я еще в прекрасной форме.

Сожалею по поводу твоей болезни, но надеюсь, что когда письмо дойдет до тебя, ты уже поправишься. Завтра вышлю тебе деньги, чтобы ты прислала мне сигареты „Адамс“, и прежде, чем уехать отсюда, отправлю припасенные для тебя несколько тысяч песо.

Желаю тебе спокойной жизни, потому что, даже притом что ты поступила в отношении меня очень и очень плохо, я никогда не смогу забыть те моменты, память о которых может стереть лишь смерть.

Попробуй подружиться с кем-нибудь из моего круга, чтобы я чувствовал себя более спокойно.

С горячим приветом, Энрико»[350].

Еще одним возможным поводом агрессивного приема Карузо со стороны некоторых критиков было то, что итальянцы, жившие в Аргентине, в силу патриотического настроя в штыки восприняли планы Мокки организовать выступление труппы в Росарио (приблизительно двести миль от Буэнос-Айреса), где директором театра был немец. Таким образом, Карузо, как «лицо» труппы, оказался в эпицентре вражды — итальянцы выступили с протестом даже прежде, нежели Энрико оказался в этой стране.

Между тем Карузо продолжал петь, хотя был совершенно измучен головными болями. В одном из писем Аде он признавался, что после четырехдневных приступов у него даже мелькнула мысль о самоубийстве. Тем не менее его принимали восторженно, и ни о каком уходе — ни со сцены, ни, тем более, из жизни — Энрико всерьез не помышлял. Чувствуя себя одиноким в чужой стране, он все чаще писал своей бывшей спутнице, делился с нею переживаниями, рассказывал об успехах и объяснял причины неудач.

Не везде публика, принимавшая труппу, соответствовала должному культурному уровню. Так, например, в Бразилии зрители были возмущены тем, что Карузо пел не весь вечер, а только в «Паяцах» — довольно короткой опере, которую обычно дают с какой-нибудь другой. Забавный эпизод произошел в Сан-Пауло. 10 октября должна была идти «Манон» Ж. Массне с Нинон Валлен. Однако певица приболела и ее заменила Джильда далла Рицца, которая, однако, знала партию лишь на итальянском языке. Карузо, тем не менее, пел на французском. Как только он начал петь, из зала послышались крики:

— Пой на итальянском!

В антракте на сцену вышел менеджер театра и объявил, что Карузо безусловно выполнит пожелания зрителей и выучит партию на итальянском.

— Но, — добавил он, — на это уйдет четыре месяца. И тенор опасается, что у вас не хватит терпения дождаться этого момента![351]

В конце октября 1917 года Карузо прибыл в Нью-Йорк и сразу же был ошарашен скорбным известием о разгроме итальянской армии при Капоретто. Это сражение стало самым крупным горным сражением Первой мировой войны. Со стороны Италии в нем участвовало 1,4 миллиона человек. В результате итальянская армия оказалась надломленной. Она потеряла более десяти тысяч человек убитыми, 30 тысяч были ранены, в плен попало 265 тысяч человек. После сражения десятки тысяч итальянских солдат дезертировали с фронта. Австро-германские войска захватили некоторые области Северной Италии. Внутриполитическая обстановка в стране резко обострилась. С родины Карузо поступали все более тревожные вести. Конечно, его в первую очередь волновала судьба детей, особенно Фофо, который был призван в армию. Карузо старался изо всех сил помогать соотечественникам. Из Нью-Йорка перевел в Рим 10 тысяч долларов для помощи пострадавшим на фронте. Однако при этом ему были чужды ура-патриотические настроения Гатти-Казаццы, который в связи с антинемецкими настроениями снял с репертуара оперы Вагнера и Моцарта и демонстративно уволил блистательную Фриду Хэмпел (как и почти всех прочих немецких или австрийских артистов или сотрудников «Метрополитен»).

В те годы многие немцы чувствовали себя в «демократической» Америке крайне неуютно. Так, Карузо очень расстраивало, что один из его близких друзей, великий скрипач и композитор Фриц Крейслер, не мог найти работу. Он подвергался непрестанным унижениям и оскорблениям. В аналогичной ситуации тогда оказались и самые выдающиеся представители немецкой и австрийской культуры, не говоря уже об обычных людях, которым пришлось в то время хуже всего.

По приезде в Нью-Йорк Карузо вынужден был сразу же принять участие в открытии сезона «Метрополитен-оперы». Война и сокращение ряда певцов сделали как нельзя актуальным его присутствие в театре. Однако тенор был измотан, ему требовался отдых. Усталость сказывалась на голосе. После его выступления 12 ноября 1917 года в «Аиде» с Клаудией Муцио, Маргарет Матценауэр и Паскуале Амато пресса отметила, что голос Энрико уже не такой свежий, как раньше. Энрико напирал на драматическую сторону партии в ущерб, как считали критики, линии бельканто. Подчеркивалось, что дыхание у него стало более коротким, в тембре стала заметна некая хрипотца, исчезла полетность звука, появилось форсирование нот. Было видно, что Карузо прикладывает неимоверные усилия при пении. Отмечая все это, критики справедливо списывали не лучшую вокальную форму всеобщего любимца на его усталость после латиноамериканского турне.

Между тем партии, к которым обращался Карузо, становились все «крепче» и сложнее. Так, 7 февраля 1918 года тенор вместе с Клаудией Муцио и Маргарет Матценауэр, Хосе Мардонесом и Адамом Дидуром участвовал в премьере оперы Дж. Мейербера «Пророк», исполнив невероятно трудную партию Иоанна (Жана) Лейденского. По мнению критики, такой роскошной по части солистов и сценическому великолепию постановки в «Метрополитен-опере» не видели уже много лет. Последним до этого, кто пел здесь партию Иоанна Лейденского, был Жан де Решке. Газеты отмечали, что хороши были оба тенора (но предпочтение все же отдавали неаполитанцу), что Карузо никогда еще не создавал столь глубокого в вокальном и артистическом отношении образа, что Иоанна он интерпретировал как мыслителя, наполнив роль глубиной и трагизмом (в этой связи вспоминаются слова И. С. Тургенева: «Иоанн — слабое и бледное существо, да еще и плут вдобавок…»).

Четырнадцатого марта Карузо исполнил роль Авито в опере «Любовь трех королей» Итало Монтемецци. В откликах на постановку отмечалось, что это едва ли не самая интересная итальянская опера из всех, появившихся с момента постановки «Девушки с Запада». «Поэтическая трагедия Сэма Бенелли, составляющая основу сюжета оперы, не только прекрасно ложится на музыку, но и отличается немалыми чисто литературными достоинствами. Действие оперы происходит в Италии во времена нашествия варваров. Это трагическая любовная история, которая заканчивается смертью героев. Фьора, героиня оперы, — олицетворение Италии. Фьору против ее воли должны выдать замуж за готского завоевателя. Старый и слепой король варваров Арчибальд похищает Фьору и хочет отдать ее в жены своему сыну Авито. Но заподозрив ее в неверности, сам же душит ее и затем смачивает ей губы ядом, чтобы узнать, кто был ее возлюбленным, который тоже умрет, когда придет поцеловать ее в последний раз»[352].

Карузо удостоился комплиментов за пение в первом акте, но был раскритикован за проблемы в любовном дуэте второго акта. Работу Муцио, Амато и Дидура оценили куда выше, нежели образ, созданный Карузо. Энрико не могло не задеть, что выше его в этой партии поставили драматического тенора Эдоардо Феррари-Фонтану, участника мировой премьеры оперы в Милане и исполнявшего ее в «метрополитеновской» премьере 1914 года. Но, по всей видимости, замечания критиков были справедливы — это опять была явно не «карузовская» роль.

В этом году в жизни певца произошло немаловажное событие — он нанял нового секретаря. Бруно Дзирато, американец итальянского происхождения, был вне всякого сомнения личностью выдающейся. До того, как устроиться на работу к Карузо, он преподавал музыку в Нью-Йоркском университете.

Дзирато, обладавший феноменальной памятью и незаурядной работоспособностью, стал для тенора неоценимым помощником, помогая справляться со всеми многочисленными делами, включая переписку, каталогизацию коллекций и многое другое, за исключением финансовых вопросов, к которым тенор не подпускал никого. Дороти Карузо вспоминала: «Дзирато не являлся обученным секретарем, но ни один из профессионалов не смог бы выдержать на его месте и дня. Ему хорошо платили, но он не имел ни часа свободного времени и, равнодушный к собственным делам, должен был исполнять все, что поручал ему Энрико в любую пору. Он мог печатать на машинке только двумя пальцами, и лишь невероятная память помогала ему держать в порядке письма, деловые бумаги, коллекции и все остальное. Он любил музыку, а Карузо был его кумиром. Он был буфером между своим боссом и публикой и, хотя считал свою работу тяжелой, никогда не жаловался и не протестовал… Энрико не мог обходиться без Дзирато»[353].

Карузо не смог приехать в Италию летом 1917 года, и родственникам ничего не оставалось, как надеяться на встречу в следующем. Однако тенор получил предложение, от которого не смог отказаться, и вновь провел лето в Нью-Йорке. Успех фильмов с участием его приятельницы Джеральдины Фаррар побудил кинематографическую компанию и продюсера Джесса Ласки предложить Карузо сняться в двух фильмах. При этом гонорар за оба предлагался в 200 тысяч (сейчас это было бы более четырех миллионов) долларов — деньги слишком большие, чтобы певец смог пренебречь этим проектом.

Он отнесся к работе очень серьезно и за шесть недель лета 1918 года блестяще справился с ролями в фильмах «Мой кузен» и «Чарующий романс». В первом из них Карузо сыграл две роли: знаменитого тенора по имени Кароли (имя героя было образовано из имени американской сопрано, солистки Чикагской оперы красавицы Каролины Уайт, сыгравшей в фильме главную женскую роль) и его простодушного кузена Томмазо, который без памяти влюблен в девушку Розу, вследствие чего постоянно попадает в нелепые ситуации. Роль секретаря великого тенора сыграл реальный секретарь Карузо — его незаменимый помощник Бруно Дзирато. Фильм «Мой кузен» сохранился до наших дней и не так давно был отреставрирован. В нем, кстати, можно увидеть, как Карузо рисовал шаржи — в ресторане «Галеотто» (это название переводится как «жулик», «негодяй») он быстро и уверенно рисует двух итальянцев, поглощающих спагетти. «Чарующий романс» до сих пор не найден. О фильме известно лишь то, что там Карузо сыграл принца Козимо, который одержим страстью к фортепианной игре.

Вопреки ожиданиям, успех «Моего кузена» в Америке был негромким. Карузо «молчавший» привлекал внимание куда меньше. К тому же премьерный показ, намеченный на 20 октября 1918 года, был отсрочен из-за эпидемии гриппа. Правда, в Англии фильм демонстрировался под записи голоса тенора (для фильма была заснята со сцены «Метрополитен-оперы» большая сцена из «Паяцев»), но и это не особо помогло: кассовый сбор был небольшим и едва покрывал расходы кинематографистов. Второй фильм в США тогда так и не был показан — он демонстрировался лишь в Европе и Южной Америке.

В это время Карузо редко писал родным в Италию. Возможно, он узнал о том, что Рина, хоть и ждала с нетерпением «своего Гико», сблизилась с доктором Пироллини, с которым познакомилась, когда делала аборт. Однако Карузо не возражал, чтобы тревожное лето 1918 года вся его семья провела на вилле Рины.

…Как-то в одном из интервью Энрико шутливо заявил: «Я великий певец исключительно потому, что остаюсь холостяком. Чтобы человек мог хорошо петь, он должен улыбаться. Но как может улыбаться человек, если он женат?!.»[354]

Тем не менее Карузо всегда был неравнодушен к представительницам противоположного пола. Но даже близкие родственники и друзья тенора вынуждены были признать, что в отношениях с женщинами он бывал иногда черств и безответствен и зачастую не упускал возможности использовать свою всемирную известность, чтобы добиться у них успеха. Помимо романов Карузо, получивших скандальную огласку, в его биографии есть и любовные истории, которые не подтверждаются ничем другим, кроме чьих-то позднейших воспоминаний. Например, в кулуарах театров поговаривали о кратковременных увлечениях Карузо двумя певицами-сопрано — американкой Лилиан Гренвиль и итальянкой Эммой Трентини.

В 1917 году у Карузо завязался роман с двадцатидвухлетней красавицей Эвой Дидур, дочерью старого друга и коллеги Адама Дидура[355]. Эва без памяти влюбилась в Энрико. Тому тоже нравилась эта умная и образованная девушка, готовившаяся к карьере певицы. Однако Анджела Дидур, жена Адама, категорически запретила дочери любые контакты с Карузо, заявив, что для нее он слишком стар. Эва поклялась больше не встречаться с Энрико, но обещание не сдержала, ибо, как хорошо известно, сердцу не прикажешь. Когда весть об этом дошла до матери, та чуть ли не прокляла девушку и выгнала ее из дома, а мужу запретила общаться с дочерью. Но Адам Дидур, как и каждый любящий отец, продолжал встречаться с Эвой и поддерживать ее финансово. Не желая усугублять конфликт в семье Дидуров, Карузо разорвал, в конце концов, отношения с Эвой. Девушка покинула Нью-Йорк и через несколько лет вышла замуж в Италии. Тем не менее все последующие годы она не переставала упрекать мать (уже покойную) и отца в том, что они воспрепятствовали ее отношениям с Карузо. Крайне болезненно она восприняла известие, что в 1928 году ее 55-летний отец женился на совсем молоденькой Маргарите Виньон (Дидур был не только блестящим вокалистом, но и невероятно обаятельным и интересным человеком; женщины сходили по нему с ума — до самой смерти великого поляка; так, например, в свое время у него был роман с выдающейся певицей и не менее знаменитой красавицей Саломеей Крушельницкой). Когда Адам с женой приехал в гости к дочери, та расплакалась.

— Этого я никогда не прощу тебе, — говорила она сквозь слезы отцу. — Вы с матерью не позволили мне связать жизнь с Энрико, считая, что он для меня слишком стар. А что происходит сейчас? Ты куда старше, чем он в те годы, а женился на совсем юной девочке…[356]

Впрочем, возможно, Анджела Дидур запретила тогда дочери общаться с Карузо по другой причине. Разница в возрасте супругов — дело обычное в среде творческих людей, особенно актеров и певцов. В качестве примера достаточно привести последний брак русского тенора Дмитрия Смирнова, женившегося незадолго до смерти на семнадцатилетней красавице Нине Голубевой, которая без памяти любила своего мужа, и этому отнюдь не мешала разница в возрасте в сорок (!) лет. Входя вместе с мужем в число наиболее близких друзей Энрико, супруги Дидур, конечно, знали, какой образ жизни вел этот, наверное, самый известный в мире холостяк. Так, спустя много лет после смерти тенора Билли Гуард рассказывал Энрико Карузо-младшему, что его отец в «Метрополитен-опере» имел негласное право выбирать себе женщин из числа балерин, хористок, иногда певиц, и что он пользовался этой привилегией, как феодал, владевший правом первой брачной ночи. В этом отношении тенор имел определенную поддержку в лице Джулио Гатти-Казаццы и, так сказать, друга-«единомышленника» — главного акционера «Метрополитен-оперы», банкира Отто Кана, которого за глаза называли главным развратником Нью-Йорка[357]. Супруги Дидур, разумеется, обо всем этом знали, и меньше всего им хотелось видеть свою дочь в списке «проходных» увлечений их великого друга. И их опасения подтвердились — для Карузо роман с красавицей-полькой стал лишь незначительным эпизодом, о котором не счел нужным упомянуть ни один из биографов тенора, даже его сын.

Как можно было предположить, рано или поздно «вольный» образ жизни должен был утомить Карузо. Его потянуло к тихому семейному очагу.

В конце августа 1918 года едва ли не все газеты мира сообщили сенсационную новость: «Карузо женится на американке!»

Рина Джакетти, брат Джованни и оба сына тенора были в шоке — Энрико даже не посчитал нужным никого из них об этом предупредить!..

История первого и единственного брака Карузо такова. В начале 1918 года, незадолго до того как ему исполнилось сорок пять лет, он познакомился с двадцатипятилетней Дороти Парк Бенджамин. Встреча с ней в корне изменила жизнь великого тенора. Дороти стала предметом его страстного обожания и нежной заботы. Она со всей энергией и мужеством ухаживала за Энрико во время его тяжелейшей болезни и продолжала бороться за его жизнь до последней минуты. Возможно, прояви Дороти чуть раньше те волевые качества, которые раскрылись в ней в последние месяцы ее супружества, не исключено, что Карузо не покинул бы этот мир так рано. Но, увы, воспитание и жизнь девушки до встречи с Энрико меньше всего способствовали проявлению воли и какой бы ни было инициативы.

Дороти происходила из известной в Америке аристократической семьи. Ее дед, Парк Бенджамин, был газетным магнатом и соредактором популярного издания «Нью-Йоркер». В числе его друзей были Эдгар По и Генри Лонгфелло. Отец Дороти, которого также звали Парк Бенджамин, был человеком разносторонним и популярным в своей стране. Он писал научные статьи по медицине, был редактором журнала «Американский ученый», одновременно с этим занимался юриспруденцией и был признанным специалистом по патентному праву. Дороти представила в своих мемуарах отца эдаким мизантропом, холодным и сумасбродным деспотом. Ни одного доброго слова для него она не нашла. Но, как показывают современные исследования[358], это был действительно выдающийся человек.

Родители Дороти стали жить раздельно, когда она была еще девочкой (мать Дороти постоянно болела, и врачи ей предписали жить в сельской местности; там она провела долгие годы, пережив, несмотря на плохое самочувствие, своего мужа). С одиннадцати до пятнадцати лет Дороти воспитывалась в монастыре, где получила довольно приличное образование. Возвращение в отцовский дом стало для нее травмой. По ее воспоминаниям, отец ее непрерывно тиранил: «Презирая обыкновенных людей, он не разрешал никому из моих приятелей приходить в наш дом… Каждый вечер я должна была сидеть с ним в библиотеке. Я была слишком испуганной, чтобы говорить с ним, а с другой стороны, не должна была молчать, чтобы не вызвать нового взрыва ярости. Через год он оказался уже не в состоянии выносить одинокого присутствия моей дрожащей особы и пригласил переехать к нам мисс Б. — гувернантку моей кузины»[359].

Настоящее имя мисс Б. — Анна М. Болки. Именно она стала невольной участницей знакомства Карузо и его будущей жены. Итальянка по происхождению, она мечтала о карьере певицы. Любовь к опере сблизила ее с Парком Бенджамином, и у них установились близкие отношения. Как-то Парка Бенджамина и его приятельницу пригласили на крестины сына некоего вокального педагога, и мисс Болки предложила Дороти составить им компанию, сказав, что сам Карузо согласился стать крестным отцом ребенка.

Карузо увидел Дороти на лестнице, перед входом в квартиру. С первого же взгляда девушка ему очень понравилась — она была довольно полной комплекции — как раз то, что его привлекало в женщинах. Навестив вскоре семью Бенджамина, Карузо понял, что это именно тот вариант, который для него идеально подходит. Дороти была хорошо образованна, не имела никакого отношения к миру музыки, была целомудренна и скромна, происходила из «приличной» и известной семьи. Иначе говоря — то, что он целенаправленно искал. Сама Дороти позднее написала, что в момент их встречи она сразу поняла, что станет его женой. Однако вряд ли стоит доверять этим ее словам: слишком огромной была дистанция между самым знаменитым певцом, с его невероятной популярностью и широчайшим кругом общения, и рядовой американкой, пусть даже из аристократической семьи. Карузо годился ей в отцы, был из совершенно другого мира, ко всему прочему, иностранцем, плохо говорящим по-английски.

Карузо начал навещать семью Парка Бенджамина, приглашал на свои спектакли, вывозил на прогулки Анну Болки и брал с собой — в качестве «прикрытия» (дабы соблюдать приличия), как он объяснял, — Дороти. Итальянка поначалу полагала, что Карузо и в самом деле оказывает именно ей знаки внимания, и это ей невероятно льстило. Ведь одно его слово могло обеспечить неплохую карьеру на оперной сцене, а именно о ней мисс Болки так страстно мечтала. Парк Бенджамин поначалу приревновал свою спутницу к тенору, однако вскоре, как человек проницательный, сообразил, что Анна Болки здесь ни при чем и Энрико таким необычным для американцев образом ухаживает за его дочерью. Открытие порадовало старого юриста — он был слишком привязан к Анне, чтобы так легко с ней расстаться. Ко всему прочему, он ни на минуту не сомневался, что Дороти никогда не позволит себе уступить ухаживаниям Карузо. Однако вскоре Парк Бенджамин был вынужден признать, что ошибся и на этот раз: всего через три месяца после знакомства Карузо сделал Дороти предложение, и та ответила согласием.

«На лето мы сняли дом в Спринг-Лейке, и Энрико часто проводил с нами уик-энды, — вспоминала Дороти. — Мы учили присланные ему рукописные ноты Джорджа М. Коэна „Over There“[360], и я выправляла его произношение. С того момента, как отец дал согласие на брак, он очень тепло принимал Энрико и с нетерпением ожидал его приезда…»[361]

Однако в августе отношение Парка Бенджамина к браку дочери и Карузо неожиданно переменилось. Из рассказа Дороти складывается впечатление, что отец взял обратно свое согласие на брак благодаря проискам мисс Болки — своей любовницы, которую он ввел в семью довольно необычным образом — удочерив. Но вряд ли причина крылась только в этом. Все это время, пока Карузо продолжал навешать Дороти, ее отец собирал своеобразное досье на жениха. В итоге он, естественно, узнал про непростые отношения тенора с женщинами, про объявленную им в Италии помолвку с Риной, про некоторые «сватания» Карузо и то, какими скандалами они заканчивались. Таким образом, Парк Бенджамин имел все основания быть осторожным и старался не оказаться в смешном положении, в какое попадали его «предшественники». И он решил «подстраховаться» — предложил Энрико внести довольно крупную сумму как своеобразный «залог» серьезности его намерений. Однако Карузо категорически не принимал ситуации, когда кто-то и что-то ему диктовал. Он предпочел другое решение — поставил Дороти перед выбором: он или отец. Дороти в семье, в которой все больше «хозяйничала» Анна Болки, ничего особенного не удерживало, и она согласилась выйти замуж против воли родителей. 21 августа Карузо и Дороти обвенчались в унитарной церкви на Медисон-авеню. Узнав об этом, Парк Бенджамин лишил дочь наследства и прекратил с ней всякие контакты. Правда, в своих позднейших мемуарах Дороти умолчала, что отец, лишив наследства детей, завещал миллион долларов Глории — дочери Карузо и Дороти.

Любопытно, что Карузо и Дороти венчались дважды. Она была протестанткой, а он католиком. Несмотря на то, что Карузо многократно пел в «Гугенотах», в которых сюжет построен на конфликте этих направлений христианства, он не представлял различий их вероучений, да и не интересовался никогда подобными вопросами. Его религиозность была ближе язычеству и магии. Он редко ходил в церковь на мессу, был суеверным, всегда возил с собой талисманы и амулеты и верил в приметы. Признавал важность основных христианских обрядов, включая крещение и венчание, но относился к ним, скорее, как к традиции и не вдавался в тонкости их мистической подоплеки. «Он не представлял толком разницы между направлениями в христианстве — так же как и между политическими партиями, — рассказывала Дороти. — Через шесть месяцев после свадьбы я сказала ему, что хочу принадлежать к одной с ним церкви. Он ответил, что думал, будто мы и так принадлежим к одной. Объяснять ему суть было бесполезно…»[362]

В конце марта 1919 года Дороти перешла в католичество и они с Карузо обвенчались вторично — на этот раз в соборе Святого Патрика в Нью-Йорке, самом большом католическом храме Америки. Построенный в неоготическом стиле, этот собор в то время еще не затерялся, как нынче, среди небоскребов, и его стометровые башни тогда гордо возвышались над всеми другими строениями. Хотя Дороти и пишет, что единственной целью ее перехода в католичество было «желание принадлежать к одной церкви», на самом деле мотивы ее поступка были куда более прагматичны. В Италии, на родине Энрико, брак признавался легитимным лишь тогда, когда он был закреплен католическим обрядом. В этом случае жена после смерти мужа могла без всяких оговорок рассчитывать на свою долю наследства. Как вскоре стало ясно, это была очень своевременная мера, принесшая Дороти немалый доход от всего того, чем Карузо владел в Италии. Ко всему прочему, для Дороти переход в католичество означал невозможность развода, даже если бы муж этого страстно желал. Конечно, отношения Дороти и Энрико не давали повода для мрачных прогнозов, однако жизнь, как известно, непредсказуема. В любом случае — по своей ли инициативе или по совету сведущих людей — Дороти совершила благоразумный для своего будущего шаг, принесший, однако, немало проблем итальянским родственникам Карузо — в первую очередь его сыновьям.

Друзья Карузо с трудом верили, что этот заядлый холостяк наконец женился, и гадали, почему это произошло. Возможно, Энрико боялся, что вторая из сестер Джакетти так же опозорит его, как и первая, тем более до него дошли слухи об отношениях Рины и доктора Пироллини.

Этот брак стал тяжелейшим ударом для всех итальянских родственников Карузо — в первую очередь для Рины, пережившей в этой связи невероятное унижение. Ведь она, будучи практически хозяйкой его дома и опекая почти шесть лет его детей, узнала о браке Карузо из газет! И этот человек не извинился перед ней и никак не объяснил свой поступок — женщине, на которой он еще недавно обещал жениться и которая в Италии воспринималась как главная его любовь и неизменная спутница, хоть и вынужденная из-за войны жить в разлуке с женихом (последнее как раз в то время никого не удивляло — все понимали, что из-за войны даже официальные супруги могли по несколько лет не видеть друг друга).

Рина была невероятно травмирована. Ничего ужаснее в ее жизни до этого не было. Своеобразный протест выразили и дети Карузо — вдень, когда газеты Ливорно сообщили о браке отца, они демонстративно повернули лицом к стене все его фотографии и портреты.

Поступок Карузо всколыхнул весь музыкальный мир. 31 августа 1918 года Пуччини писал Сибилл Селлигман: «Карузо? Правда ли? Одному Богу известно, как страшно это заденет „X“. Ведь она чувствовала себя в Италии женой великого тенора и опекуном его сына!..»[363]

«X» — это, конечно, Рина Джакетти. Месяц спустя, 24 сентября, в другом письме Сибилл Селлигман Пуччини выказывал малообъяснимую суровость по поводу ужасного положения, в котором оказалась Рина — женщина, в свое время блестяще воплотившая на сцене целый ряд его героинь: «Карузо пригласил меня на свадьбу. Здесь весть о его браке — как удар молнии. По приказу властей информация об этом не разглашалась раньше времени. Таким образом, „X“ из принцесс была прямиком отправлена на улицу, которой, если говорить честно, она всегда и принадлежала. Жизнь беспощадна…»[364]

Сложно понять, почему Пуччини, который искренне восхищался талантом Рины как певицы, принимал ее с Карузо у себя дома, оказался столь резок в выражениях. Еще более это кажется странным, если учесть, что композитор отнюдь не был примерным семьянином и имел множество романов «на стороне».

Брак Карузо нарушил весь уклад жизни его родных. Во время свадьбы он послал телеграмму своему администратору во Флоренции, чтобы тот опечатал обе виллы. Рина Джакетти навсегда исчезла из жизни Карузо, хотя и продолжала последующие годы общаться с любимым племянником Фофо, которого воспринимала как сына.

По счастью, в отличие от сестры, Рина была достаточно обеспечена, чтобы не зависеть от Карузо материально, и имела довольно сильный характер, чтобы не «надломиться». Год спустя, 15 декабря 1919 года, она вышла замуж за доктора Пироллини. Десять последующих лет она вела жизнь респектабельной дамы, была счастлива в браке, пока кризис 1929 года не оставил ее практически без гроша. Рина вынуждена была продать почти все имущество и драгоценности. Вскоре она овдовела и остаток дней провела в одиночестве, пережив сестру (Ада Джакетти скончалась в 1946 году) и даже Родольфо Карузо (старший сын тенора покинул мир 6 марта 1951 года). Рина Джакетти умерла в 1959 году в Кастелламмаре-ди-Стабия — курортном городке, расположенном в окрестностях Неаполя на месте античного города Стабия, разрушенного (вместе с Помпеями и Геркуланумом) в 79 году при извержении Везувия. К сожалению, голос Рины, как и ее старшей сестры, в звукозаписи запечатлен так и не был.

Помимо того что Карузо распорядился опечатать виллу, он попросил управляющего забрать Мимми из семьи Джакетти. Тот отвез мальчика во Флоренцию, где он вновь попал под опеку мисс Сайер. Фофо воевал в это время в Альпах. По счастью, война почти закончилась и его служба завершилась без особых приключений. Еще когда Родольфо Карузо был на фронте, он получил по почте портрет Дороти, подписанный его отцом: «Фофо, это твоя новая мамочка». А вскоре еще одну посылку — портрет Карузо с надписью «Моему дорогому сыну Фофо от любящего папы». После этого на долгое время про Фофо как будто забыли. Энрико было не до него — он с энтузиазмом принялся налаживать быт с молодой женой.

Через десять дней после свадьбы Карузо пригласили спеть на ипподроме в пользу полиции Нью-Йорка при стечении массы народа. В этот день Дороти впервые появилась на публике в качестве жены великого тенора. «Когда мы проходили на свои места, стотысячная толпа аплодировала и приветствовала Энрико громкими возгласами, — вспоминала она. — Спустя четыре месяца к нам в отель пришел комиссар полиции Энрайт, который сообщил, что Энрико присвоено звание почетного капитана нью-йоркской полиции.

— Значит, я могу арестовывать? — спросил Энрико.

— Конечно, — ответил Энрайт.

— Великолепно! Тогда я немедленно арестую Гатти!..»[365]

Кстати, пребывание Карузо на ипподроме имело неожиданные последствия. Его имя было присвоено… коню! Правда, певец совершенно не разбирался в скачках, но по газетам следил за информацией о бегах в надежде получить известие о достижениях своего тезки. Увы, конь так никогда и не выиграл, но Карузо регулярно ставил на него десять долларов.

Одной из проблем, с которой столкнулась Дороти в браке, была невероятная популярность ее мужа. Где бы супруги ни появлялись, они немедленно становились центром внимания, от которого невозможно было скрыться. Для Дороти Энрико представал во многом другим человеком, нежели для прочих знакомых и родственников. Брак привнес изменения в его привычки, стиль жизни, интересы.

«Энрико был артистом, у которого не хватало времени самому наслаждаться музыкой, — вспоминала Дороти. — Мы никогда не бывали с ним в опере, и я не уверена, что он слышал хотя бы одну из них в течение двадцати лет — кроме тех, в которых пел сам. Он никогда не слушал других певцов, стоя за кулисами. Мы никогда не были с ним на симфонических концертах…»[366]

Однако сохранилось немало свидетельств (среди которых, кстати, и письма тенора), что до свадьбы Карузо нередко посещал оперные спектакли и прекрасно представлял себе голоса не только партнеров, но и конкурентов. Женившись, он и в самом деле предпочел побольше наслаждаться семейным уютом, нежели появляться «в свете», в том числе и в театре.

Любопытно, что Карузо с Дороти вел себя совсем иначе, нежели, например, с Риной Джакетти, при которой он нередко позволял себе весьма сальные шутки и не очень пристойные анекдоты. С Дороти он был подчеркнуто деликатен, тщательно подбирал слова и относился к ней в большей степени по-отечески, нежели по-приятельски, как это было со многими его женщинами до брака. Как считает Карузо-младший, его отец наиболее комфортно чувствовал себя именно с Риной. Мимми ощущал в их отношениях какую-то особую связь, какое-то родство на глубинном уровне, чего не замечал в отношениях отца и Дороти. Хотя «свою Дору» Энрико несомненно любил очень сильно…

Многие тогда недоумевали — чем все-таки привлекла Карузо эта американка? Надо сказать, и для нее этот вопрос был непростым. Возможно, Карузо привлекла скромность Дороти, ее спокойный и уравновешенный характер. Пережив немало «бурных» романов, он хотел простых и теплых семейных отношений. Можно вполне определенно сказать, что тенор не ошибся в выборе — Дороти оправдала его ожидания. Он очень быстро привязался к жене и был с ней очень нежен, щедр и добр — наверное, как с никакой другой женщиной.

Карузо действительно был человеком добрым, и эта доброта нередко приводила его к ошибочным решениям. Так, он не смог отказать знакомцу своей юности, тенору Пунцо, зятю маэстро Верджине — тому самому тенору, которому педагог сулил блестящее будущее и не замечал при этом Карузо. Пунцо, не сделавший никакой карьеры, перебрался в Америку и пришел проситься на работу к бывшему соученику. Тот нехотя принял его в число своих слуг. Пунцо плохо справлялся со своими обязанностями, и Карузо получил благодаря доброте лишь очередной повод для раздражения. Иногда благородные порывы души ставили его в весьма щекотливое положение.

Карузо очень ответственно подходил ко всему, что было связано с его профессией. Выступая на сцене, он тратил огромное количество энергии. Для него не было «проходных» спектаклей — к каждому он готовился как к событию первостепенной важности. Каждое его появление в той или иной роли становилось своеобразным испытанием — ведь он же был «великим Карузо», поэтому всегда должен быть в хорошей вокальной и артистической форме, как бы он себя ни чувствовал, что бы с ним ни происходило. Неудачные выступления могут быть у любого певца. Но именно в связи со своим особым статусом Карузо не мог себе позволить быть «не в голосе» или «снизить планку». Помимо ухода за горлом — а этому тенор уделял очень много времени — он еще в юные годы обнаружил, что лучший для него способ восстановить силы — это что-нибудь поделать своими руками, полностью отвлечься от окружающего мира, сосредоточиться на чем-то, не имеющем отношения к музыке.

Несмотря на то что летом 1918 года Карузо практически не отдыхал, свадьба придала ему новый творческий импульс. 11 ноября он пел на открытии нового сезона в «Метрополитен» в «Самсоне и Далиле». В этот день пришла долгожданная весть об окончании войны — с 11 часов дня вступило в силу Соглашение о перемирии между союзными державами и Германией. Закончилась война, которую современники назвали самой ужасной войной, разразившейся в самое прекрасное для Европы время…

Жители Нью-Йорка вышли на улицы, все ликовали, размахивали флагами. Огромная толпа собралась перед отелем «Никербокер» — она требовала, чтобы Карузо исполнил гимны союзных стран. Но у тенора был впереди сложнейший спектакль, и он ограничился лишь тем, что поприветствовал горожан с балкона. Дороти скупила у цветочницы отеля все цветы и бросала с балкона сотни роз, гвоздик и фиалок[367]…

Пятнадцатого ноября Карузо принял участие в новой постановке «Силы судьбы» Джузеппе Верди. Премьере предшествовало бурное обсуждение факта, который многих поверг в шок. Дело в том, что сложнейшую партию Леоноры должна была исполнять девушка, которая еще ни разу не выступала в оперных театрах. А ведь до этого в «Метрополитен-оперу» приглашали только самых именитых певцов. Небывалый случай — «король теноров» Карузо, Джузеппе де Лука и Хосе Мардонес выступали партнерами никому не известной барышни. Журналисты обвиняли Гатти-Казаццу в неосмотрительности (вообще-то ему не свойственной) и предсказывали катастрофу. Однако опасения оказались напрасными. Премьера прошла триумфально, и с этого спектакля началась блистательная (хотя и не слишком долгая) оперная карьера одной из самых великих певиц первой половины XX века. Имя дебютантки — Роза Понсель.

Американка итальянского происхождения, Роза Пондзилло (такова настоящая фамилия девушки) и ее сестра Кармела выступали дуэтом в одном из водевилей на сцене маленького нью-йоркского театра. Вокальный педагог и менеджер Уильям Торнер, занимавшийся с Розой и сразу оценивший феноменальные вокальные данные девушки, рассказал о ней Карузо, с которым находился в дружеских отношениях. Тенор не поленился сходить послушать сестер, а по окончании представления вызвался проводить Розу. Впоследствии она вспоминала:

«— Ты будешь петь со мной, — сказал он на прощание.

— Петь с вами? Когда?

— Может быть — через год, два или позже. Но ты будешь петь со мной в „Метрополитен-опере“.

Он присел рядом. Я нервничала, как котенок…

— У тебя есть это, — он показал на свое горло, подразумевая, что у меня есть голос, достаточный, чтобы петь в „Метрополитен-опере“. — И это, — он дотронулся до своего сердца, показывая тем самым, что у меня есть необходимая глубина чувств, чтобы стать настоящим артистом.

После этого Карузо поднес палец к голове и продолжил:

— А есть ли у тебя что-то здесь, — покажет время…»[368]

Энрико в самых восторженных выражениях рассказал Гатти-Казацце о сестрах[369], при этом особо отметил «полную» (Роза Понсель действительно была довольно крупной девушкой). Он предложил директору взять ее на роль Леоноры для новой постановки оперы Верди, поскольку в театре сейчас все равно нет настоящего крепкого сопрано мирового уровня. Роза Раи-за, которая могла бы справиться с этой драматической партией, выступала в этом сезоне в составе чикагской труппы.

Гатти-Казацца вытаращил глаза:

— Ты хочешь сказать, что эта девочка, которая в жизни всего-то раза два была в опере, будет с тобой петь в «Силе судьбы»?! У тебя все в порядке с головой?

— Не спеши, — ответил Карузо. — Для начала просто ее послушай. Я уверен, ты изменишь свое мнение.

— Хорошо, если эта американка выступит хорошо, то отныне двери театра будут открыты для любого способного американца. Если же нет — я сажусь на корабль, идущий в Италию, и обещаю, что ноги моей больше не будет в Америке!

Рекомендация Карузо сделала свое дело. Розу Понсель пригласили в «Метрополитен», и она начала готовить роль Леоноры — первую оперную партию в своей жизни. Работа эта заняла девять месяцев. К дебюту Понсель сильно похудела, что явно пошло на пользу ее имиджу. На спектакле она очень нервничала, чего не было на генеральной репетиции, — в утренней газете, которую ее угораздило прочитать, критики разнесли в пух и прах тенора Джулио Крими[370], певшего накануне в «Аиде». Роза Понсель осознавала масштаб дарования Крими. Он действительно считался одним из лучших драматических теноров своего поколения — именно ему Пуччини доверил две партии в мировых премьерах «Плащ» и «Джанни Скикки», которые состоялись спустя два месяца в «Метрополитен-опере».

Несмотря на скептические прогнозы, интуиция и художественный вкус не подвели Карузо — дебют Понсель в «Силе судьбы» стал сенсацией, и последующие двадцать лет певица была ведущей солисткой «Метрополитен-оперы». Гатти-Казацца был очень доволен и, разумеется, никуда не уехал. За феноменальный голос и артистический темперамент Понсель вскоре стали именовать «Карузо в юбке», а спустя годы Мария Каллас назвала Розу Понсель самой великой примадонной XX века.