3

3

Трубит, трубит погибельный рог!

Сергей Есенин

Обыватели повторяли с горькой усмешкой язвительный куплетец, кем-то переделанный из стишков купринского «Прапорщика армейского», когда большевички от «великого» ленинского ума прихлопнули частную торговлю:

Нет ни сахару, ни чаю,

Нет ни хлеба, ни вина.

Вот теперь я понимаю,

Что свобода нам дана.

На 18-й год нам с матерью хватило продуктов благодаря запасливости покойной моей няни. Как птицы задолго предчувствуют бурю, так Екатерина Дормидонтовна предчувствовала голодуху. Предчувствовала и все припасала то того, то другого.

– Надоть, матушка, надоть, – говорила она на возражения моей матери.

К концу 18-го года запасы истощились. Пришло письмо от Гынги. Она звала меня на всю зиму к себе – у них, мол, сытней и теплей. Мать вынуждена была согласиться на долгую разлуку со мной.

Первый же «скачок из царства необходимости в царство свободы» ознаменовался для жителей бывшей Российской Империи, между прочим, тем, что их опутали цепями всяческих «документов». Надо было брать разрешение в исполкоме даже на переезд в пределах одной губернии.

У самой Калуги к нашим саням подошел мужчина в поддевке, с револьвером у пояса.

– Кого везешь? – обратился он к вознице.

– Барыню, – по привычке ответил возница.

– Куда?

– В Малоярославецкий уезд.

– А разрешение есть?

Мать достала кипу разрешений и удостоверений, и нас пропустили.

…Вернувшись весной 19-го года в Перемышль, я сразу заметил, что почти все улицы переименованы. Наша Калужская улица стала улицей Ленина, появилась Троцкая улица, о чем оповещали надписи на угловых домах, и даже Витолинская! Культ личности уже народился.

В одном из магазинов продавались брошюры Ленина и Троцкого, их портреты, портреты Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Я попросил тетю Соню купить мне портреты всех «главных комиссаров». Я получил от нее в подарок большую фотографию. На ней, в самом центре, четырехугольник с портретом Ленина, а вокруг – медальончики с портретами Троцкого, Свердлова, Бухарина, Рыкова, Радека, Покровского, Зиновьева, Каменева, Луначарского, Крыленко, Коллонтай.

Учреждений в Перемышле развелось не намного меньше, нежели он насчитывал частных домов. Размножились отделы, подотделы. Возник даже «муниципальный» отдел. Была создана Чеквылап – Чрезвычайная комиссия по выработке лаптей для красноармейцев. Всюду требовались работники. В финансовом отделе служил настоятель собора о. Владимир Будилин. За одной перемышлянкой, по семейным обстоятельствам оставившей службу, на другое утро пришел милиционер и повел в учреждение.

Все новые и новые словосочетания подхватывал я на лету, далеко не всегда постигая их смысл.

– Пора спать, – говорит мне мама.

– Сейчас, сейчас! Я только закончу доклад «по текущему моменту»…

Проходит дня два. Я бью в игрушечный барабан, дую в воображаемые духовые инструменты, пытаясь сыграть «Вы жертвою пали…», произношу трогательную речь.

– Что это у тебя происходит? – любопытствует тетя Соня.

– Похороны гражданским браком.

Оркестр я по разным поводам изображал часто, так как стал часто слышать духовую музыку. Под музыку мимо нас провожали на фронт мобилизованных в Красную Армию. Потом начали под музыку провожать на фронт выловленных дезертиров. Крестьяне, навоевавшись с германцем, только было принялись поправлять расстроенное хозяйство – не тут-то было! Пожалуйте на войну гражданскую: бить Колчака, бить Деникина. Иные мобилизованные, выкинув лозунг: «Да здравствует зеленая крепость!», отсиживались в дебрях. Их ловили и под звуки:

Смело, товарищи, в ногу!

Духом окрепнем в борьбе, —

отправляли в распоряжение Калужского военного комиссариата. После того как Владимир Николаевич Панов и моя мать укрыли Васильева, он и Рещиков стали относиться к интеллигенции с полным уважением и доверием. Они задавали в Перемышле тон. Но их обоих перевели в Калугу, а те, что пришли им на смену, поглядывали на интеллигенцию с плохо скрытой враждебностью. Один из комиссаров в разговоре с учительницей музыки высказался откровенно:

– Вы хоть и считаетесь трудовой антилигенцией, а все-таки немножечко из буржуев.

Кстати об Иване Давыдовиче Васильеве: в 22-м году он по собственному желанию вышел из партии. Не принял новой экономической политики: за что, мол, боролись?..

В годы революционного разлива всплыли на поверхность нечистоты. Какие-то нечистоты унесло течением, но другие надолго приставали к берегу. Это дало основание ученику братьев Дуровых, Анатолия и Владимира, Борису Васильевичу Эрфурту, в костюме клоуна выступавшему на перемышльской эстраде, перефразировать Пушкина:

Всегда так будет и бывало,

Таков уж, видно, белый свет:

Мерзавцев много, честных мало,

Начальства тьма, а толку нет.

При словах «Мерзавцев много» он протянул указательный перст в сторону председателя уисполкома Финакина. Финакин и его присные, занимавшие первый ряд, в душевной простоте не приняв четверостишие на свой счет, дружно загоготали.

Нас с матерью «уплотнили». Мы теперь занимали две комнаты: мою бывшую детскую и спальню. В 20-м году нам пришлось дополнительно «самоуплотниться»: мы отдали детскую тете Соне, а сами втиснулись в спальню и темную «проходную».

К интеллигенции с обыском не ходили, но «реквизировать» у моей матери для нужд Союза коммунистической молодежи отцовскую гитару пытались.

Летом 19-го года к нам о матерью явился новый постоялец – Голод – и обосновался надолго.

Мировая война исчерпала государственные запасы продовольствия. Частную торговлю большевики прикрыли. Создали «продотряды» и отбирали хлеб у крестьян. Сколько из-за этих преступных глупостей Ленина и К? перемерло в России народу – и старых, и малых, и юных, и в средних годах! Вообще государственный ум у Ленина был, конечно, значительно выше, чем у Сталина, но это еще похвала небольшая. Голыми руками вырвать в октябре 17-го года власть у слюнтяя Керенского, этого, по справедливому определению, принадлежащему председателю IV Государственной думы М. В. Родзянко, «гибельного для России государственного деятеля»[33], было делом нехитрым. А вот ввести военный коммунизм, не прекратить красного террора, скосившего видимо-невидимо толковых, предприимчивых, честных людей, захомутать крестьян продразверсткой – все это были судороги обезумевшего зверя. Правда, в 21–22 годах, припертый к стене разрухой в промышленности, разрухой на транспорте, разрухой в сельском хозяйстве, голодом, который в иных губерниях превращал крещеных людей в людоедов, он многое исправил, «осадил назад». Но позади высились горы трупов, высились не на полях утихших сражений, а в глубоком тылу. И войны гражданской, если бы не большевики, у нас не было бы. Когда Европа зализала раны, у нас текла кровь.

А тут еще засуха в Калужской губернии три лета подряд: в 19, 20 и 21-м годах.

Стены калужского вокзала, который я увидел впервые осенью 20-го года, были сплошь расписаны лозунгами, намалеванными красной краской: «Мир хижинам – война дворцам!», «Кто не тр-(перенос) удится, тот не ест»[34]. Смысл второго высказывания оставался для меня неясен: моя мать и ее сослуживцы тр-удились вовсю, а есть им было нечего. Последние брошки и колечки мать спустила на муку и сахар спекулянтам. Мы отвыкли от вкуса и запаха мяса. По карточкам в виде особой милости один-единственный раз за все эти годы учителям выдали баранину с тухлинкой. Мать долго возилась с ней, мыла ее в ста водах, прочесночивала, и мы ее за милую душу съели.

До революции перед Рождеством и перед Пасхой мать накупала игрушек и разных разностей и, взяв меня с собой, разносила их бедным детям. Теперь я сам превратился в «бедного ребенка».

Мы разучились нищим подавать…

Весной 20-го года мать робко заговорила со мной о том, что Наробраз предлагает выменять у нее на продукты мои игрушки, нужные детскому саду; она просила меня согласиться, иначе, мол, сядем на мель, а я уже большой (мне было тогда семь с половиной) и в игрушки почти не играю, Я согласился не задумываясь: надо так надо. В последний раз выложил в галерее все мои богатства и на прощанье поиграл.

А на другой день и коляска» запряженная парой, и жокеи на двуколках, и украинская деревня с топольками, и пароходик, и пианино, и видимо-невидимо елочных украшений – все это ушло от меня навсегда. Я попросил у мамы разрешения оставить свои любимые и как раз самые дешевые резиновые игрушки, которые потом еще долго «пели» в моем воображаемом церковном хоре, набор пасхальных яичек и укрепленного на качалке коня Милого, на котором я любил подолгу ездить верхом на одном месте.

Поддерживали нас сограждане и знакомые крестьяне.

Перед Пасхой 20-го года стук в окно. Смотрим: Анна Васильевна Чистякова, жившая неподалеку от нас. Принесла нам к празднику творогу, сметаны, масла, яиц (у нее была своя корова и куры) и пригласила на праздник в гости. А до этого мы с ней встречались только на улицах.

Крестьяне звали нас на престольные праздники: на «Николу» идем с матерью в подгородную деревню Хохловку к Маловым или к Прасковье Васильевне Сальниковой, на Ильин день – за пять верст в Рыченки, к владельцам нашего дома Лёвкиным, на Рождество Богородицы – еще дальше, в Верхние Подгоричи: там мы переходим из дома в дом, кормят нас до отвалу, да еще обижаются, почему это мы к Авдотье Семеновне Горячевой «апосля? всех» зашли, уже сытые, и я, осовев под конец, сваливаюсь у нее в холодке и сплю без задних ног.

Домой мы возвращаемся с грузом ситников и прочих съестных даров.

Владельцем нашего дома числился глава семьи, как мы называли его за глаза – «дедушка Лёвкин», похожий на Льва Толстого в старости. Но фактически всем распоряжались два его сына, пошедшие не в него: глаза у них были по-кулацки завидущие. Это не мешало им угощать нас на славу, однако отца, зная его тароватость, они «окорачивали».

Как-то зимой мать на что-то выменяла у Лёвкиных мешок ячневой крупы. Я лежал больной, а мать в другой комнате пересыпала крупу из левкинского мешка в свой. И вдруг я слышу ее дикий крик, Затем воцарилась тишина, которую вскоре мать нарушила ликующим возгласом:

– Дедушка нам сала прислал!

Когда мать пересыпала крупу, что-то скакнуло из мешка в мешок. Мать, смертельно боявшаяся крыс и мышей, вообразила, что в мешке притаился какой-нибудь грызун. Но это была не мышь и не крыса, а большущий кусок сала, который дедушка Лёвкин прислал нам в подарок украдкой от сыновей»

Летом нам становилось легче. Мы переходили на подножный корм, Овощи, яблоки, груши, малина.».

Нищенка Дарьюшка, ходившая по деревням просить Христовым именем, была охотницей до яблочек» Она снабжала нас кусочками хлеба, вареными яйцами, которые она доставала из своего грязного мешка, а мы в обмен сыпали ей в мешок яблок.

Мать не любила чеснок и не сажала его. Меня угощали им соседские ребята, и я блаженствовал: чеснок пахнул колбасой, чеснок пахнул тем временем, когда я был сыт!

Как-то я заболел. Температура скакнула под сорок.

Мать спросила, чего бы я хотел.

– Мне ничего не надо, – ответил я. – Вот только бы маленький кусочек чистого ржаного хлеба!

И еще при НЭПе любимым моим лакомством был посыпанный солью ломоть чистого, без примеси жмыха или отрубей, черного хлеба о верхней коркой. Я уходил с ним в сад и, отщипывая по кусочку, читал книгу. Я уже мог перечитывать «Вечера на хуторе», особенно не завидуя Пацюку. А в 21-м году описание того, как Петр Петрович Петух заказывал обед, вызвало у меня обильное слюнотечение и резь в животе.

До НЭПа мы с матерью ходили все лето босиком или в веревочных туфлях.

Детвора на разудалый мотив пела:

Сидит Ленин на лугу,

Гложет конскую ногу?.

Ах, какая гадина

Советская говядина!

Обыватели тешили и пугали себя выдумками: фамилия «Троцкий» заключает в себе его завет: «Товарищи рабочие, отдайте царю корону и империю». «И краткое» в конце фамилии обывателей не смущало. Оказывалось, что для того, чтобы сложить из спичек фамилию «Ленин» и упоминаемое в Апокалипсисе число звериное 666, потребно одинаковое количество спичек.

Ждали Колчака. Ждали Деникина. Ждала изголодавшаяся, измученная многообразными издевательствами интеллигенция и полуинтеллигенция. Ждали купцы. Ждали сапожники: им не из чего и не для кого было тачать сапоги. Ждали портные: им не из чего и не для кого было шить. Ждали столяры и слесари, потому что не получали заказов. Ждала деревня: ей невмоготу становились продразверстка и продотряды с пулеметами. А потом никого уже не ждали, ни на что уже не надеялись. Бедовали тупо, привычно, покорно и безнадежно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.