Глава вторая «Дорогая тетя Лиля…»

Глава вторая

«Дорогая тетя Лиля…»

1

Она ровно шестьдесят лет живет в этом гранитно-мраморном доме в Глинищевском переулке, где возле чуть ли не каждого окна первого этажа — по мемориальной доске. Недавно отмечала она круглую дату. В тот день ее далеко не малогабаритная квартира стала тесной — пришли друзья, приятели и приятельницы, просто добрые и любящие ее знакомые, чтобы шумно отметить шампанским (юбилярша любит шампанское) ее очередной шаг к грядущему столетию, прочитать стихи, и на них юбилярша ответила своими; исполнить ее любимые арии, и юбилярша подпевала тем, кто сидел за ее звучным, никогда не фальшивящим пианино. Читали вслух телеграммы, их то и дело приносили с почты, и в каждой ей желали долгих-долгих лет жизни. С портретов на стене гостиной, где шло застолье, глядели те, кому уже не довелось в этот день быть здесь, в Глинищевском. С одного, писанного маслом, смотрела серьезно, даже несколько холодновато невероятно красивая женщина в шляпке, с собачкой на руках; судя по шляпке, портрет относился к двадцатым или тридцатым годам, точно сказать трудно, уж сколько воды утекло; с другого — увеличенной фотографии — гостям улыбалась женщина, быть может и не столь эффектная, если бы не улыбка… За такую улыбку мужчины, все поголовно, должны были безоглядно влюбляться в эту женщину с большими, немного грустными глазами. И дело не в том, что эти глаза и эта улыбка были известны миллионам, — просто других таких нет.

На портрете была Майя Кристалинская.

Двоюродная тетя, сестра ее отца Лидия Ильинична, отмечала славное свое девяностолетие. Та самая девочка Лиля из Самары (Лидией она стала повзрослев, из-за неудобства в произношении имени, которым ее нарекли, вместе с отчеством — и о чем только думали родители? Впрочем, для, Майи она всегда оставалась «тетя Лиля»). Именно ей дядя Ефим в далеком, окутанном серебристым туманом счастья детстве подарил скрипку, разглядев в девочке вундеркинда; та самая Лиля, которая, несмотря на ожидавшее ее большое будущее, ненавидела свою четвертушку и брала ее в руки только потому, что так хотели папа, мама и неугомонный в своем рвении к Лилиному успеху добрый дядя Ефим.

В начале двадцатых дядя сбежал в Москву, снял здесь две комнаты и потребовал, чтобы к нему немедленно переехала его гениальная племянница и, поселившись у него, поступала в Московскую консерваторию. Лиля приехала, поселилась, поступила. И стала учиться в классе блестящего скрипача, к тому же уважаемого в консерватории педагога — Льва Цейтлина: на его концертах Большой зал заполнялся до отказа, а если учесть, что среди его учеников был впоследствии Буся Гольдштейн (о, Буся, капризный одесский мальчик, яркая примета тридцатых, ставший тогда одним из первых советских лауреатов международного конкурса и чуть ли не национальным героем!), то таким учителем Лиля Кристалинская должна была гордиться. И — гордилась, но только спустя много лет, рассказывая о своей несостоявшейся карьере.

Судьба к Лиле оказалась суровой, но суровость тем не менее обернулась благосклонностью. Скрипка все же была повешена на гвоздь, откуда ее снимали только лишь для того, чтобы вытереть пыль. Это — фигурально. На самом же деле скрипку убрали в тот день, когда у пылавшей жаром, стонущей в бреду девушки была обнаружена болезнь, от которой не было спасения. Цереброспинальный менингит. В Москве середины двадцатых годов Лиля была обречена; в крайнем случае ее ждала глубокая инвалидность. Бред продолжался неделю, но ее начал лечить доктор, оказавшийся кудесником. Его советы неукоснительно выполнялись, нужные препараты были найдены, недаром Илья Семенович, перебравшийся уже в столицу со всем своим семейством, знал всю фармакологическую Москву; в семье нелишне иметь провизора — подчас он даже предпочтительнее врача.

Лиля начала выздоравливать. Теперь у нее было время обдумать, что делать дальше, инвалидность ей, к большому счастью, уже не грозила, но скрипка была категорически запрещена, так что жизнь приходилось начинать сначала. Но раздумывала Лиля недолго. Она вспомнила свой самарский дом, концерты в гостиной, пухлые кожаные кресла, томно вздыхавшие, когда в них проваливались приезжие столичные гастролеры, вспомнила спектакли в местном городском театре, где Илья Семенович абонировал ложу на сезон и его семейство чинно усаживалось в своей цитадели почти у самой рампы; ближе к сцене была только ложа губернатора.

И вот по совету дяди Ефима она решила поступить в театральный техникум — с него в советское время и начинался ГИТИС. Лиля выбрала музыкальное отделение, так подсказал все понимающий дядя, считавший, что в актрисы драматического театра Лиля совершенно не годится, ей не нужно ломать свою музыкальную природу, тем более что дядя обнаружил у племянницы небольшой голос, очень приятное драматическое сопрано, можно и в опере петь, и вовсе не обязательно главные партии, для которых голосу нужна сила и большой диапазон, вторые или третьи тоже хороши. У будущих героинь Лили (а в том, что она станет оперной певицей, дядя не сомневался) тоже есть арии, дуэты и даже сцены, и без аплодисментов его талантливая племянница, ей-богу, не останется.

Лиля поступила в ЦЕТЕТИС — Центральный техникум театрального искусства, на музыкальное отделение. В ее жизни начался долгий период везения.

Во-первых, одним из ее педагогов по актерскому мастерству была Серафима Бирман, актриса Художественного театра, которую сам Станиславский стерег от поползновений других театров, спешивших переманить к себе этот артистический бриллиант, что ему с трудом удавалось. По оперной части Лилю обучал Леонид Баратов, знавший музыкальный театр так, как его в те годы не знал никто. Техникум стал для него вроде плаца, где он муштровал будущее воинство для грядущих оперно-театральных сражений.

А во-вторых (скорее всего, во-первых), в техникуме она познакомилась с Павликом Гольдбергом, не только будущим режиссером, но и будущим мужем. Павлик взял себе звучный псевдоним Златогоров, ставший в конце концов его фамилией, которая тридцать лет не сходила с афиш музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко, где после окончания ЦЕТЕТИСа пела и его жена Лиля Кристалинская. Дядя оказался прав — в партиях второго плана были и арии, и дуэты, и сцены, и Лиля легко срывала аплодисменты, ей даже подносили цветы (вот аплодисментов и цветов из двух Кристалинских намного больше все же досталось младшей, Майе, чему тетя Лиля никогда не завидовала, а, наоборот, только радовалась за свою Маечку).

Вот так в доме № 5/7 по Глинищевскому переулку, мощным видом своим говорившем о незыблемости и величии советского театрального искусства, появилась в конце тридцатых годов вместе с мхатовскими «звездами» никому не известная молодая чета Златогоровых. Жили они тихо и скромно, но вскоре их квартира станет одной из самых заметных.

И между прочим, во многом благодаря общительной и хлебосольной хозяйке.

2

Все дочери (не считая Лили) Ильи Семеновича и Фаины Георгиевны оказались в Москве из-за страха, охватившего главу семейства. И глаза у страха не случайно велики — в Самаре «буржуинам» новые хозяева города житья не давали, в Москве их тоже не жаловали. Но Кристалинские в буржуях здесь не числились, и то, что они никому не сделали вреда, напротив, многим помогали, убеждало Илью Семеновича в правоте своего решения перед семьей и Богом.

Дочери росли, становились барышнями — вот Лиля нашла свою стезю, найдут ее и Мария, Сарина, Рената, а младшая Раиса — та сомнений в своем блестящем будущем у родителей вообще не вызывала. При ее красоте еще и упорство. В шестнадцать лет она поступила в Институт кинематографии, да еще на актерский факультет. А кино в те годы уже начинало сводить с ума молодые дарования, и в институт шли толпы желающих попасть в киногерои.

А независимый характер? Он просматривается даже в портрете, который висит в гостиной квартиры Лилии Ильиничны Кристалинской вместе с увеличенной фотографией Майи. Портрет на редкость красивой и несколько холодноватой женщины в шляпке.

В те самые шестнадцать лет она совершает поступок, один из самых неожиданных в ее жизни. Хотя чего уж неожиданного в том, что красавица девушка с длинными, прямыми,» по-русалочьи распущенными волосами по уши влюбилась в своего однокашника, и конечно же взаимно. Мало того, тяготение двух сердец друг к другу этих потерявших голову Ромео и Джульетты толкнуло их на отчаянный поступок. Страсти кипели почти шекспировские. Отличие было лишь в том, что современный Ромео был все же постарше литературного, и к тому же ничто не мешало их браку. Они были счастливы. «Ромео» в скором времени стал заметным кинооператором, звали его Валентин, фамилия — Павлов. Это имя, возможно, что-то и говорит историкам кинематографа. Для совместной жизни молодым вполне сгодилось фотоателье отца Валентина на Арбате, и там, среди негативов, ванночек с проявителем и фотографий звезд мирового кино на стенах, любовь цвела и крепла.

Но вот однажды… — все сказки начинаются со слов «однажды», как справедливо заметил поэт, а все, что произошло дальше, похоже на сказку — Раиса с подругой пошла в Большой на спектакль приехавшего в Москву китайского театра. Москва почему-то с ума сходила по китайскому искусству, возможно, не в последнюю очередь из солидарности к угнетенному японскими милитаристами древнему свободолюбивому народу, а может, просто потому, что москвичи — народ любознательный, охочий до всякой невидали, особенно когда о ней столько говорят, но мало кто с ней знаком. Что казалось наиболее необычным русскому театралу, так это китайская традиция поручать женские роли мужчинам.

Билетов конечно же было не достать, и Раиса с подругой отправились на спектакль с туманной надеждой купить их с рук, но не тут-то было. И вдруг… (В сказках тоже встречается это «вдруг», приносящее либо счастье, либо неприятности, которые, однако, имеют счастливый конец.) Так вот, вдруг Раиса услышала приятный тенорок с увесистым «международным» акцентом, предлагавший… лишний билет! И увидела возле себя маленького, но изящного и не дурного собой молодого человека с карими, чуть насмешливыми глазами, в превосходно сшитом сером костюме, сидевшем на нем как на дипломате, приглашенном на коктейль. Сразу было видно — европеец, как по одежде, так и по манерам: галантен и ненавязчив. Да, у него есть билет, но он просит извинения, очень сожалеет, билет только один. И если кто-то из дам согласится, он готов его предложить.

Подруга Раисы была миловидна, к тому же — не замужем, и Раиса предложила пойти ей, но та, лишь взглянув на молодого человека, не сводящего глаз с Раисы, наотрез отказалась и, пожелав приятного вечера, исчезла. Все произошло очень быстро. Обескураженная таким поворотом событий, Раиса не знала, как быть, но европеец легко дотронулся до ее руки и, посмотрев на часы (ручные, каких в СССР почти ни у кого еще не было), объявил, что через десять минут спектакль начинается.

Вот так они и познакомились — будущая актриса, которая никогда ею не станет, и… В антракте он представился ей: «Саломон Флор» — и добавил: «Люблю играть в шахматы».

От шахмат Раиса была так же далека, как от того индуса, который их придумал. Но имя Флора она слышала не раз, о нем писали газеты, не обходило его вниманием и радио. Раиса не раз слышала его от друзей мужа, завзятых шахматистов. Да, конечно, перед ней — та самая суперзнаменитость. И Раиса Кристалинская сдалась — не перед именем гроссмейстера, не перед его европейской внешностью, а перед обаянием, настолько оно оказалось могучим. Ее покорило все: и редкое остроумие, и не сходящая с губ улыбка, и мягкие движения хорошо воспитанного человека. В темном театральном зале, куда их снова зазывал звонок, звучала непривычная речь и, несмотря на всю китайскую экзотику мужчин, на этот вечер ставших женщинами, было скучно: ее развлекал только Флор, который, склонившись к ее ушку, нашептывал ехидные замечания по поводу происходившего на сцене. Раиса тихо смеялась, искоса поглядывая на него, а он был неистощим, этот маленький острослов, которого знал весь шахматный мир.

Со временем Флор доказал ей, что ему достает не только таланта, но и упорства — не напрасно ведь он считается претендентом на королевский шахматный трон номер один, путь к которому могут осилить только недюжинные умы и упрямцы. Начались встречи, они были вначале частыми, потом уже ежедневными, и Раиса не замечала ни миниатюрности предмета своего увлечения — рост и субтильность вполне компенсировали постоянная элегантность, корректность в обращении, заботливость и сияющие глаза. Когда он смотрел на нее, глаза, казалось, говорили: «Что вам угодно, мадам? Я сделаю для вас все, что пожелаете. Я вас безумно, безумно, безумно люблю…»

И вот настал момент, когда было принято обоюдное и бесповоротное решение: жить вместе. Дело оставалось «за малым»: сообщить обо всем мужу Раисы.

Супруги расстаются в двух случаях — или когда у нее (у него) появится другой (другая), или когда брак уже исчерпал себя и дальнейшее пребывание под одной крышей становится бессмысленным и тягостным. Сам момент расставания, особенно в первом случае, тоже не блещет разнообразием: либо чистосердечное признание одной из сторон, которое может привести к бурной сцене с непредсказуемым финалом, либо тихое исчезновение в отсутствие супруга (супруги) с нехитрыми пожитками, наспех брошенными в чемодан, и лаконичная записка на столе с объяснением причин исчезновения. Раиса избрала второй путь, возможно подсказанный ей любимым Саломоном. Ее, теперь уже бывший, муж примчался к родителям Раисы и, потрясенный, плакал: «Как же я буду без Райки?» Рае же ничего не оставалось, как уповать на Соломонову мудрость.

Новый муж считал, что ни одна из выигранных им шахматных партий в сравнение с этой победой не идет.

Гроссмейстер Сало Флор был человеком редких способностей и душевных качеств, и вряд ли нашелся бы во всем мире человек, который мог говорить о нем дурно. Он жил в Чехословакии (родился на Украине, в Ивано-Франковске, тогда — Станиславе), шахматы рано стали его увлечением, а затем и смыслом жизни. Его одаренность в игре на шестидесяти четырех клетках была несомненна и вскоре подтвердилась большими успехами маленького, но уже взрослого Саломона в серьезных турнирах, где участвовали лучшие гроссмейстеры Европы. Он неизменно занимал самые высокие места, благодаря чему его называли восходящей звездой, а в СССР уточняли — Запада. У нас шахматы любили все, даже те, кто не умел играть. Страну одолела «шахматная лихорадка» (во время одного из устроенных в Москве международных турниров, проходившего в Музее изобразительных искусств, никогда не видевшем такого скопления зрителей под своими сводами — куда там королям живописи до шахматных королей! — был даже снят фильм под названием «Шахматная лихорадка»; диагноз, поставленный фильмом эпидемии всесоюзного масштаба, был толчен). К своим мастерам страна относилась так же, как к героям-полярникам, героям-летчикам и пограничнику Карацупе. В СССР была своя восходящая звезда, ей — а не Флору — прочили шахматный Олимп, Миша Ботвинник. Между ними состоялся матч, который так и не выяснил, чья же звезда ярче, — матч закончился мирно.

Флор часто приезжал в нашу страну, выступал на международных турнирах. Во время одного из них он и познакомился с красавицей Раисой Кристалинской, а его друг из Венгрии, гроссмейстер Андре Лилиенталь, тогда же — с московской симпатичной девушкой Женей. Оба женились одновременно. Злые языки утверждали даже, что девушек им «подсунули» — если не НКВД, то шахматные патроны, чтобы два перспективных шахматиста-иностранца осели в СССР. Но это, конечно, домыслы; о том, как Флор познакомился с Раей, мы уже знаем.

Шел тридцать седьмой год. Сало Флор выигрывает один из престижнейших турниров, на конгрессе ФИДЕ он объявляется претендентом на матч с чемпионом мира Александром Алехиным.

В конце тридцатых Флор вынужден был уехать из Чехословакии, прикарманенной Германией. Он мог поселиться в Америке — та гостеприимно открывала двери многим беженцам из Германии, в их числе были и Цвейг, и Томас Манн, и Брехт, — но предпочел другой полюс борьбы с фашизмом — СССР. И в первую очередь благодаря Раисе. Супруги Флор жили в Праге и часто наведывались в Москву. Приезжали они, разумеется, не с пустыми руками.

Собираясь в одну из своих поездок в Москву, Раиса купила чулочки и туфельки на девочку лет шести и спокойно положила их в чемодан. Эта покупка была замечена супругом и привела обычно добродушного Флора в негодование. Раиса потрясенно смотрела на мужа, побледневшего в гневе и потерявшего свою обычную элегантность, как вдруг услышала: «У тебя в Москве ребенок! И ты скрыла от меня!» Теперь она все поняла и рассмеялась: «Да, правда, ребенок в Москве есть, но это — дочь моего брата Володи Кристалинского, Маечка. Почему бы не сделать ей подарка, я ее очень люблю».

И Флор успокоился. Он привык верить жене. В самом деле, почему не сделать подарка любимой племяннице? Конечно, согласился Флор.

…О Сало Флоре мне рассказывал Александр Рошаль, лучший наш шахматный журналист, главный редактор журнала «64»: его статьи отмечены превосходным знанием шахмат и тонким пониманием ситуаций вокруг шахматистов. Александр Борисович хорошо знал Флора как человека и как коллегу — шахматного журналиста, которым Флор был долгие годы, перо же свое пробовал еще в юности и оттачивал его всю жизнь.

Постепенно гроссмейстер Сало Флор оставил шахматы, в турнирах стал выступать все реже и реже (прослыл очень миролюбивым и даже носил титул «короля ничьих»), а вот в журналистике остался до конца своих дней, сотрудничая с самыми разными изданиями. Перо его со временем стало не любительским, а профессиональным, что и давало маленькой семье Саломона Михайловича средства к существованию. И чтобы существование это было безбедным, работать ему приходилось много. Был он человеком легким в общении, умел разговаривать с людьми, найти хорошее в каждом человеке. (Советское гражданство Флор получил в войну, в сорок втором году. Он узнал об этом, находясь в Тбилиси, где жил во время эвакуации, снимая роскошный номер в гостинице, предназначенный для иностранцев. О долгожданном решении правительства ему сообщил портье, когда Флор, вернувшись откуда-то, попросил ключи: «Поздравляю вас, господин Флор. Впрочем, вы теперь не господин, а товарищ. Только что передали по радио о предоставлении вам советского гражданства». Обрадованный Флор помчался наверх, в номер, бросился к телефонной трубке, чтобы поделиться радостью с кем-то из тбилисских друзей, и вдруг услышал в трубке холодный голос: «Товарищ Флор, вам следует освободить номер. Такие номера предоставляются только иностранцам!» Флор рассказывал об этом Рошалю с юмором, с обычным добродушием, но улыбка его при этом оставалась грустной.)

Вот таким был Саломон Михайлович Флор — маленький, почти миниатюрный человек с большим и добрым (как казалось многим, и не без основания) сердцем. Правда, когда речь шла об урезанном гонораре или о правке статьи без согласования с ним, он становился жестким. О жизни с Раисой Кристалинской он никогда не рассказывал, но те, кто бывал в их доме, не могли не заметить, что жена Саломона казалась замкнутой, молчаливой и очень далекой от шахматных забот мужа. Похоже, в семейной жизни ей чего-то недоставало. Да и трудно сказать, была ли их жизнь, несмотря на большую квартиру в «сталинском» доме на 2-й Фрунзенской, комфортной. Вполне возможно, что уже тогда намечался конфликт, который привел их к разрыву спустя много лет, когда любовь утратила свежесть. Страсть угасла, готовясь уступить место привязанности, которую создают общие дети, общие интересы и общий труд. В семье Флор не было ни первого, ни второго, ни третьего.

Что касается журналистики, то здесь у Флора бывали трудности со знанием русского языка: ему нужен был крепкий редактор, умеющий из высеченных автором искр — мыслей, наблюдений, острот — развести огонь — сделать яркую, острую и в то же время добрую статью. И такой редактор нашелся. Им оказалась женщина средних лет, жившая в том же доме, где и Флор, племянница Есенина, Татьяна Петровна Ильина. Деловые отношения нередко переходят в личные, так случилось и на этот раз, и мягкий, никогда никого не обижавший человек нанес сокрушительный удар жене, расставшись с ней и уйдя к другой. Чужая, жившая по соседству женщина оказалась более близкой, чем та, что находилась с ним бок о бок многие годы. «Так сложилось», — любил говорить Флор, объясняя, а вернее, не объясняя события, случившиеся в его нелегкой жизни. «Так сложилось», — говорил он, отойдя от практических шахмат. «Так сложилось», — вздыхал, озадачивая друзей известием о своем разводе.

Вскоре после разрыва Раиса Кристалинская тяжело заболела, душевные страдания перешли в физические, а сил сопротивляться болезни не осталось жить не хотелось. Стоя на коленях перед постелью умирающей женщины со следами былой красоты, когда-то заставившей его потерять голову, Флор умолял о прощении. Раиса не простила его…

Таков был финал этой партии, не доставившей победителю ни радости, ни славы.

3

В дом № 5/7 по Глинтцевскому переулку Паша Златогоров и Лилия Кристалинская въехали одними из первых. Паша стал главным помощником Владимира Ивановича Немировича-Данченко, инициатора строительства этого дома, и вот теперь труд его достойно увенчан скромной квартирой, о чем в тридцатых годах можно было только мечтать. Постепенно квартира обрела уют, а вместе с ней — многочисленных гостей, отдающих должное этому уюту, любивших посидеть за длинным, широким столом до позднего вечера, а то и до ночи, когда на Пушкинской переставал шуршать троллейбус; в Москве еще не было нынешних «спальных» районов, гости все жили неподалеку и служили одной музе — Мельпомене. Одно из пристанищ богини было за углом, и после окончания спектакля друзья, сняв грим, шли к Златогоровым на чашку чая и рюмку водки — без нее актеру, оставившему эмоции на сцене, никак не обойтись, — а уж потом, вдоволь насытившись пересудами, анекдотами и байками, потихоньку расползались но Москве, награждая комплиментами и благодарностью за вкуснейший ужин любезную хозяйку.

Хозяин же дома, сразу после окончания ЦЕТЕТИСа приглашенный Владимиром Ивановичем в свой театр очередным режиссером, быстро пошел в гору: он участвовал в постановках «Корневильских колоколов» и «Периколы», спектакли эти оказались долгожителями, делали честь театру и давали полные сборы. Имя Златогорова часто появлялось на афишах премьер — чего стоит один только оперный «бестселлер» «В бурю». Златогоров стал заслуженным, а это звание в те годы получить было куда сложнее, чем в семидесятых — восьмидесятых — народного артиста СССР. Недаром его привечал сподвижник Станиславского, написавший на подаренной Паше — теперь уже Павлу Самойловичу — своей фотографии: «Дорогому товарищу по работе, с верой в него и надеждой». Надежды Немировича-Данченко явно сбывались.

Лилия Ильинична никогда не носила никакого звания, но по части посиделок была истинно народной. В театре ценили не только ее умение спеть эпизод в спектакле, но и устроить домашнюю вечеринку, а не журфикс, как у Владимира Ивановича с супругой Екатериной Николаевной. За это Кристалинскую и избрал народ единодушным голосованием на профсоюзном собрании в местком театра, доверив ей культмассовый сектор. И теперь Лилечка (Лидочка) устраивала вечера для театрального люда и постоянно приглашала лучшего, на ее взгляд, из массовиков-затейников Москвы — Владимира Кристалинского с его шарадами, играми, головоломками. Ему отводилось две-три комнаты, и в каждой желающих развлечься ждал сюрприз — каждому по вкусу, а всем вместе — бесплатное удовольствие. Вскоре Владимир Григорьевич стал своим в театре на Пушкинской, и его не раз видели на спектаклях с маленькой дочкой Майечкой.

В квартире Златогорова — Кристалинской званонезваные гости собирались часто, полон дом бывал и в красные дни календаря, как это было принято в советские годы, и не за партию Ленина — Сталина пили гости, а за успехи на сцене. Шипел патефон, и его металлический голос разносил по дому модное танго. А уж в дни рождения хозяев квартира ходила ходуном, цветами можно было устилать пол в двух комнатах и коридоре с кухней, листки с поздравительными стихами вывешивались на стенах. В обычные же вечера заглядывал кто-нибудь из завсегдатаев, и, бывало, не один, а с «тепленькой» компанией жаждавших погреться у камелька в доме хороших людей.

В апреле 1943 года неожиданно скончался Немирович-Данченко. После похорон поминали его не в ресторане, что было невозможно из-за дороговизны, а в квартире № 45 дома в Глинищевском переулке. Можно только представить, какие невероятные хлопоты взяли на себя Павел Самойлович и Лилия Ильинична! Полуголодная Москва, где каждый грамм хлеба, масла, сахара, да и всего остального из «минимальной продуктовой корзины», был по карточкам. А водка? А как усадить людей в небольшой по габаритам квартире, заставленной мебелью? Ожидалось человек сорок. Но хозяйка по опыту знала: ждешь сорок, придут пятьдесят. Так оно и вышло.

Мебель была срочно выдворена на лестничную площадку, столы расставлены и накрыты в двух комнатах, на них появилась откуда-то великолепная запуска — колбаса и сыр, которых москвичи не видели с довоенных времен. Нелегко было Лилечке, она ждала ребенка, что было уже куда как заметно. Водки оказалось мало, и было решено обменять хлеб на спирт, Лиля собрала карточки, отоварилась в бывшей филипповской булочной, за углом, и с буханками в авоське пошла в «Елисеевский», возле которого сновали менялы. Однако не все оказалось так просто. По дороге ее задержал военный патруль: буханки вызвали подозрение. Бедную Лилю повели на допрос, но там, заметив ее не совсем стандартную фигуру, все же сжалились. А когда она объяснила, что собирается менять хлеб на спирт для поминок по Немировичу-Данченко, о кончине которого знала вся Москва, солдаты патруля прониклись к ней уважением и не только отпустили, но помогли обзавестись спиртом, а потом отрядили красноармейца, который донес сумку со звякающими бутылками до самой квартиры.

После поминок Павел Александрович Марков, режиссер и театральный критик, пошутил: «Ну, вы, Лилечка, наш Христос. Одним хлебом всех напоили».

Старый москвич и хлебосол, Марков, возглавивший бывший Театр имени Немировича-Данченко (в начале сороковых к имени Владимира Ивановича присоединили и имя Константина Сергеевича, кроме МХАТа руководившего еще и оперной студией), любил собирать у себя за столом театральную братию и с переходом на Пушкинскую стал часто бывать у Златогорова. Вместе с ним в доме появились новые лица, да какие! За столом частенько сиживали, балагуря, отдыхая и попивая водочку (умеренно, между прочим), Михоэлс, Зускин, знаменитый хирург Вишневский и прочие; душой же компании был острослов, знающий массу анекдотов и шуток, Соломон Михайлович Михоэлс.

Не отказывались посидеть в хорошей компании (как всегда, после спектакля) и примадонны театра Немировича-Данченко — Маркова знаменитые тогда Надежда Кемарская, Софья Големба (сегодня их имена остались разве что в закоулках памяти старых оперных фанатов) и Владимир Канделаки, актер блистательный, а оттого и более памятный, к тому же Владимир Аркадьевич не раз, даже в преклонные годы, показывался на телеэкране. Увы, предполагаю, что и он будет вскоре забыт.

Наступит время, и Майя Кристалинская, уже прочно обосновавшаяся на эстраде, обросшая друзьями на час и поклонниками на годы, будет приходить к тете Лиле и дяде Паше после концерта вместе с самыми верными из друзей. В основном старыми, проверенными не ее славой, а прошлой бедностью. У тети Лили их уже ждал накрытый стол, поскольку тетя наперед знала, что будет в день Майечкиного концерта, и была готова к нашествию счастливых и голодных молодых людей, обожавших племянницу. Ее готовность к гостеприимству выражалась во множестве расставленных на столе тарелок, большой кастрюлей с борщом, сваренным на два дня, но поглощенным за десять минут, котлетами и прочей снедью, и тетя Лиля становилась не менее счастлива, чем они, видя, что гости сыты, а Майечка радостна.

Как-то, рассказывая о Майе, Лилия Ильинична вдруг заплакала. И причиной тому — не нервы, не склонность к слезливости далеко не молодого человека, когда любые воспоминания о другом, давно ушедшем, выбивают из колеи. Я почувствовал боль незажившей раны от былой трагедии. Мелькнула мысль — а не наиграны ли слезы, не театральны ли? Актеры, какого бы уровня они ни были, всегда остаются актерами. Но крамольная мысль быстро исчезла. Лидия Ильинична давно не рассказывала о Майе, за последние годы я был первым, кто сидел перед ней с диктофоном, кому она излагала историю своей долгой жизни и короткой — ее необычной племянницы. Да нет, не актриса эта трогательная в своем обаянии старости женщина, не играет передо мной роль любящей тетушки. Она бесконечно искренна в рассказе своем, а память ее — ну, иной раз забудет имя, кротко извинится за свои годы, признается — «не помню», а потом вновь напряжет память — и вспомнит, назовет человека. А вот помнить даты — это не возрастное дело.

Мы сидим с ней за тем самым широким и длинным обеденным столом, со стены напротив на нас смотрят портреты тех, кого уже нет, смотрят, возвращая к ИХ времени, ИХ жизни, ИХ душам, словно подсказывая: «Лиля, помнишь… Не забудь…», «Тетя, еще расскажи. Помнишь, как…» Взглянет Лилия Ильинична на портрет — и новый рассказ. И — еще. На столе фотографии, открытки — поздравительные или пришедшие из какого-то города, где Майя гастролировала, или с курорта, где отдыхала. А вот — записка, написанная четким, круглым и крупным почерком: «Дорогая тетя Лиля! Самое главное — не волнуйтесь. Скоро вы будете дома, и будем вас укреплять. Я думаю, что в ближайшие дни мы увидимся. Целую, моя дорогая и любимая тетя Лиличка. Майя». Эту записку Лилия Ильинична получила в больнице, на другой день после операции…

Старый буклет на столе — на толстой оберточной бумаге. «Сад «Эрмитаж» и его театры». Год 1948-й. Ах, какая реклама в буклете — что-то дрогнуло в душе, замерло. Как отличается эта бумага от стеклянно-гладкого телеэкрана или вкладок с полуголыми красотками в современных журнальчиках! «Советское шампанское» вы всегда найдете в фирменных магазинах Главвино», «Кабинет Института красоты и гигиены Главпарфюмера — уничтожение родимых пятен, маникюр», «Мосгорстрах через свои районные инспекции…», «Покупайте в магазинах ТЭЖЭ…», «Главтабак: курите сигареты из особо отборных Табаков — «Аврора», «Радио», «Метро»…» (и без строчки «Минздрав предупреждает»). А про повальную болезнь миллиардов — кариес — нет рекламы, и про безопасный секс — тоже нет. Что ж, это было время, когда секса, как известно, у нас вообще не было.

Не только двигатель прогресса реклама, но и опознавательный знак времени.

А вот театры в саду «Эрмитаж», летний сезон, МХАТ в «Зеркальном», а затем там же — Музыкальный театр имени К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко. И его спектакли — «Перикола», «Корневильские колокола», «Цыганский барон», балеты. В перечне действующих лиц и исполнителей — Л. Кристалинская. Роли небольшие, но памятны Лилии Ильиничне еще вот чем: «Это Любочка меня вводила. Как я ее любила!» Любочка — соседка по дому и богиня по кино Любовь Орлова — когда-то была певицей, солисткой музыкального театра на Пушкинской.

Неподалеку от стола — старенькое пианино. Марка не из лучших — «Ростов-на-Дону». К клавишам, этим бело-черным хранителям музыки под крышкой с мелкими черточками-царапинами, чьи только пальцы не прикасались, какие только ноты не водружались на пюпитре и кто только не пел, стоя у этого нынешнего раритета. Была среди них и Майя Кристалинская.

4

Владимир Григорьевич Кристалинский при всей своей общительности в друзья никому и никогда не набивался, в мужских сходках на предмет возлияний и бесед о футболе, женщинах не участвовал, но знакомые к нему тянулись. Привлекала некоторая его загадочность, связанная не только с профессией, но и с независимыми суждениями на любую тему, будь то театр, книги, живопись, музыка или просто свалившиеся на чью-то голову проблемы. В Москве «цвел» небольшой «куст» Кристалинских, «куст» разрастался, сестры повыходили замуж, незамужней оставалась только старшая, Мария, она была из тех бедолаг, в которых напасти метили свои ядовитые стрелы. В раннем детстве, по недосмотру няньки, она упала в погреб, сломала ногу, но держалась мужественно, от боли не плакала и молчала — боялась, что прогонят няньку, которую очень любила. От родителей нянька и Мария травму скрыли, и те решили: подумаешь, ушибла ногу, ничего, скоро пройдет, до свадьбы заживет, это уж точно. Но вот как раз эти-то прогнозы и не оправдались. Перелом оказался очень серьезным, нужен был срочный гипс, лечение, а всего этого не было, так и осталась девочка хромоножкой. А став взрослой, испытала все муки одиночества: любовь оказалась мечтой невоплощенной, а что может быть печальнее для молодой женщины, которая к тому же недурна собой? Мария много читала, более всего любила поэзию, в которой находила отзвук порывам своей души. Поэзия стала не только желанным чтением, но и воплотилась в собственных стихах. С точки зрения Владимира Кристалинского, человека авторитетного, стихи эти были вполне пригодными для опубликования. Вот и зачастил он в Столешников, где жило семейство, и бесконечные беседы между братом и сестрой часто переходили в споры, но никогда не заканчивались ссорами.

Уже потом, когда не станет Владимира Григорьевича, его дочь Майя будет подолгу сидеть у тети, слушая ее стихи. И к ее маленькому заработку машинистки постарается подкидывать еще немного, столько, чтоб тете хватало на безбедное существование.

И в еще одном доме любил бывать Владимир Григорьевич. Дом сестры Лили. Он пришел сюда сразу после «поднятия занавеса» этого театрального дома, когда «действие» уже началось и громада в Глинищевском ожила, стала заполняться и куда одними из первых въехала его сестрица с обожавшим ее мужем.

В тот вечер он шел по переулку, держа за руку дочку Майю. Она была в потертом пальтишке с кроличьим воротником и белой шапочке с длинными, болтающимися, как тесемки, ушками, из-под шапки виднелась темная ровная челка. По асфальту, очищенному от снега, вихрилась метель, и Майя жмурилась от летевших в глаза колючих замерзших снежинок.

А в квартире на седьмом этаже их ждало тепло, чай с бутербродами — густо намазанный маслом хлеб и ароматная колбаса, такую в те годы покупали только к празднику. И еще ждала музыка. В доме были и другие гости, кто-то садился за пианино и пел, кто-то просто играл. На окно наползали сумерки, в комнате загорался свет в оранжевом куполе» абажура, и она дышала уютом, частью которого была музыка. Майя забивалась в угол большого кожаного дивана и очень огорчалась, когда пианино вдруг становилось немым.

Вот так в доме тети Лили Майя Кристалинская неожиданно открыла для себя мир, который оказался безграничным. Черный диск на стене в их комнатушке на Новорязанской, говоривший человеческим голосом, иногда пел песенки, их Майя с восторгом слушала — «Мы едем, едем, едем в далекие края…». Или совсем грустную песенку про дедушку Ленина — «Он взял бы нас на колени и ласково бы спросил: «Ну как вы живете, дети». Таких песен было немного, Майя знала их наизусть, они — понятные. Однако, оказывается, музыка может быть и другой, веселой и серьезной, но чтобы ее понять, нужно подрасти. А произойдет это не скоро. Майе всего шесть лет, но ее тянет, тянет к пианино, — когда оно молчит, к нему можно подойти и нажать на клавиши, и пианино тут же отзовется.

Так обычно поступают дети, потому что пианино для них — та же игрушка. Для Майи же оно было большой волшебной шкатулкой, где пряталось много звуков. И каждый раз, приходя к тете Лиле, она садилась на диван в самом его углу и не сводила глаз с черно-белых клавиш, по которым порхали чьи-то пальцы, а когда кто-то пел взрослые незнакомые мелодии, вся превращалась в слух. На нее никто не обращал внимания, тетя Лиля большей частью находилась на кухне, а вот дядя Паша нет-нет да и бросал внимательные взгляды на темноволосую девочку, очень похожую на своего папу, с большими серьезными глазами. Может быть, это маленький Моцарт в девичьем обличье? Вряд ли. Женщины редко пишут музыку, но вот талантом превосходных исполнительниц их Бог не обделил.

Не только хорошим режиссером, но еще и добрейшим человеком был дядя Паша. И он сделал то, что могла себе позволить далеко не каждая семья, где подрастал музыкально одаренный ребенок. Он купил детскую гармошку. Когда в очередной раз отец и дочь Кристалинские пожаловали в гости, дядя Паша вручил ее растерявшейся от счастья Майе.

— Паша, Паша, но с какой стати? — пробормотал изумленный Владимир Григорьевич. — Ты с ума сошел!

— Нет, не сошел, Володенька. Мне кажется, что твоей дочери она пригодится. Считай, что это для нее как приглашение к музыке. А там посмотрим.

И теперь у себя дома Майя могла извлекать из этой расписной гармошки с планками, как у настоящей, звуки, складывать их в мелодии, слышанные по радио, и, к собственной радости, обнаружить, что мелодии под ее пальцами напоминали уже знакомые. Майю никто не учил, никто ничего не мог подсказать, ни отец, ни мать, ни соседи, ни их дети. Родители только удивлялись способности дочери терпеливо растягивать гармошку, неустанно перебирая пальчиками.

И уже перед сияющими дядей Пашей и тетей Лилей (Лиля всегда помнила Ефима, открывшего в ней дарование, — так не суждено ли и ей нечто подобное, ведь девочка очень музыкальна, надо же, на такой безделице играет, и не фальшиво!) Майя наигрывала на гармошке все, что ей удалось выудить из нее, а гости, если они были, бурно аплодировали и наперебой советовали непременно повести Майечку в театр, пусть талантливый ребенок послушает настоящую музыку, оркестр, хор. Как заметил шутник Канделаки, тогда ее репертуар значительно разнообразится.

Но в театр Майя попала позднее, когда стала постарше. Своей «Синей птицы» — «вечнозеленого» спектакля в Художественном, где зал становится детской площадкой аж с 1912 года по сей день, — в театре Немировича-Данченко не было, да и вообще детские спектакли мэтр не ставил. Поэтому Майя открыла для себя театр уже «взрослым» спектаклем, да еще слегка фривольным, — «Дочь Анго». Правда, фривольности ребенок, естественно, не понял, здесь можно было посмеяться над гротесковыми персонажами, да и сюжет был несложен и девочке восьми лет вполне доступен. Но главное достоинство спектакля состояло в другом — в нем участвовала тетя Лиля! В роли, которую Майя запомнила сразу: тетя была Герсильей. И когда она появилась на сцене в капоре и длинном платье с передником — она играла базарную торговку, — Майя узнала ее и захлопала в ладоши. Ей хотелось хлопать еще и еще, но залу до тети Лили не было никакого дела, и папа, сидевший рядом, тоже не хлопал. Когда же после спектакля все артисты вышли на сцену и вместе с ними — тетя Лиля, зал аплодировал стоя, и Майя старалась изо всех сил.

А музыку такую она никогда раньше не слышала, музыка показалась ей очень веселой, может быть, потому, что в зале все весело смеялись хитростям поэта Анжа Питу и цветочницы Клеретты, и одновременно, казалось, смеялась и музыка.

Конечно, оперетта про любовь и французскую революцию вряд ли могла увлечь ребенка, детей на такие спектакли не берут, их не пропускают, но если же они попадали — по высшему директорскому разрешению, как Майя, — то нередко капризничали, скучали, заявляли, что хотят домой. С Майей этого не произошло. Ситро в буфете она получила, домой же папу не гнала. Ее поразил театр, ей нравилось сидеть в ложе, в кресле с бархатной обивкой и смотреть на сцену — та была рядом, и оттуда исходил какой-то незнакомый запах. Майя еще не знала, что у всех театров один запах — столярного клея, красок и старого дерева, а еще в разгоряченный дыханием сотен зрителей зал со сцены стелется легкий холодок. Но самым главным для нее была музыка, в театре она оказалась живой, не то что в черном кругляшке на стене у них дома; в театре музыка рождается, живет, взлетает чуть ли не до погасшей люстры. Артисты тоже были живыми людьми, не то что в кино, и пели красивыми сильными голосами, вот только понять, о чем они пели, Майя не могла. Все любовь да любовь.

На следующий день Майя с восхищением смотрела на тетю Лилю, ставшую теперь самой любимой, она была чрезвычайно горда, что у нее есть такая тетя.

Потом наступила долгая пауза, слушать в театре ребенку было нечего, нужно было еще подрасти, а уж тогда… Через три года это упоение театром приняло стойкий характер.

Пришлось оно на войну, когда зимой сорок третьего, в мороз, гладящий по лицу жгучей ладонью, она быстро шла, почти бежала по Басманной, отогревалась в метро, потом, выскочив на улицу, бежала по Пушкинской — трамваи были редки — и влетала в холодный театральный вестибюль, где ее встречал дядя Паша и вел в фойе. В зрительном зале было теплее, она садилась в кресло — и начинался праздник. Он длился три часа, сопровождаемый музыкой Чайковского, Штрауса, Оффенбаха, Планкета, Лекока. Майя была счастлива. А когда спектакль кончался, она шла к тете Лиле, и на столе с ее приходом мгновенно появлялся горячий чай и тоненькие бутерброды с сыром, припрятанным тетей для Майечки. Следом за ней приходил дядя Паша, и до полуночи они сидели уже за пустым столом при свете керосиновой лампы, дядя Паша рассказывал последние театральные новости, а тетя Лиля, слушая его, укладывала Майю спать на диване здесь же, в гостиной.

Так было в войну. Музыка для Майи становилась частью ее жизни, хотя и ограниченной всего одним театром. Но — каким! Маленькая гармошка красовалась дома на видном месте как былой символ приобщения ребенка к музыке, а сам ребенок постепенно превращался в очаровательную девочку-подростка с двумя косичками-крендельком: такова была девичья мода во второй половине сороковых годов. Каждый спектакль на Пушкинской становился музыкой, которую она обожала, — не Чайковского («Евгения Онегина» она слушала несколько раз), не Штрауса и не Миллекера, а музыкой вообще, в звуках которой можно долго плыть, не ища причала.

Мелодии, услышанные тогда, вспоминались неожиданно через много лет (да разве можно их забыть, эти мелодии, услышав хотя бы раз, особенно при феноменальной музыкальной памяти Майи!) — и становились напоминанием о том времени, когда будущая эстрадная певица проходила свою консерваторию, где получала образование не по части вокала, как полагается в высшем музыкальном учебном заведении, а по части постижения безупречного музыкального вкуса. И пусть не покажется парадоксальным мое глубокое убеждение в том, что профессиональному эстрадному певцу знание оперной классической музыки и оперетты не повредит, а только поможет лучше сориентироваться в том вихре песенных мелодий, в котором он кружится безостановочно и в котором так важно суметь отличить истинное от мелодий вторичных, банальных и безликих.

Неуемный, с постоянной жаждой петь, петь и петь, Иосиф Кобзон сказал как-то, что однажды он просмотрел картотеку своих записей — их оказалось около девятисот. «Но если из них найдется хотя бы пятьдесят настоящих талантливых песен, будет хорошо», — честно признался Кобзон. Возможно, последнюю цифру Иосиф Давыдович и приуменьшил, но, думаю, ненамного…

Будем считать, что с оперы и начался путь Майи Кристалинской на эстраду. Театр она полюбила самозабвенно, некоторые спектакли смотрела по нескольку раз, но не сюжет ее волновал, а музыка — арии, дуэты, эффектные музыкальные сцены. Она знала, что Анж Питу, полюбив дочь Анго, ответившую ему взаимностью, все равно уйдет бродить по Франции (какой у них дуэт в последнем действии!); что Камилла Перикола (ее знаменитую арию всегда ждет публика — «Каким вином нас угощали…»), нищая перуанка, присоединится к восставшему против диктатора народу; что цыганский барон Баринкай и цыганка Саффи, оказавшаяся дочерью графа, похищенной в детстве цыганами, поженившись, откажутся жить в замке отца Саффи и останутся с цыганами (сколько же в «Цыганском бароне» блестящей, западающей в память музыки!). О «Евгении Онегине» говорить вообще не приходится, эту оперу можно было слушать много раз, постоянно восхищаясь гениальностью композитора, — ее Майя знала почти наизусть, побывав на нескольких спектаклях.

Нет, меломанкой она не стала, завсегдатаем театра тети Лили и дяди Паши — тоже; бывала там, когда выдавалась свободная от школы минута, но хотелось петь и самой. Молодые солисты со звонкими, упругими голосами манили ее: вот бы выйти на сцену, как они, чтобы тебя слушал переполненный зал. Но хватит ли у нее голоса, да и смелости — запросто ступить на авансцену, взглянуть на дирижера и по его взмаху запеть, одновременно играя? Нет, лучше уж у себя дома, когда никого нет, встать в центре комнаты, закрыть глаза — и сразу же возникнет зрительный зал. И тогда тихо запеть, чтобы, не дай бог, не услышали соседи, не сказали бы маме, что Майка поет в одиночестве, и не песни, а какую-то «муть», уж не свихнулась ли? И мгновенно умолкнуть, когда хлопнет входная дверь в коридоре и войдет в комнату мама с сумкой, из которой непременно торчит буханка белого хлеба.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.