Глава 14. Вот оно, это слово!

Глава 14. Вот оно, это слово!

Конечно, история Татьяны Сениной не могла не занимать меня — ведь я был ее участником. И все же рядом размеренным ходом текла и моя собственная жизнь, и жизнь лагерного пункта. Извне он казался одной из крохотных производственных точек Мариинского отделения Сиблага, являвшегося в свою очередь только одним, и очень неприметным, звеном цепи, в те годы тяжело опутавшей нашу страну: с одной стороны к границам Сиблага со столицей в Новосибирске примыкали рубежи одного соседнего лагерного государства — Карлага со столицей в Караганде, с другой — Краслага со столицей в Красноярске. Вся страна с запада до востока тогда была покрыта этими неизвестными населению государствами, вместе составлявшими одно единое целое в границах нашей великой страны, яростно оборонявшейся от нашествия гитлеровских захватчиков. Жители этих незримых государств тоже самым деятельным образом участвовали в войне — добывали руду и уголь, валили лес, выращивали хлеб, поставляли армии одежду и мясо. Их было много — миллионы и миллионы, и их общая помощь стране и фронту была велика. Но изнутри каждый лагерный пункт представлялся отдельным миром, жившим своей обособленной жизнью, как островок среди безбрежного моря: люди, зажатые в загон из колючей проволоки, были, конечно, очень разными — хорошими и плохими, добрыми и злыми, но все они были нашими советскими людьми, и поэтому маленький мирок, отделенный от большого мира огневыми дорожками, не был каким-то инородным телом, он жил в народе и с народом и являлся советской землей.

В этой книге я рассказываю об отдельных людях; но таких, как они, было много, и их судьба была похожа на общую судьбу. Ведь только в этом смысл моего повествования, и, по существу, ее герой один — лагерная масса, судьба которой показана через судьбу немногих.

Так почему же я выбрал именно их?

В предыдущих книгах я рассказывал о встречах с множеством людей, как заключенных, так и начальников. Общий вывод читатель легко может сделать сам. Но никто из этих людей не оставался в моем поле зрения надолго: мелькнет мимо и исчезнет. Лагерная жизнь похожа на фронтовую: люди сталкиваются, быстро сближаются и потом опять теряют друг друга из вида, большей частью навсегда. За восемнадцать лет я дважды встретил только одного интересного человека — Гумилева, и рассказал о нем в предыдущей книге. В Сиблаге рядом со мной, Сениной и цыганкой Сашкой пять лет жила моя бывшая московская знакомая, с которой я в лагере сдружился на жизнь и на смерть. Ее муж также был арестован и погиб. Она освободилась в сорок седьмом году, и я проводил ее до ворот. Затем, при преемнике Ежова и Берии, Абакумове, она получила второй срок, отсидела его в другом лагере и нашла меня после моего освобождения — больного, парализованного, умственно неполноценного. Я потерял способность говорить, читать, писать и считать. Но дружба и любовь у края могилы — великая сила: лагерная подружка подняла меня на руки и вынесла из бездны. Это моя теперешняя жена, Анна Михайловна, ей я обязан всем, чего достиг потом. О ней более подробно я пишу в следующей книге, как и о нашей жизни после освобождения. И все же для этой книги, где я хочу дать общий обзор лагерной жизни и свести его к какому-то одному определяющему слову, Анна Михайловна не подходит: пять лет вместе из восемнадцати, один лагерный пункт из десяти — этого мало. Пришлось остановиться на тех, кого я наблюдал более длительное время, кто внутренне развивался вместе со мной, то влияя на меня, то испытывая мое влияние. Иного и не могло быть! И все мы с разных сторон отражали великую идею, заложенную в советской карательной системе, — человечность. Человечность несмотря ни на что — ни на чудовищные преступления судопроизводства сталинского времени, ни на отвратительные недостатки лагерной организации, ни на ужасные годы материальных лишений во время войны.

Человечность!

Вот слово, которое я выбрал для того, чтобы коротко охарактеризовать лагеря, в которых мне довелось отбывать заключение, и это с достаточной степенью ясности могут показать судьбы Сидоренко, Сениной, Долинского, а также, конечно, моя собственная судьба: выбор героев — вынужденный, но с поставленной автором задачей они справятся!

И, наконец, об основе основ, об истоках нашей советской человечности, лагерной и нелагерной. Как бы ни сопротивлялись плохие начальники, а они должны были волей-неволей приспосабливаться к общему положению и в меру неизбежного творить добро или, по крайней мере, удерживаться от зла. Как бы ни сияли человеческие качества хороших начальников и честных лагерников — все же не только их личными достоинствами измеряется и объясняется содеянное ими добро: одни Сидоренки и Рубинштейны сами по себе, вне связи с окружающей средой не смогли бы много сделать. Потому что в самые худшие годы сталинского безвременья и в самых печальных областях нашей жизни — лагерях, всегда исподволь действовали могучие жизненные силы, которые вдохновляли советских людей к добру и создавали для него объективные условия.

Эти силы — Коммунистическая партия и созданная ею советская власть.

Не будь этих источников добра в стране, не были бы написаны мои воспоминания. Но они написаны — и пусть будут сказаны слова благодарности, признательности и любви.

Осенью, как раз после несостоявшегося освобождения Сениной и еще до отъезда Студента, по зоне прошла комиссия: впереди известных нам начальников бодро шагал высокий мужчина в спортивном костюме, приветливо улыбался заключенным и по-хозяйски, со знанием дела осматривал бараки и подсобные помещения. Вечером мы узнали, что Остап Порфирьевич Сидоренко арестован, а энергичный приветливый мужчина — это Абрам Самойлович Бульс-кий, наш новый начальник. С этого дня в зоне и за зоной начались перемены, налаженный порядок пошел кувырком, теперь заключенные по вечерам бросались к возвращавшимся из-за забора бесконвойникам, чтобы от них узнать последние новости. А они текли со всех сторон бурным потоком.

— Пест! — на общей проверке цыганка Сашка сделала мне страшные глаза и шепнула с угла рта: — Топай в амбулаторию. Жди.

В амбулатории она, захлебываясь словами, выпалила скороговоркой:

— Я теперь, слышь, доктоо, бесконвойная. Цыганка Машка слышала от жены одного стрелка, что батю будут судить за мешок овса. Понял? А что за мешок — знаю от Ванечки, он прямой всему свидетель — из окна вещевого склада видел. Мешок у бати в таратайке нашел сам Долинский, при свидетелях из числа начальников. А этот самый мешок ему подложил — кто бы ты думал? Не отгадаешь! Зубной техник! Здорово? Батя залетел в столовку хлебнуть горячего чая, а техник оглянулся, видит, никого нет, под уздцы завел коня за угол и подсунул, позорник дешевый, мешок бате под сиденье. Потом подвел таратайку на место. Такое падло, скажи, доктор! Мешок был заранее спрятан в кустах. Мой Ванечка сам все видел своими глазами. Ванечка теперь тоже бесконвойный, пропуск получил вместе с этим гадом — техником. Сожрал-таки кум нашего батю! Жалко как, а, доктор, скажи? А техника бойся — змея!

Так началось дело о краже мешка овса начальником Сидоренко.

— Чепуха, — сказали хором молодые заключенные, — мелко плавает Долинский: Петрову на Восьмом тысяча валенок легко сошла с рук, а мешок овса — ф-фу! Ерунда какая! Долинский — балда! Залез не в свое дело!

Через неделю был арестован заключенный бухгалтер Александр Львович Рубинштейн. В связи с кражей мешка овса Долинский потребовал строжайшей проверки всех дел и быстро доказал все, что ему было нужно, — ведь все материалы он подготовил заранее. По характеру вопросов следователя заключенные работники Штаба хорошо видели ход следствия: нет, мешок был подброшен не зря. Долинский рассчитал все ходы, и теперь дело Сидоренко стало расти естественно, без нажима: все поняли, что батя пойман и не вывернется из розовых пальцев с лакированными ногтями, что борьба гоголевского казака с бериевским бесом кончается…

Оставалось только странным — почему арестовали и через неделю выпустили агронома Федьковского, бывшего заключенного. Но позднее объяснилось и это.

Еще через неделю, накануне своего неожиданного освобождения, из-за зоны прибежал Студент с видом человека, внезапно узнавшего большие государственные тайны. Он немного хмурился под их тяжестью, но долго сдерживать себя не мог: пригласил меня в дежурку, проверил, чтобы никто нас не подслушивал, и сдавленным шепотом начал рассказывать:

— Ух! Дыхание захватывает, доктор! Слушайте внимательно: за зоной делаются большие политические дела! Долинский оказался Шерлоком Холмсом первого класса, хотя, я уверен, доктор, он себя считает, конечно, просто Дзержинским: раскопал, что сестра Рубинштейна, Роза Львовна, была замужем за неким Блюмкиным, слышите — Блюмкиным! А сам Рубинштейн при Керенском поступил в школу прапорщиков и получил чин подпоручика! Замечаете?! С одной стороны — Блюмкин, с другой — подпоручик! А? Все ясно?! Но это не все! Слушайте дальше, не перебивайте, доктор! Да не спешите! Слушайте! Рубинштейн родом из Киева, он в восемнадцатом году окончил там Коммерческий институт, а в это время, — тут Студент вскочил, быстро открыл дверь, проверил коридор и затем снова плотно закрыл дверь, — а в это время эсер Блюмкин убил немецкого генерала Эйхгор-на, чтобы спровоцировать нападение кайзеровской Германии на большевиков! («Посла фон Мирбаха, болваны!» — подумал я, но говорить пока не стал: чем больше ошибок допустит Долинский, тем легче будет Рубинштейну доказать надуманность обвинения.) Ну, теперь-то вам уже все ясно, доктор?! А? Каково? Блюмкин — Эйхгорн — Вильгельм — Рубинштейн! Как вам это нравится?! Долинский так и говорит: «Зловеще сверкающее ожерелье крупных имен!» Только Рубинштейн якобы не может вспомнить, как звали его Блюмкина, тот якобы случайно погиб в Киеве тогда же, в восемнадцатом году, а Долинский обыскал все энциклопедические словари и справочники и не может найти имя убийцы немецкого генерала! Какое же невезение: эти невыясненные имена и отчества мешают — все портят! Но ничего — Долинский выпутается. Он и меня просил узнать у вас, — он вас уважает как культурного человека, — не помните ли вы? А? Подумайте, доктор, это важно, очень важно! Помогите правде! Вот какие дела раскрываются у нас под носом! Да, Долинский пойдет в гору! Настоящий чекист, ничего не скажешь! В этих делах плавает как рыба в воде!

«Ну, и дурак же ты, братец, — подумал я. — Скоро этот мыльный пузырь лопнет, и я досыта посмеюсь над тобой!» Но дело пошло так, что смеяться никому не пришлось: Студента досрочно освободили, он уехал и не узнал конца этой истории, а мы все остались и с болью наблюдали дальнейший ход событий.

Еще через неделю был арестован наш старенький хлеборез — Николай Александрович Ланской, бывший мичман царского флота и командир крупнейшего линейного судна в советское время и товарищ известного мичмана Раскольникова. «Ага, — сказали опытные контрики и многозначительно посмотрели друг на друга. — Клеится организация! Поэтому-то и отпустили Федьковского: он не подходит для схемы, он — бытовик». Потом нас начали вызывать на допросы. Сенина со слезами на глазах рассказывала, как она за два прошлых года высохла до костей; я, подтверждая каждое свое слово цитатами из амбулаторного журнала и актов вскрытий, засвидетельствовал картину резкого упадка состояния здоровья заключенных в первые годы войны. Все это было чистейшей правдой, и все эти факты имели совершенно очевидное объяснение — неожиданную и опустошительную войну и регулярное прибытие из других лагерей особо ослабленного контингента, за здоровье которого Сидоренко никак не отвечал. Наш лагерь был восстановительный и в какой-то мере действительно выполнял свое назначение — это я мог бы доказать этими же самыми журналами и актами: какое же могло быть восстановление, если бы не было больных и ослабленных? Однако нам разрешалось только отвечать на вопросы, а их задавали по схеме, заранее подготовленной Долинским. Санитар и я вынуждены были показать также, что оперуполномоченный своевременно предупреждал начальника. После доклада высшему начальству начались аресты и на других лагпунктах. И там у заключенных собрали факты, твердую как гранит правду, которую положили в основание чудовищной лжи: выросло дело о мощной, разветвленной внутрилагерной антисоветской организации, члены которой поставили себе целью голодом истреблять временно изолированных советских людей и срывать поставки продовольствия для армии. За счет этих контрреволюционных заговорщиков и были объяснены заключенным страдания и потери военных лет, а заодно, так сказать, под шумок списаны злоупотребления всех начальников.

Мешок овса, подкинутый зубным техником Ковальчуком в повозку начальника Сидоренко, сделал свое дело…

На показательном суде прокурор дрожащим от негодования голосом говорил об ужасах сорок третьего года, о том, как многие сотни временно изолированных советских граждан нашли в лагере преждевременную смерть от рук кровожадных заговорщиков — Рубинштейна и Ланского, которые задались целью истреблять наши кадры из вполне понятных политических мотивов: первый был эсером, второй — монархистом. Чуть не плача, зачитывал он показания Сениной и других, громовым голосом приводил мои цифры и даже погрозил обвиняемым кулаком, когда произнес два роковых слова:

— Восемьсот двадцать!

Приговор, к общему удивлению, оказался мягким: семь лет Рубинштейну, пять — Ланскому с пребыванием в течение одного года на штрафном лагпункте в Искитиме — там изготовляли известь.

— Война кончается! — говорил мне Рубинштейн, возбужденно снимая пенсне и опять водружая его на длинный нос. — К черту наш приговор: мы победили! Величайший оплот капитализма — фашистская Германия — наголову разбита! И кем? Страной социализма! Вот вам всемирно исторический вывод: социализм берет верх над капитализмом! Мы являемся свидетелями перехода человечества от одной ступени развития к другой!

— Но ваш приговор…

— Наши армии хлынут в Европу и возвратятся домой заряженными протестом: победителей уже не смогут загнать обратно в конуру и заткнуть им рот! Внутренняя логика экономического и культурного роста вызовет невиданный накал сопротивления! Повторится история, как после первой Отечественной войны, но с более успешным исходом: тогда не было большевиков и Коммунистической партии. На нашу Сенатскую площадь мы выйдем иначе и более подготовленными: ведь в советской системе заложены возможности для мирного возврата к широкой демократии и твердой законности. Наша страна создана Лениным, мой милый доктор!

— Но ваш срок…

— Полноте, я его не досижу! Останусь должен Долинскому и компании!

И Рубинштейн оказался прав: через год он вернулся смертельно больным, с тяжелейшим силикозом легких и умер от легочно-сердечной недостаточности месяца три спустя у меня на руках в инвалидном бараке: Искитим отработал его быстро, а мягкий приговор остался как памятник гуманности правосудия сталинской эпохи.

Перед Новым, сорок пятым годом, вскоре после рождения ребенка, Таня нарушила странный обет молчания и заговорила о Студенте. В выходной день после обеда, когда вся больница погрузилась в сон, она незаметно проскользнула в дежурку. Я сидел у стола и делал записи в истории болезни.

— Доктор, я пришла к вам с вопросом! — Таня несколько мгновений стояла, тяжело дыша и не смея поднять глаз. Потом нашла в себе силы. — Скажите, он вернется?

Я взглянул в чистые и правдивые глаза и покачал головой:

— Нет, Танюша.

Молодая мать оперлась о стол, потом села. Прошла минута. И вдруг на ее лице мелькнула мысль — она еще надеялась, это была последняя возможность.

— Но он не писал и вам, доктор? Вы тоже не получили ничего? Вы просто так думаете?

— Я получил письмо, милая Танечка, — произнес я как можно мягче и взял ее руки в свои. Мне было очень тяжело. — Получил и тогда же сжег. Со Студентом все кончено. Прости его и забудь.

Она помолчала. Потом улыбнулась и покачала головой.

— С него моя жизнь и начинается, доктор: он мне оставил Любу. Эх, доктор… Как же мне, матери, это забыть? Что значит сожженная бумажка, когда у меня остался живой ребенок? Прощать нечего, нужно радоваться! Во как!

Гордо закинув голову, она вышла… «Все еще королева», — подумал я, глядя ей вслед.

В конце февраля я был вызван к лейтенанту Бульскому: у него началась экзема. Закончив перевязку, я открыл дверь кабинета и в коридоре увидел Долинского: взявшись обеими руками за боковины оконной рамы, он напряженно глядел вниз, на лагерный двор. Но в момент моего появления тихо выругался, раздраженно стукнул кулаком по стеклу и зашагал к выходу. Брови были нахмурены, губа прикушена. Я быстро взглянул вниз и увидел Сидоренко, которого, как видно, минуту назад втолкнули в зону, и он стоял у вахты, растерянный и уничтоженный: полушубок свесился с одного плеча, шапки не было, на стриженую голову падал снег. В руках новый лагерник держал газетный сверточек и большую алюминиевую кружку. Вокруг толпились заключенные, хлопали бывшего начальника по плечу и предлагали замусоленные кисеты с махрой. Получилось братание, оно-то и поразило Долинского — он явно рассчитывал на другое. И в нарушение положения сунул осужденного в зону, где тот был начальником; обычно бывших чекистов пересылали в другие места, где они могли скрыть свое прошлое от остальных лагерников.

Он не понял ни батю, ни заключенных…

Когда я подбежал к воротам, встреча уже закончилась: батю вели в барак. Сгорбившись, Сидоренко широко шагал в толпе лагерников и вытирал кулаком слезы, а наш ассенизатор, маленький, кривоногий мужичонка, прихрамывая, скакал рядом и восторженным надтреснутым тенорком визжал:

— Ничего, батя, не тушуйся! Помни: в лагере главнеющий струмент — надежда! Будешь надеяться — не пропадешь!

Я растолкал толпу, стал на пути Сидоренко и, улыбаясь, протянул ему руки.

— Вы среди друзей, Остап Порфирьевич, и друзья вас в беде не оставят! Идемте в амбулаторию — поговорим. Я вам помогу устроиться: устрою санитаром. Не качайте головой: поможет Семигласная — проведет через комиссовку и даст легкий труд в зоне!

Но Сидоренко опустил голову и спрятал руки за спину.

— Мои друзья остались за воротами, дохтор, — глухо, едва слышно ответил он. — Партия може, конечно, узять у меня партийный билет, но партийное сердце вона отобрать не може: и я здесь останусь таким, яким був. Хвашиста з меня не получится, звыните.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.