Глава 16

Глава 16

Перон для аргентинцев – бог…

Э.П.

Слово «перонизм», отчеканенное по настоянию Эвы вскоре после того, как Перон был избран президентом, а Партия труда распущена, правду сказать, не имеет никакого смысла – даже в качестве политического ярлыка, и тем не менее оно вошло в употребление для обозначения всех и вся, хранящих личную верность Перонам. При всем их напыщенном поборничестве прав их «возлюбленных людей без пиджаков», Перонов не устраивало, что их партия непосредственно идентифицируется с рабочим классом или с любым другим классом. Перон лично определил слово «перонизм» как обозначающее то, что он называл «третьей позицией в политике», средней между капитализмом и коммунизмом, определение, которое, похоже, предоставляло своему автору всю возможную в этом мире свободу интерпретировать его так, как это было удобно ему в данный момент; и оно конечно же не подразумевало умеренности или стабильности любой центристской позиции. Но для Эвы «перонизм» был религией, и она раз за разом провозглашала себя ее фанатической приверженицей. Нет сомнения в том, что, если бы она осмелилась, она отменила в Аргентине католическую Церковь, как она уничтожила или выхолостила многое другое; но Церковь имела на людей не меньшее влияние, как и сама Эва, и Эве приходилось выказывать ей по крайней мере внешнее почтение. Но уважение, которое она выказывала, ограничивалось минимально допустимым. Правда и то, что она назначила своего личного духовника – эта его должность была, без сомнения, синекурой – главой церковного отделения Фонда Эвы Перон; но отец Бенитес показал себя почти что еретиком в том благоговении, с которым он относился лично к Эве. В своих домах и больницах она строила и церкви, но они никогда не были такими большими и так роскошно убранными, как комнаты, которые предназначались для ее личного пользования. Они с Пероном по праздникам ходили к мессе, но иногда они принимали в богослужении более активное участие, нежели подобает обычным членам общины или даже августейшим особам. Но так продолжалось только до тех пор, пока набожность была Эве на руку, и говорили, что ее недостаточная почтительность по отношению к священству стала причиной охлаждения между кардиналом Копелло и правительством в течение последних года или двух.

В октябре 1950 года, когда кардинал Руфини, папский легат, прибыл в Аргентину, чтобы присутствовать на религиозном конгрессе в Росарио, Эва и Перон не приехали в аэропорт встречать его – они проводили выходные в Сан-Винсенте. Ходили слухи, что Перон послал в Рим за кардиналом специальный самолет, чтобы тот мог прибыть в Буэнос-Айрес до 17 октября и появиться вместе с Эвой и Пероном на балконе в Каса Росада во время празднования перонистской годовщины, но кардинал отказался присутствовать на празднестве и прилетел позже. Легат остановился в доме родственника Перейры Ираоласа, чью собственность Эва позже экспроприировала для своего дома престарелых. Было ли непочтеие, проявленное к папскому посланнику, своего рода местью, автору неизвестно; но кардинал Копелло выразил Перонам свое порицание, и они срочно отправились в Росарио, чтобы там воздать легату запоздалые почести.

Этот случай кажется особенно показательным на фоне другого происшествия, случившегося несколько раньше. Накануне религиозного конгресса в Росарио школа научного спиритизма Базилио провела свой конгресс в луна-парке, на закрытом стадионе, там, где впервые встретились Эва и Перон. На плакатах, объявляющих об открытии конгресса, была надпись: «Христос – это не Бог». Это возбудило яростные протесты священства и католических общин – среди недовольных был и друг Эвы – Иваниссевич, – которые окончились беспорядками у ограды луна-парка, и полиция разогнала народ с помощью слезоточивого газа. И по сей день никакой женский кружок в Буэнос-Айресе не может собраться, чтобы обсудить творчество Джейн Остин, без того чтобы предварительно не уведомить полицию и не сообщить ей всех деталей, а зачастую еще и не допустить на собрание офицера полиции, и потому весьма сомнительно, чтобы власти дали разрешение на проведение конгресса, не зная о том, какой текст предполагается разместить на плакатах; мало того, Перон, который изображал из себя патрона всех наук, составил послание, которое должен был зачитать участникам конгресса полковник Бальофет; и, разумеется, стадион украшали огромные портреты Перонов. Невозможно себе представить, чтобы Пероны не осознавали, что их горячая поддержка подобного еретического собрания выглядит прямым оскорблением Церкви. Кардинал Копелло выразил свое отношение достаточно ясно, приказав отслужить во всех костелах покаянные мессы, чтобы искупить подобное богохульство. И сразу после этого Пероны выказали пренебрежение папскому легату. Извинения за подобную невежливость, которые были даны в письме, написанном в Верховную Курию отцом Бенитесом, проливают свет на любопытные взаимоотношения Эвы с Церковью. В нем он благодарит членов Курии за пожертвования, сделанные Фонду Эвы Перон, и, превознося Эву, упоминает ее серьезное увлечение спиритуализмом и то, что она поддерживает постоянный контакт с умершими, в том числе с Сан-Мартином, которые наставляют ее в политической деятельности. Церковь не одобряет подобной практики, продолжал Бенитес, но настанет день, когда Ватикан осознает истинную ценность ее исследований. Досадная неловкость, добавлял он, имела место из-за того, что Эва сочла себя слишком большой грешницей, чтобы обращаться с приветствиями к столь высокому духовному лицу.

Интерес Эвы и Перона к оккультизму неудивителен, поскольку они, подобно всем диктаторам, чувствовали себя очень неуверенно и пытались таким образом обрести некие гарантии на будущее в этом и в ином мире. Какое-то время они были убеждены, что узнали свою судьбу благодаря мистеру Кортни Лаку, англичанину, хорошо известному в Буэнос-Айресе из-за своих способностей предсказателя, которого Перон сделал директором института психологии. И то, что Эва верила, что общается с умершими и наделена благодаря этому сверхъестественной властью, вполне укладывается в рамки ее обычных фантазий.

Единственной религией Эвы был «перонизм», а его единственным догматом была вера в Перона. Какие бы чувства она ни испытывала к нему, они отступали перед ее разыгравшейся фантазией, как бы она ни обращалась с ним дома, а она пускала в ход свой язык против него столь же часто, как и против кого угодно другого, на публике она ни разу не дала повода усомниться в своей верности. Она наверняка считала, что и его и ее после смерти непременно канонизируют; но в ее речах и писаниях порой проскальзывает посягательство и на большее. Она создавала миф о Пероне, а заодно и о себе, в котором он был не только мудрым и добрым правителем, но и полубожественным королем.

«Иногда я думаю, – говорила она, – что президент Перон уже перестал быть просто человеком, что он скорее воплощение высшего существа. И именно поэтому наша партия должна дорожить им, как своим лидером, без страха, что он исчезнет в тот несчастный день, когда Перон во плоти оставит нас. Перон всегда будет стоять перед людьми, словно идеал, флаг, маяк, словно звезда, которая в ночи указывает нам путь к окончательной победе».

«Я не могу помыслить о рае без генерала Перона, – об этом она говорила не раз и продолжала: – Но когда я думаю о том, что Сан-Мартина окружали предатели и что сам Христос был предан, почему это не может случиться и с Пероном?»

«Иногда я вижу, как у него рождается идея, которая кажется мне совершенно нереальной… и потом на моих глазах та же самая идея обретает форму… и мало-помалу его чудесные руки начинают воплощать ее в реальность». Паузы – ее собственные. По отношению к Перону Эва регулярно повторяла слово «чудесный»; она назвала день, в который встретила его, «чудесным днем» или же говорила о «чудесном смирении», с которым он снизошел до нее, и о его «чудесном сердце».

Скромная роль, которую она отводила себе при его божественной персоне, находилась в таком откровенном противоречии с реальностью, что многие видели здесь чистой воды пропаганду, без капли искренности, люди же из ближайшего окружения Эвы извлекли из этой роли немалую пользу для паблисити. Но для самой Эвы она значила больше. Это была необходимая и существенная часть тех фантазий, которыми она тешила и обманывала себя, ничуть не противоречащая ее неординарным амбициям, которые, ни в чем не находя удовлетворения, достигали пределов человеческих возможностей. Следующей ступенью была божественность и, превознося своего мужа и унижая себя, она, несомненно, провозглашала и свои собственные притязания. Она воспитывалась в католичестве, чей Бог и чьи святые проповедовали и практиковали смирение; смирение было знаком божественного. И показательно, что Эва простиралась ниц не перед Богом и Церковью, но перед Пероном и народом. Она говорила о себе, почти с психопатической настойчивостью, как о мосте, по которому люди могут прийти к Перону, – и здесь слышался отзвук той роли, которую играла в католичестве Дева Мария. Эва в экстазе падала ниц перед Пероном – разумеется, фигурально. «Я поняла, – писала она, – что больше не существую сама по себе и что он [Перон] живет в моей душе, он – господин всех моих слов и чувств, абсолютный хозяин моего сердца и моей жизни». Она называла себя «чем-то вроде рабыни» Перона и его тенью. «Я знаю, что есть огромная разница [между нею и Пероном]. Когда он наставляет меня, я просто цепенею. Если он может изложить проблему в четырех словах, у меня порой это занимает неделю. Если он принимает решения, то я – только предлагаю. То, что он видит ясно, я могу лишь смутно разглядеть. Он – вождь, а я – только тень его высшего присутствия».

В ее речах и писаниях все это повторяется до оскомины во рту или, возможно, до превращения в некое заклинание. Она столько раз использовала слово «сердце» – в своих речах она навсегда открывала свое сердце, или отдавала, или останавливала его, – что Тристан для своих ехидных карикатур, нарисованных для «Вангуардиа», использовал в качестве основной темы маленькую подушечку для булавок в форме сердца; разумеется, он давно исчез. Но столь настойчивое использование слов «сердце», «самоотверженность» и «смирение» нельзя счесть только приемом экзальтированной демагогии или следствием некоей цветистости речи, естественной для испанского языка, оно было и болезненным признаком ее одержимости, которая в один прекрасный день еще станет материалом для психологического исследования.

Сам Перон не выказывал никаких признаков того, что его амбиции превосходят человеческую природу, и равно, невзирая на ту свободу, которую он ей предоставлял, и его поразительную лояльность по отношению к ней лично, ничем не показывал, что думает о своей жене как о чем-то большем, чем просто о человеке; в самом деле, в его отношении к ней порой замечалась некая покровительственность. Он позволял ей обожествлять себя, поскольку это соответствовало его желанию, чтобы им восхищались. На публике он был снисходительным мужем красивой и талантливой жены; в частной жизни, похоже, он ее слегка побаивался. Эва временами проявляла свой яростный темперамент, когда «господин всех ее слов и чувств» просто не прочь был поругаться, как всякий другой. Если кто-то становился свидетелем подобных сцен, Перон просто пожимал плечами и пояснял: «Моя жена сегодня так расстроена»… Складывалось впечатление, что он находится под каблуком у своей жены. Но одновременно с этим намеком на робость, и в общем и целом не в противоречии с ним, он явно гордился ее жестокостью и агрессивностью. После учреждения фонда он хвастался: «Скоро у моей жены в распоряжении будет больше денег, чем у меня!» А когда она показывала дорогому гостю свои наряды и украшения, он сказал с ухмылкой: «Неплохо для «людей без пиджаков», а?» Говорят, когда в ратуше в Тукумане был устроен фуршет с обильным угощением и Эва позвала уличных мальчишек, чтобы они поели, Перон заявил радостно: «Можете себе представить, какая это будет сенсация!»

Но нет сомнения, что он оценивал ее с собственных позиций, а не с ее; она была для него женщиной, а не святой, и «перонизм» не являлся для него религией. На обеде, данном в 1951 году британским дипломатам, Эва неожиданно разразилась декламацией в пользу «перонизма», обычно приберегаемой для толпы на Пласа де Майо, – она делала это почти механически, словно нажали особую кнопку; и Перон пожал плечами, улыбнулся и пробормотал, извиняясь, что никогда не мог доверять женщине за обеденным столом; гости принужденно засмеялись, и Эва, смущенная, быстро закруглилась. Именно Эва, а не Перон фанатично поклонялась Гитлеру.

Перон препятствовал Эве только в нескольких случаях: он наложил вето на грант в четырнадцать миллионов долларов, за который проголосовали и сенат, и палата депутатов, и не дал никакого публичного объяснения своему поступку; в некоторых случаях он подвергал цензуре ее речи до того, как они появлялись в печати; говорят, что он временами ворчал на нее за то, что она вмешивалась в некоторые серьезные обсуждения. Но если он не произносил на публике столь страстных излияний в ее адрес, как она – в его, тем не менее он всегда отзывался о ней с большой теплотой. «Вы видите огромное влияние президента Фонда Эвы Перон – почему же это так? Потому что она хорошенькая и прекрасно одета? Нет. Она любима, уважаема всеми униженными, и они воздают ей почести, потому что она не может есть, или спать, или жить, не делая добра».

За первый шестилетний срок своего пребывания в кресле президента Перон не слишком изменился. Он немного пополнел и обрюзг; на некоторых фотографиях он выглядит довольно-таки потрепанным, словно стареющий актер, но, возможно, этим он обязан гриму, под которым он обычно скрывал шрам или любую царапину на щеке; при личной встрече он казался крупнее, здоровее и более добродушным, нежели те, кто его окружал. В прошлом Эва участвовала в создании его имиджа; она настояла, чтобы он, пока она ездила в Европу, вылечил свои зубы, после чего его улыбка стала еще более широкой и сияющей, чем раньше; именно она предложила ему носить в качестве верхней одежды белый пиджак даже зимой, чтобы на плохо отпечатанных фотографиях в аргентинских газетах его фигуру легко было заметить; позже, когда в глазах публики он несколько отошел на второй план, а она выдвинулась вперед, он отказался от этого нововведения, а она, похоже, перестала заботиться о его внешности. Он был так же трудолюбив, если и не так энергичен, как его жена, и его рабочий день начинался в 6 часов утра; но он отличался более флегматичным нравом и до Эвиной болезни практически никогда и ничем не проявлял своего волнения, разве что, устав, курил трубку.

В 1951 году график жизни Эвы стал настолько плотным, что время, которое она могла проводить со своим мужем, сократилось до минимума и уходило на обсуждение их общей политики, на личную жизнь его уже не хватало. Эва сама говорила, что порой они не виделись по нескольку дней и она приходила домой тогда, когда ему нужно было вставать и отправляться в офис, и скромно добавляла, что в таких случаях он ее бранил. Они больше не проводили уик-эндов на лоне природы в доме в Сан-Винсенте, где когда-то она даже шокировала более женственных и консервативных аргентинских леди, появившись в подобном случае в брюках. Чету Перон больше не видели проезжающими вдоль кромки воды по вечерам, как они делали когда-то. Теперь у них не хватало времени для того «хождения в народ», которым они когда-то занимались вместе и которое так много дало их популярности; когда в 1947 году проводилась перепись населения, Эва и Перон появились в полудюжине рабочих домов и, пока Перон записывал сведения, Эва раздавала подарки таращившимся на них женщинам и детям; они значительно реже стали появляться на спортивных мероприятиях, тогда как поначалу взяли за правило вместе посещать самые популярные из них. Тем не менее по отношению ко всему миру они выступали на удивление единым фронтом; они демонстрировали, что в их взаимоотношениях ничего не изменилось и, разумеется, их любовь не остыла, и самые злейшие враги Эвы и Перона затруднялись найти какую-либо трещинку в их сентиментальном союзе.

Но Эва изменилась, и эти изменения были глубокими.

Чудесное цветистое творение середины века, донья Мария Эва Дуарте де Перон стала резкой, бесцеремонной деловой женщиной Эвой Перон, такой же красивой и еще более элегантной, чем прежде, в строгих костюмах от лучших портных, с бриллиантовой орхидеей на отвороте лацкана – почти такой же большой, как настоящая; ее светлые волосы зачесаны назад и собраны в тяжелый узел на затылке, ее худобу подчеркивают высокие округлые скулы и юный достаточно выпуклый лоб. Она все еще временами походит на маленькую девочку, но она утратила всю пышность и мягкость своей женственности, приобретя некий эмалированный лоск. Она была стремительной, сверкающей, хрупкой, словно стрекоза. Она возбуждала изумление, обожание и вражду, но больше не возбуждала желания. Когда она не улыбалась, а на публике она изображала почти непрестанную сияющую улыбку, ее рот складывался в высокомерную, даже немного циничную гримасу; она встречала незнакомцев холодным, недоверчивым, оценивающим взглядом, однако, однажды убедившись в их дружелюбии, смягчалась до неожиданной теплоты, которая казалась искренней, но даже в ее искренности была частичка пафоса. Она все еще проявляла порой обезоруживающую откровенность и довольно свободно признавала, что она – то, что называется «раскаивающаяся брюнетка». Ее кожа была чрезвычайно бледной; ее частенько описывали как имеющую зеленоватый оттенок. На людях она выглядела на редкость уверенной в себе и уравновешенной, но руки выдавали ее эмоции и ее истинный характер; это не были мягкие белые руки кокетки или бездельницы, слабые руки мечтателя или святого; они были сильными, полными драматизма, вульгарными, и жесты ее были размашистыми и резкими, такими прерывает свою болтовню деревенская женщина, в них не замечалось ничего от самоуверенной элегантности или отточенных движений актера. Она обычно складывала руки на груди, словно прачка, махала указательным пальцем, чтобы подчеркнуть свой довод, отвергала любые возражения взмахом обеих рук, неожиданно хваталась за горло или же за бриллиантовую орхидею, словно бы тайный страх сковывал ее сердце, или же растопыривала пальцы на столе или балюстраде перед собой, чтобы показать свое нетерпение, если дело шло слишком медленно. Ее руки были сильными, вульгарными, нетерпеливыми, и говорят, что они всегда были холодными.

В свои роскошные наряды она одевалась теперь только по очень редким официальным поводам – в те длинные широкие юбки, которые она стала предпочитать для торжественных выходов вскоре после своего возвращения из Парижа и из-за которых ей приходилось становиться на шаг или два впереди тех, с кем она фотографировалась, – и она почти всегда была единственной женщиной в группе. В этих официальных нарядах она частенько позировала перед гобеленами, которые были развешаны по стенам резиденции исоздавали мрачный и царственный фон для ее бледной красоты; но чаще она фотографировалась у себя в кабинете, у микрофона или с группой руководителей профсоюзов или правительственных чиновников. Фотографий ее в неофициальной обстановке практически не осталось; да и в ее жизни было слишком мало «неофициального». Несмотря на великолепие и пышность ее окружения, она жила чрезвычайно суровой жизнью: ела лишь то, что позволяла ее диета, пила умеренно и вообще не курила на публике – Перон приносил для нее домой сигареты с угольными фильтрами. У нее вообще не было личной жизни и никаких удовольствий, кроме ее работы. Она все поставила на службу одной цели, но цель эта являлась ее фантазией.

Голос, которым она разглагольствовала перед чернью, звучал почти так же резко и немелодично, как охрипшие голоса мальчишек, разносивших газеты, которые обычно кричали на углах Калье Корриентес; почти в каждой фразе он повышался до истерики и срывался; она говорила быстро, яростно, словно защищала что-то дорогое. Может быть, она пыталась защищать саму себя, потому что вся ее книга пестрит злобными выпадами и оправданиями[30]. В ее речах и ее писаниях шло бесконечное повторение одних и тех же выспренних фраз; она провозглашает абстрактные лозунги и пытается подкрепить свои заявления фактами и разумными доводами. Доказывая, что объединение профсоюзов необходимо перонистскому государству, она объясняет: «Это истина, в первую очередь потому, что так говорит Перон, а во вторую очередь потому, что это – истина». Она использует те же аргументы, какими равнодушная мать отговаривается от назойливых расспросов собственного ребенка. Эва с гордостью провозглашала, что действует и говорит от сердца, что скорее означало, что она действует и говорит импульсивно, под влиянием эмоций. Но хотя ее речи не утратили своей эмоциональности, их напор стал слабеть; она была все меньше мегерой и все больше – пророчицей. Она начала готовиться к своей финальной метаморфозе.

У Эвы не было близких друзей; у нее имелись враги, ученики, любовники, протеже, но только не друзья. Она общалась с несколькими женщинами, которые давали ей советы по части одежды и драгоценностей, но она обращалась с ними скорее как с фрейлинами, нежели как с подругами, и ее доверие к ним сохранялось недолго. Когда она достигла вершин власти, ее доверенным секретарем была Изабель Эрнст, подруга Мерканте, которая всегда стояла рядом с Эвой во время официальных церемоний, чтобы в случае чего помочь ей; но Эва обращалась с молодой женщиной настолько безжалостно – зачастую из-за работы она не успевала даже поесть, – что та заболела и ей пришлось уволиться. Одной из первых и ближайших подруг Эвы была жена Альберто Додеро, корабельного магната, которая некоторое время всюду разъезжала с Эвой. Но Эва хотела, чтобы ее компаньонки являлись к ней по первому зову в любое время дня и ночи, она не оставляла им времени на собственную жизнь, а миссис Додеро, американка по происхождению, которая и сама была занята в шоу-бизнесе, не собиралась отказываться от своей независимости; они поругались и разошлись. Одно время Эву обслуживала и ходила перед ней на задних лапках сеньора Ларгомарсино де Гуардо, но две леди поссорились во время европейского турне, и по возвращении Эва перенесла свое покровительство на застенчивую и хорошенькую жену Эктора Кампоры. Эва была слишком требовательна, для того чтобы ее дружба хоть с кем-то могла выжить на этих условиях, и так же не могла допустить соперничества какой-либо женщины в социальной жизни, как не могла вынести соперничества какого-либо мужчины в жизни политической.

Эва сделала своих родных богачами; но она поступила так, чтобы обеспечить себе их верную поддержку; она не позволила никому из них соперничать с ней. Их фотографии очень редко появлялись в газетах, и их имена упоминались так же редко. Ее брат Хуансито был единственным, кому она позволила получить некоторую известность и к которому она, похоже, питала некоторую привязанность или уважение; говорят, что он умел успокаивать ее вспышки гнева, причем добивался этого мягкостью. Среди множества обладателей скандальных репутаций в Буэнос-Айресе он был самым заметным; ходили бесконечные рассказы о его спекуляциях на черном рынке и о его скандалах с женщинами в публичных местах. Его слава стала настолько зловещей, гласит история, что отец одной подающей надежды юной актрисы, видя, что его дочь попалась на глаза Хуансито, в одну ночь увез ее из страны. И тем не менее Хуансито Дуарте всегда сохранял близкие отношения с семьей президента. Старшая сестра Эвы, Элиза, стала чем-то вроде политического босса в Хунине, но поскольку Эва никогда не возвращалась в края своего горького детства, деятельность Элизы ни в коем случае не нарушала границ дозволенного. Бланку сделали инспектором школ, не самый высокий пост в данных обстоятельствах, и ходил слух, что Эва установила наблюдение за своей сестрой, чтобы убедиться, что та отправляется на работу к 7 утра, но не отличавшаяся трудолюбием Бланка потом опять возвращалась домой поспать.

Мать Эвы, грозная донья Хуана, скромно жила в квартире на Калье Посадас, где раньше жила Эва. Дом охранял полицейский, но больше не было никаких признаков того, что здесь находится резиденция важной персоны. Время от времени она приезжала в Хунин, чтобы навестить старых друзей, и тогда она занимала дом, который был не более просторным и лишь чуть-чуть более подходящим ее положению, нежели тот, в котором она жила в детские годы Эвы. Она любила комфорт и проявляла прихоти стареющей женщины: тратила свои деньги на массаж, косметические процедуры и за рулеточным столом в Мар дель Плата. Ходили слухи, что она страдала от бессонницы и что она надоедала своей дочери с просьбами дать ей достаточно денег для того, чтобы перед смертью свозить свои старые кости за границу, но Эва, разозленная подобным кваканьем, отказала. Похоже, донья Дуарте также обращалась к оккультистам, и вполне возможно, что старая леди жила в смертельном страхе перед возмездием, которое падет на семью.

К началу 1951 года Эва Перон достигла зенита своей карьеры, хотя временами ее возможности расширять сферу влияния казались пугающе безграничными. Ей был тридцать один год, и за этот тридцать один год она достигла всемирной известности, ее грудь украшала дюжина разных национальных орденов, корабли, школы, парки, станции метро и даже звезда были названы ее именем[31]; она носила титул Первой Самаритянки; ее называли «Леди надежда» и «Защитницей рабочих» – казалось, еще немного, и к ее власти добавится власть, которую дает официальный статус в правительстве. Но ее амбиции намного превышали возможности этого мира, и она теряла связь с реальностью. Единственный близкий ей человек стал символом в царстве ее фантазии. Почести и слава скрывали пустоту, в которой она жила, ее одиночество.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.