13. СЁЛАМИ, СТАНИЦАМИ…(1950–1953)

13. СЁЛАМИ, СТАНИЦАМИ…(1950–1953)

Правильная Юля. Верблюд Гачка. Шахтёрский городок. Валентин Соколов-Зека. Снова Сальские степи. Цыганская вольница, циркачка Лена и медведь. Аксай. Ростовские поэты. «Дом халтуры». Сашка и Фаня. Опасно быть врачом! «Пааа-дох!»

Сначала мы поехали в Кисловодск (навестить Юлину маму и представиться ей). Впрочем легко сказать поехали — помчались в шесть утра в Думу, на «городскую станцию», и простояв часа четыре в очереди, купили «сидячие» билеты на следующий день. Купили билеты, сложили тощие рюкзачки. Книги, какие были, штук сто, я отдал Порховнику — он один знал, что уезжаем мы с концами.

Мы прожили у юлиной мамы трое суток. Мама как раз только что вышла на пенсию. И всем она была хороша, только вот всерьез спиритизмом занималась.

Юля старалась убедить маму, что Коля, официальный жених, которого мать ей давно прочила, местный председатель комитета физкультуры и спорта, ей и вовсе не нужен, что у неё есть я. И мы решили, что лучше всего ей это удастся в мое отсутствие, так что я уехал в Ростов, в надежде где-нибудь устроиться на какую-нибудь незаметную работу, ну хоть барабанщиком в джаз, или, может, в кукольный театр…

Вечером перед моим отъездом мы пошли с Юлей гулять в горы, стало холодно, мы спрятались в какой-то пещере… Но того, чего я ожидал, опять не произошло: Юля сказала, что приедет ко мне недели через две, "вот тогда …", а теперь ей почему-то было важно сначала развязаться со своими «обязательствами» в девственном стстоянии!

Ну, поехал я в Ростов. Две недели, которые Юля рассчитывала пробыть в Кисловодске, уже почти прошли, когда кто-то из знакомых предложил мне работу за 50 километров от Ростова, в начале Сальских степей. Станица Кагальник — последняя казачья станица на восток от Ростова, за ней были Целинский и Сальский районы, а за ними — уже Калмыкия.

Меня пригласили в Кагальницкий Районный Дом Культуры художественным руководителем самодеятельности.

Приехал. Пришел в Дом Культуры. «Оформился». Снял хату.

А Юля почему-то задерживалась. К тому же в моей телеграмме слово «Кагальник», думая что телеграфисты ошиблись, она прочла как «начальник» и страшно забеспокоилась: «мы же решили понезаметнее работу». Потом, когда она уже ко мне приехала, наконец и сама решив, и маму убедив, что Колю она посылает подальше, мы долго над этим смеялись.

В Кагальнике мы поселились ненадолго, потому что в местной школе не было учительских мест, так что Юле негде было работать. И все же мы решили немного повременить с отъездом оттуда — в РОНО говорили, что место может и появиться.

А у меня в Кагальнике завёлся знакомый верблюд, звали его Гачка (Типичное для верблюда имя, происходит от окрика «Гач, гач» которым верблюдов погоняют.)

Принадлежал он магазину сельпо, и возил в магазин со станции продукты: от станицы до железной дороги было около трех километров. Вокзальчик виднелся за волнами ковыля — между Кагальником и вокзальчиком и посеяно даже ничего не было.

Директор магазина, видя как я к этому верблюду привязался, часто мне давал его покататься, а иногда мы припрягали к Гачке трапециеобразную низкую телегу-площадку на трехметровых оглоблях, и ехали с Гачкой на вокзал за ящиками, чаще всего ящики были с макаронами и с водкой. Директор после такого путешествия меня пивом угощал, а Гачку печеньем. Причём в магазине не было ни того, ни другого, правда, бочкового пива было в местной "чайной" — хоть залейся. Казаки имели обыкновение играть около чайной в домино — каждый из них при этом выпивал кружек по пятнадцать.

Вопреки легендам, ни в кого верблюд этот не плевал, только сердито ревел, если к нему подходил кто-нибудь из станичных подростков: надоели они ему страшно со своими рогатками.

А как-то вечером попросил я верблюда опуститься на колени, взнуздал, взгромоздил на него длинную Юлю — между горбов ее посадил, сам перед ней сел, и мы попробовали к общему хохоту казаков, особенно баб, вдвоём на Гачке проехаться. Гачка тут же понял, что его демонстрируют и гордо крупной рысью пробежался пару раз по всей станице.

Но лето кончалось, а работы для Юли всё не было. Стало ясно, что надо что-то подыскивать в другом месте. Мы поехали в Ростов, в Областной Отдел Народного Образования, и там Юле предложили место в старших классах школы в городе Красный Сулин, а мне — руководство театральной самодеятельностью в двух школах этого же городка. Мы и поехали. Красный Сулин был от Ростова уже километрах в трехстах.

Город состоял из десятка шахт и металлургического завода.

Первое, что нас там поразило, это зарплаты: учителю — обычная, то есть восемьсот рублей (полная ставка, восемнадцать часов в неделю), мне, в двух школах, примерно столько же, а вот шахтеру платили 22 тысячи! Вот что такое «плата за страх» — и то сказать, за зиму, что мы там проработали, из десятка шахт в двух случились обвалы, погибло человек пятнадцать, несколько человек стали инвалидами…

Не знаю, сколько платили на заводе, но рабочие шахтёрам завидовали. Однажды в заводском клубе, где я взял руководство ещё одним драматическим кружком, какой-то подвыпивший сталевар, завидуя шахтёрам, громко и матерно сокрушался, что они в десять раз больше его получают. Подошёл парень моих лет, с виду тоже работяга, коренастый, медлительный и стал что-то коллеге объяснять, негромко.

Тот затих. Я удивился вслух тому, как быстро парень утихомирил распустившегося работягу, а он ответил, что в лагерях многому можно научиться. Меня же поразило, что простецкий вид этого парня мало соответствовал его весьма интеллигентной речи.

Мы познакомились. Звали его Валя Соколов. Вскоре он у меня играл в каком-то спектакле.

У меня там было два замечательных актёра: Валя и Гена Сапрыкин, сын директора завода, учившийся тогда в 10 классе, где Юля была классным руководителем. (Впоследствии Гена стал актёром в каком-то театре на Украине).

Стали оба они иногда к нам приходить. Валя читал свои стихи. В основном стихи были на лагерную тему, он уже к тому времени года два оттрубил.

Как-то Гена послушал, послушал стихи, да и сказал, что ведь это и есть настоящая советская поэзия. Валя слегка испуганно оглянулся, но я его успокоил, сказав, что в доме, состоявшем из двух квартир, во второй никто не живёт.

Впервые Валю посадили по делу какой-то «антисоветской студенческой группы» в Москве, и в Красный Сулин он попал, выйдя из лагеря после той первой отсидки. Ему были запрещены сто городов Советского Союза, как он нам объяснил, такое освобождение называлось «минус сто».

…Всё, что написано — проба,

Проба подняться из гроба…

Впоследствии Валя стал бессрочным заключённым, то он выходил ненадолго на волю, то попадал снова в лагерь в качестве «повторника».

Во второй раз его посадили в 56-ом, в 58-ом выпустили, а через год снова посадили «за антипартийную агитацию», после этого ему удалось прожить вне лагеря ещё несколько лет. Тогда и встретился я с ним снова — в Москве у моих друзей, Яши Коцика и его жены Гали Полонской, одной из знаменитых тогда «учителей шестидесятников». Валю привёл к ним в дом тоже знаменитый «учитель-шестидесятник», Анатолий Якобсон, впоследствии автор прогремевшей на западе книги о Блоке «Конец Трагедии».

И вот через годы после Красного Сулина Валя читал стихи в Черёмушках… Слушали его Коцики, Якобсон, Фрида Вигдорова и я. Валя читал тихо, но очень ритмично:

Там в холодных казематах,

там в домах казённых,

Как шары катались в лапах

головы казнённых…

Я сказал, что десять лет назад был он «реалистом» а теперь сплошной гротеск, на эти мои слова Валя ответил тем, что прочёл нам небольшую поэму, которая так и называлась, «Гротески»:

Страшно как и пусто как

Жить под знаком пустяка…

. . . . . . .

Здравствуй, зона! Бесноватей

Песня в узеньком квадрате,

Стен твоих, твоих запреток…

Ты душе глоток озона — здравствуй, зона…

. . . . . . . . .

Там на вахте мёрзнут трупы,

А в столовой, в миске супа,

Взглядом жадным ищет круп

Человек большой и чёрный,

Скорбной мыслью омрачённый

Полутруп.

Может, всё это и не совсем поэзия, но только — прав был Сапрыкин, это истинная СОВЕТСКАЯ поэзия, только не та, какую хотели бы видеть в ССП…

Как во всяком обществе была и в ГУЛАГе литературная среда а в ней — свои мастера, и свои начинающие, и "реалисты" вроде Вали, и те, чьи стихи никакого отношения к "окружающей действительности" не имели…

Спустя двадцать с лишним лет после того вечера, уже в Париже, я узнал, что опять Соколов сидит, не сосчитать в который уже раз…Так и погиб Валентин Соколов-Зека, сгинул в каком-то лагере в середине восьмидесятых годов… Уже после того, как вышла в Израиле антология «Поэзия в концлагерях», изданная тоже многолетним зеком, Авраамом Шифриным. (Может, увидел всё-таки Валя свои стихи напечатанными?)

Я получил в Мюнхене от тогдашнего редактора новостей Эдуарда Кузнецова большую подборку валиных стихов, которые ходили в семидесятых годах в самиздате. Эту подборку мы и напечатали в «Континенте» с предисловием Кузнецова.

-----

Чертов этот Красный Сулин был всё-таки для житья не приспособлен.

Шумно, дышать нечем. Нам очень захотелось в нормальную деревню. И удалось, на следующий учебный год, хотя нормальной эту деревню назвать можно было с натяжкой.

В четырехстах километрах на восток от Ростова, в сальских степях, где росла только пшеница, и то кое-как, вперемешку с полынью, где можно было иногда издали увидеть даже сайгаков, где толком никто и не знал, где кончается Ростовская область, а где начинается Калмыкия, есть село Средний Егорлык.

Там была такая нехватка учителей, что мне, тогда заочнику третьего курса Новочеркасского Пединститута, предложили преподавать литературу в старших классах. Кроме литературы, стал я еще преподавать немецкий в пятых-шестых. А когда ушла в декрет географичка, пришлось почти полгода вести еще и географию.

Нас поселили в одном из домиков для учителей. Эти домики находились почему-то километрах в трех от школы.

Директор, справившись, умею ли я сидеть на коне, договорился с председателем одного из двух здешних колхозов, и мне выдали отличного коня, пятилетнего жеребчика по имени Серко. (Серко, потому что серый в яблоках).

Мне дали его «под стопроцентную ответственность». Это означало, что и к ветеринару и к кузнецу я должен был его водить, и корм сам у колхозного кладовщика для него получать.

Юля же, которая не только опасалась лошадей, но была к тому же беременна, получила от школы в пользование велосипед, которым, впрочем, почти не пользовалась: врачище местной больницы, один из двух врачей на всё огромное село, уже через месяц после начала учебного года приказал ей ходить пешком до самых родов.

В конце ноября Юля родила сына, мы назвали его Павлом по моему отцу и вызвали на помощь, возиться с ним, Юлькину мать из Кисловодска. А когда Павлу исполнилось полгода, мы и вообще отправили бабушку с внуком в Кисловодск.

Вокруг села, в котором рос с десяток неприхотливых тополей, да с тщанием поливаемые помидоры и лук во дворах жителей, простиралась ровная, как стол, степь, только к северу были небольшие «бугры», разделённые «балками», там росли и кустарники, и даже какая-то трава, на которую выгоняли порой тощих измученных полынью коров. В первый же базарный день мы узнали, что молоко тут горьковатое от полыни.

На это особого внимания никто не обращал, было кое-что и похуже: вода во всех колодцах солёная, питьевую собирали в бетонированные подземные цистерны, она стекала туда с крыш после дождей. Крыши были оборудованы специальными бортиками, которые вели дождевую воду к водостоку так, чтобы она вся до капли попадала в цистерну. Но этой воды не хватало, коров иногда поили колодезной водой, так что молоко могло быть и соленым. Короче говоря, молоко на базаре надо было непременно пробовать… Масло и ряженку тоже.

Еще на базаре продавали кур, индюков, цесарок, яйца, муку, да помидоры… Вот, кажется, и все. Кое-кто из жителей ценой немыслимых трудов выращивал свёклу и даже картошку, но это уже стоило так дорого, что учитель на свою зарплату никогда не мог купить этих драгоценных овощей в каком-то ощутимом количестве. Кило картошки, или большая индюшка?

Зато дынь и арбузов было навалом, и они почти ничего не стоили. В связи с этим, позднее, когда Хрущёв обругал как-то фильм «Кубанские казаки» за то, что там в голодные годы показано редкостное изобилие, я удивился: ведь от чего в этом «лакировочном» кино столы ломятся?

Пересмотрите фильм, и увидите: помидоры, арбузы, дыни, абрикосы, да ещё виноград и яблоки, которых в Сальских степях не было, поскольку там они вообще не растут, а на Кубани этого добра всегда полно. (Правда, были периоды в нашей истории, когда на фруктовые деревья в частных садах налог был такой, что крестьяне свои сады сами вырубали, но на кубанских землях даже в колхозах яблоки и груши давали вполне сносные урожаи!) А ведь в фильме-то колхозы показаны! Так что перестарался тут «наш Никита Сергеевич». В этом в высшей степени голливудском фильме и лакировки-то нет! Зато — Ладынина с поцелуем в диафрагму! А какие птичницы-отличницы и товарищ Ворон! И смотрится он сейчас таким же стёбом, как того же уровня идиотизма голливудские фильмы.

В отличие от центральной России, тут, в Сальских степях, голодно не было. Однообразно, это да.

Хуже было то, что в этом, 1951, году колхозу приказали сколько-то там гектар от пшеницы отобрать, и растить на них лысенковский «суходольный рис». А ведь рис — растение болотное. Нормальные рисовые поля обычно на несколько сантиметров залиты водой, а тут в полынной, солончаковой полупустыне дождей едва хватало, чтобы пшеница не посохла, тут полторы тонны с гектара считалось хорошим урожаем.

От этих нововведений председатель аж запил, неделю его никто не видел, потом он появился и сообщил по начальству, что план по пшенице он в этом году провалит, если его заставят сеять этот «суходонный» рис. Ну, на год его оставили в покое, а потом и рис этот повсюду накрылся…

А школа была самая обычная. Старшеклассники, правда, были всего на два-три года младше меня. Они попытались, было, побезобразничать, но я, вспомнив детдомовский опыт, да и свой детский опыт ленинградского двора, быстро превратился в натурального пахана. Я командовал этой сельской полушпаной, а в учительской среде сам себя называл «классный руководитель в законе».

Так что десятиклассники уважали меня не столько за кругозор, за справедливость или интересность изложения, сколько за то, что «свой парень, при случае и по шее может». Пару раз, когда ученики моего десятого «Б» доводили какую-нибудь робкую молодую «учи-тёлку», директор посылал за мной кого-нибудь с приказом «немедленно прискакать и унять своих крокодилов». Я садился на Серко, и через десять минут класс был вполне «обучабельным».

А среди «крокодилов» попадались весьма интересные личности.

Например, два приятеля, Егор и Олег, цыганские парни. Их родители летом кочевали, а с холодами пристраивались квартирантами в здешнем колхозе, или в соседнем совхозе «Гигант» ("соседний" там означало километров за сорок).

Отец одного из этих ребят был слесарь на все руки и даже котельщик. Однажды он отремонтировал колхозу котлы, и бухгалтерия, чтобы иметь возможость заплатить, потребовала от него счёт. Дядя Петя почесал в затылке и написал: «щёет от Дамонтова Петра за чинку катлов» — А адрес? — спросил счетовод. Не замешкавшись ни на секунду, старый цыган добавил следующий текст: «Средний Егорлык, степь, в балке за третьим бугром»

За третьим бугром и в самом деле располагался табор, который сильно разрастался летом: многие городские люди, помнившие своё цыганское происхождение и имевшие в таборе родственников, повадились сюда в отпуск, "на волю".

А у меня было четверо учеников из этого табора, ребята, с которыми я подружился за учебный год. Они как раз получили аттестаты зрелости и пригласили меня обмыть это событие у них в таборе.

К концу застолья меня пригласили и отпуск провести с ними. Я согласился, тем более, что Юлька поехала на лето в Кисловодск к сыну и к маме.

В таборе через несколько дней сложилась отличная компания: тут оказались три ростовских врача, один инженер-железнодорожник, да несколько артистов и артисток Ростовского Цирка, в том числе гимнастка Лена, с которой мы быстро и без всяких церемоний "нашли общий язык".

Ещё там был неизвестно откуда взятый медведь-годовичок, с которым мы с Леной непрестанно возились, и обучив зверя кланяться и протягивать шляпу, давали с ним концерты по селам и станицам. Так что роль Алеко я исполнял отлично и, главное, без трагедий…

…Так зажимала коня в колена

В степи под Сальском

Цыганка Лена,

Она такая была задира!

Как мы скакали —

Дороге жарко,

Согнав к обочине бригадира

С каурым мерином и бедаркой —

Есть бесшабашная удаль женщин…

(из стихов начала 60-х годов)

Председатель позволил мне взять с собой в табор Серко, так что мы с Леной носились по степи каждый день по нескольку часов: зимой ведь она работала в цирке, где была гимнасткой, а не наездницей, так что ей нечасто удавалось вдоволь покататься!

Так вот и жили: ночью мы с Ленкой — в телеге, на которой хитро пристроена была старая армейская палатка, Серко и ленкина вороная кобыла Машка на длинном поводе привязаны к телеге сзади, Мишка под телегой ворчит на цепочке, а пара меринов, которые эту телегу возили, паслись неподалеку стреноженные. На соседней телеге, пыхая трубкой всю ночь, восседала королевой ленкина бабушка, спала она целыми днями…

Как-то утром старуха эта, по-русски почти совсем не говорившая минут десять за что-то выговаривала Ленке. Меня поразило, как она умудряется произносить звучные цыганские слова таким свистящим шёпотом. Когда я спросил Лену, чем бабушка недовольна, моя подружка расхохоталась и сказала одно слово: «телегой…»

Я тоже заржал: дело было в том, что Ленка этой ночью, наредкость расшалившись, сказала мне, что вот сейчас она меня «ой как побалует» и встала «на мостик». Это оказалсь восхитительно. Но старая телега ритмично и довольно визгливо скрипела…

В общем, конца не было нашему веселью, и табор казался огромным — летом там было не меньше ста человек, это не считая сопливых малышей и грудников, которые вполне отвечали цыганскому анекдоту: «этих помыть, или новых сделать?».

—---------

В самом конце лета в Ростове, в редакции альманаха «Дон», я познакомился с инспектором РОНО станицы Аксайской (той самой станицы, находящейся всего в шести километрах от Ростова, где когда-то дядя Гриша меня учил ездить верхом). Звали инспектора Юлий Николаевич, фамилии не помню. Он славился на всю область, как методист по литературе, а ещё писал какие-то рассказы и стихи. При этом был почти глух.

Юлий Николаевич предложил нам перебраться в Аксай. «Во-первых — убеждал он меня — Аксай всего в трех остановках на пригородном поезде до центра Ростова, а до кварталов Ростсельмаша (там жила моя кузина Ира с мужем Костей, мастером спорта по яхте и начальником заводской Водной станции) и вовсе две остановки. Во-вторых — в литературной редакции «Ростиздата» собираются каждый вторник по вечерам все ростовские поэты, а прозаики — по средам. В-третьих, зачем мне эта дикая степь?»

Я, понятно, сразу согласился, но переехав, проработал в школе только до Нового года. Директор Дома культуры, приятель Юлия Николаевича ростовский краевед и историк Александр Николаевич Скрипов сманил меня в свой Дом культуры на должность режиссёра.

Разговор о возможности для меня такой работы возник за пулькой преферанса у него дома, когда мы допивали энную бутылку местного белого вина.

На следующий день, он меня повёл в Дом культуры, а заодно показал на соседнем с Домом пустыре полуразвалившийся длинный каменный сарай. «Вот, — торжественно сказал Скрипов, постукивая палкой, — вот что осталось от почтовой станции, на которой Пушкин по пути из Арзрума ночевал и, между прочим, написал тут «Блеща средь полей широких, вот он льётся, Здравствуй: Дон…», а «сока искромётного» вы вечером, кажется, напробовались»?

Мне не хотелось расстраивать старика, и я скрыл от него, что и Аксай знал с детства, и вино здешнее тоже.

Естественно, у Иры с Костей Лимаревым я стал часто бывать. Из трёх детей их больше всех привязалась ко мне Машка, тогда шестилетняя, которую и прозвал я «обезьянкой».

У них было весело, хотя гости интеллектуально и не блистали — это были, в основном, костины коллеги, яхтсмены, а по заводской иерархии — от чернорабочего до начальника цеха комбайнов. Меня в этот спорт тоже втянули, а на следующее лето даже обмывали мой успех — первое место в гонке поперёк Азовского моря «Азов — Таганрог — Азов» по классу яхты «Л-45», тогда довольно новой, и показавшей прекрасные ходовые качества.

Приз(вымпел) за гонку «Азов-Таганрог-Азов» 1952 год. Юля, я, тетя Мура с внуками)

Так что и бумажку я получил о том, что сдал экзамен на рулевого второго класса.

Ну, а в областном издательстве действительно раз в неделю собирались поэты, причём, как «солиднейшие», так и вовсе начинающие. Все вместе. Тогда в Ростове их было совсем немного.

«Старик» Оленич-Гнененко прославился тем, что ещё до войны впервые полностью перевёл «Алису в стране Чудес». И даже переводы Демуровой и Щербакова не отменили ценности оленичевского Кэррола, на котором, кстати, вырос и я, и мои ровесники…

Он перевел три великих стихотворения Эдгара По. И всякий, кто прочтет, увидит, что его переводы сильно лучше всех предшествующих, да и большинства более поздних, включая переводы Брюсова или Бальмонта. А его «Аннабель Ли» уступает, я думаю, разве что переводу Георгия Бена, и то не наверняка…

Но централизация литературы, её «омосквачивание», привело к тому, что Оленича запихнули на полку «провинциальных авторов». Не то что в осьмнадцатом веке, когда провинция имела свои культурные центры, смело спорившие с Петербургом, и русская литература от этого только обогащалась…

Но в мое время Оленич-Гнененко сочинял только скучные пейзажно-степные стишата…

Ещё был в Ростове халтурщик Ашот Гарнокерьян (мы его прозвали «празднописец Гавно-херьян»), заполнявший по праздникам своей стихопродукцией немало места на первой полосе ростовской партийной (да и вообще тогда единственной в городе) газеты «Молот».

Был неплохой детский поэт и ужасный лирик Веньямин Константинович Жак, пожилой, симпатичный, лысый «классик». Он уделял много внимания «работе с молодыми». Что же касается самих этих «молодых», то я почти всех забыл.

С тех времен сохранилось у меня общение с поэтами Даниилом Долинским и Эдуардом Барсуковым, мы и поныне иногда обмениваемся «емелями».

В Аксайском Доме Культуры появился у меня новый приятель, старше меня лет на пятнадцать, Николай Фаворский родственник великого книжного иллюстратора. Он повоевал, побывал в плену, из плена, с головокружительной наглостью бежал, «сняв двух часовых», потом сколько-то лет "за плен" отсидел.

Когда-то аспирант московской консерватории по классу композиции, а теперь аксайский баянист. Был у него прекрасный трофейный аккордеон, но играть на нём в Доме Культуры было нельзя — русский баян, это пожалуйста, а иностранный аккордеон был тогда, как почему-то и гитара, вещью запретной. «Народный оркестр», которым руководил Николай, был, как тогда строго полагалось, «домбро-балалаечным», хотя совершенно непонятно, как затесалась в такой русопятский, единственно дозволенный оркестр, казахская домбра, напоминавшая мне о Джамбуле.

Работала с нами бывшая балерина по прозванию «очковая Саша». Близорукая, тихая, кукольно-изящная. Она вынуждена была уйти из харьковского театра после перелома ноги. У нас довольно быстро возникло что-то вроде легкого романа, я часто оставался у неё на ночь, Юльке это было практически безразлично по её природной холодности. А вскоре и вообще мы с Юлей тихо, почти незаметно для нас самих разошлись.

Саше очень хотелось совместной жизни, да и я совсем не любил жить один. У меня сочеталась потребность иметь много разных романов одновременно и нежелание жить одному.

Мы с Сашкой ставили вместе многие номера, например, танцевальные сценки из оперетт делали на сцене в партнёрстве, и в результате «общественное мнение» нас поженило. Самое дикое, что это было связано отчасти с тем, что все знали о том, что с Юлей мы не были официально женаты. В те времена, особенно среди казаков, это был очень важный фактор, и Сашу никто не осуждал за эту связь, что называется, у всех на виду.

Мы с Сашкой устроили в ДК еще и кукольный театр, в котором ей досталась вся швейная работа. Шила она мастерски, одевала и себя и всех своих подруг. Я занимался скульптурой кукол, режиссурой и декорациями. Актёров, кроме нас, было еще семь человек: четверо местных школьников, один учитель, один коневод и главный хирург аксайской больницы Фаня Магидсон, крупная жгучая брюнетка, лет на пять постарше меня. Вот уж она водила кукол с блеском: пальцы хирурга кое-что значат! И до чего же они красивые были эти пальцы…

Вскорости я стал довольно часто гостить и у Фани. Сашка об этом тут же узнала, но сцен не устраивала. Сказала только ворчливо, что два, мол, футболььных мячика забавнее, чем её «аккуратные титьки балеринки». Но легкко примирилась, тем более, что я и её вниманием не оставлял. А Фаня и вовсе не думала ревновать. Она смотрела на эту сторону жизни так же вольно, как я, а в резерве у неё был ещё главврач.

Занят я был выше головы. Кроме работы в ДК, я писал «что-то художественное» для газетки завода «Ростсельмаш», там в редакции работал мой близкий друг Даниил Долинский, и я «мастерил» что нибудь для этой газетки. Кроме того, весной я сдал госэкзамен и получил диплом Новочеркасского педагогического, хотя нужен он мне теперь был как щуке брюки. И всё же «диплом, он и в Африке диплом», как говорил Фаворский, играя в подкидного и выкладывая туза.

Юлька на лето уехала в Кисловодск к маме и нашему сыну, вскоре она оттуда написала, что нашла работу и возвращаться смысла не видит. Я ответил телеграммой из одного слова: «Согласен». Потом, когда Павлу было года три, я, не спросясь Юльки, которая была в это время, кажется, в Питере, съездил в Кисловодск и увёз его на месяц от бабушки в Ростов к моим родственникам погостить. После этого Юлька со мной поссорилась навсегда.

Зимой мы поставили два спектакля: «Горе от ума» и «Запорожец за Дунаем» Гулак-Артемовского. Текст этого, как теперь бы сказали, «мюзикла» мы со Скриповым с чистого украинского для большей весёлости перекатали на «донской казачий» диалект, А.Н. первоклассно этим диалектом владел, даже какую-то лингвистическую работу о казачем «языке» в юности написал.

«Ох, поганы такы жарты,

выпив, мабудь, я с дви кварты.

Трэтя…( Да дэ ж вона, бисова трэтя?……)

/ находит в необъятных шароварах/

Трэтя ось де пригодыца,

Щоб було чим похмэлыца!

Я, конечно, не пел, а «баритонально» ревел во всю глотку ритмическим речитативом!

. . . . .

Спектакль в нашем ДК прошёл пять раз при полном двухсотместном зале! Фаворский с оркестром себя превзошли, он даже какие-то джазовые трюки на балалайках сумел устроить!

А Первого марта 1953 года ко мне (я снимал комнату в доме у местного фотографа Гранта Арамовича) в семь часов утра прибежал Фаворский и сказал, что Фаню, ещё двух врачей, трех учителей, конюха и бухгалтера Райисполкома ночью арестовали.

Я спросонья ни черта не понял, тогда Николай растряс меня как следует, ткнув меня носом в то, что я уже и сам начал медленно соображать: все арестованные — евреи.

Кампания по поводу «убийц в белых халатах» уже давно шла полным ходом. Было это, хоть и жутко, но ведь в Москве, далеко, а Ростов, как нам казалось, а тем более его пригороды, до сих пор оставались незатронутыми… Я тут же позвонил в редакцию Даньке Долинскому, и когда он снял трубку, потрепался с ним о какой-то чепухе. Убедился, что его пока не тронули…

Николай повёл меня на гору, с которой была видна станция «Ростов — товарная», и мы увидели сверху множество поездов. Обычно на товарной их бывало вполовину меньше.

Были это эшелоны из «теплушек», то есть из вагонов «сорок человек, восемь лошадей», которые уже полвека служили для перевозки грузов, а с тридцатых годов и не только грузов. Это-то я знал.

Николай сообщил, что вчера вечером один эшелон уже куда-то отправился. Видимо, Фаню и других аксайцев, да и часть ростовчан в нём и увезли…

Прошло три дня. Утром слышу: Шопен по радио негромко, а включено радио было у Гранта Арамовича постоянно: он всё слушал, почёсывая лысину, мудрый человек, ждал, когда очередь до армян дойдёт!

А тут, только я глаза протёр, этот громадный мужик ко мне в комнату ворвался, не стукнув даже в дверь, и радостно прошипел только одно слово: «Паа-дох!!!»

Шепотом!

И вот через два дня сидели мы вечером у Гранта Арамовича в столовой с Фаворским, Скриповыми, Сашкой и племянницей нашего «капитана Гранта» «длинной Сандрой», подружкой Фаворского. Старик открыл бутылку, и тут в дверь постучали. На секунду мы все, наверно, испугались — а это вернулась Фаня, которую мы не ждали, думали, что не увидим ее больше никогда!

Из эшелона, направлявшегося неизвестно куда, отпустили чуть ли не сотню ростовских евреев, больше суток они добирались, кто как мог, до дому. При этом им всем выдали бумажки о том, что свой паспорт следует получить обратно в районном отделении милиции. Фаня в милицию за паспортом не пошла, поздно уже было, а забежав к себе и не прибрав даже перевёрнутую во время обыска комнату, примчалась к Арамычу, — точно ведь знала, где всех нас найти.

И вот собралась вся компания, все свои. Пускай себе «Страна и весь советский народ» предаются горю, а мы устроили веселейшую пьянку, аж до самого утра. Арамыч из подвала приволок несколько бутылок настоящего армянского коньяка, и — загудели!

«Выпьем за то, чтоб и соратники за ним пошли» — сказал Николай, на что Грант Арамович рассказал очень старый армянский анекдот о том, как Ленин, умирая, говорит Сталину: «Ведь не пойдёт за тобой народ, Коба!» «За мной не пойдёт, тогда весь за тобой пойдёт!»…

Вера Никитишна Скрипова, молчаливая аккуратная учительница, типичная дотошная казачка, осушив энную рюмку, смяла окурок и хрипло заметила, что анекдот, как она слышала, грузинский, — наш фотограф ужасно осерчал, услышав такие кощунственные слова, и стал, размахивая длинными руками, приводить аргументы за то, что «таааакой армянский анекдот грузинским и быть нииикак не может!».