18. ПЕРВАЯ КНИГА и, КАК ГОВОРИЛИ, ПОСЛЕДНЯЯ. (1962–1968)

18. ПЕРВАЯ КНИГА и, КАК ГОВОРИЛИ, ПОСЛЕДНЯЯ. (1962–1968)

Андрей Балабуха. «Райслингиада».Критик Бритиков и Стругацкие. Обезьянка. Зоя. Моя первая книга. "Вредактор" Пагирев. Книжные дела. Эткинда опять травят

В начале шестидесятых я стал ходить на заседания «секции научно-популярной и научно фантастической литературы». Сам я ничего такого не писал, только изредка переводил. Были там, кроме Стругацких (один из них жил в Питере, а другой в Москве), и другие очень интересные люди: Геннадий Гор, известный не только фантастикой, и весёлый мистификатор Илья Иосифович Варшавский. Варшавский, по профессии морской инженер, как-то очень рассердился на сына — сын увлекался научной фантастикой и терял время на чтение чуши (так, по крайней мере, казалось отцу). Илья Иосифович полистал сыновние книжки и сказал, что подобную ерунду он и сам может производить пачками. Они заключили пари, и Илья Иосифович поставивший на кон свою «шкиперскую» бородку, выиграл — так появилась книга «Молекулярное кафе». Был тогда Варшавский в возрасте почти пенсионном. Книга эта очень веселая, остроумная, по сути пародийная. Вот ученый из института экспериментальной истории попадает в первобытное общество: все бы хорошо, но форма одежды — набедренная повязка, а ее, оказывается, надо уметь повязывать… А каковы космические бандюги по именам Пинта Виски и Люпус Эст?

Я глубоко убежден, что пародистом, по крайней мере, в своём первом романе, был и Сергей Александрович Снегов. «Люди как Боги» выглядят явной пародией, лихой пародией на «космооперу». Чего стоит одна змеедевушка с Веги, в которую влюбляется герой — все у нее на месте, только хвост мешает.

Обращала на себя внимание ироничная, талантливая и очень плодовитая Ольга Ларионова, приходили на секцию симпатичные молодые фантасты, среди которых самым ярким был явно Андрей Балабуха. Мне очень нравились его фантастические лирические миниатюры «Бродяга» и «Туда, где растёт трава».

С Балабухой мы сразу очень подружились, нам совершенно не мешала разница не то что в возрасте, в поколениях: мне тогда было тридцать шесть, ему — шестнадцать.

Наша дружба длится уже лет тридцать пять (с перерывом на те семнадцать лет, когда мои контакты с кем-либо в СССР могли быть для человека в России опасными). Теперь мы перекидываемся эпиграммами "по емеле".

А.Балабуха с кошкой Басей. 2003 год

Ещё ходил на секцию В. Канн — математик, работавший в Школе подводников. Он переводил Роберта Хайнлайна. И вот Канн, делавший для сборника «Эллинский секрет» перевод хайнлайновской новеллы «Зелёные холмы Земли», предложил мне перевести вставные стихи, которые Хайнлайн приписывал герою новеллы, космолётчику, ракетному машинисту Райслингу.

Я сначала перевёл «Башни Марса». А когда дошло дело до песни «Зелёные холмы Земли», давшей название не только самой новелле о Райслинге, но и всей книге Хайнлайна, эти стихи — те три куплета песни, которые Хайнлайн «цитирует», — мне показались такими близкими, так было невероятно жаль с этими строками расставаться, что я решил продолжить писать за Райслинга. Тем более, что в новелле после «цитаты» говорилось, о чем Райслинг пел, так примерно говорилось: «потом он пел, о жутких джунглях на Венере, о каменистых пустынях Марса, о…», ну и так далее. Я превратил это описание в продолжение песни, написав около пятнадцати куплетов, все время строго следуя тому, что Хайнлайн говорил о Райслинге и его поэзии.

Вот хайнлайновский припев:

Дай, Судьба, нам последнюю посадку,

Там, где все мы родились и росли,

Дай увидеть покров голубых облаков

И зелёные холмы Земли…

Еще Хайнлайн упоминает о нескольких песнях Райслинга, дав им только названия — я все их написал! Так появился цикл «Песни Райслинга». Опубликованы из него только «Башни Марса» и «Зелёные холмы» в «Эллинском секрете». А весь цикл — полумистификация «из рода пиндемонтей» — был впоследствии снабжен «комментариями» А. Балабухи и дурашливой «статьёй» А. Щербакова. Так мы это до сих пор и не напечатали… Впрочем, может, это просто такой капустник, и жалеть не стоит?..

Был в секции фантастов критик Бритиков (пародийность звучания тут не по моей вине), ранее занимавшийся Шолоховым. И хотя этот человек, по сути дела, сломал свою карьеру, уйдя в фантастику из весьма престижного «шолоховеденья», некоторые из фантастов почему-то считали (да и я в том числе), что он прислан в секцию для «укрепления идейности». Бритиков впервые появился на обсуждении нового романа Стругацких «Трудно быть богом». Аркадия Стругацкого Бритиков очень насторожил, ему даже показалось, что опубликование романа попало под угрозу.

Но и Аркадий, и я, и все, посчитавшие Бритикова «человеком оттуда», в этот раз полностью ошиблись.

Роман благополучно напечатали, успех у него был невероятный. Похоже, что идеологические стражи отступили на этот раз перед коммерческой выгодой, ее тогда приносили весьма немногие книги. А Бритиков впоследствии стал одним из ближайших друзей Андрея Балабухи. Наше предубеждение против него безусловно объяснялось только тем, что человек до фантастики занимался Шолоховым.

Вскоре вместе с очередной доставкой «тамиздатских» книг я получил письмо из Франкфурта от главного редактора «Граней» Н. Б. Тарасовой с восхищенным отзывом о романе «Трудно быть богом». Письмо мне передал знакомый моряк, один из тех, кто привозил мне книги из каждого рейса. Очень было обидно, что по соображениям конспирации я никак не мог рассказать об этом авторам…

Когда годы спустя, я был у Тарасовой во Франкфурте, мы еще раз заговорили о Стругацких. Я заметил, что хорошо бы издать полностью «Улитку на склоне», а то ведь в «посевском» издании была опубликована только «административная» часть романа, взятая из журнала «Байкал», а самая потрясающая, «лесная», не была напечатана нигде, кроме сборника «Эллинский секрет» в шестидесятых годах…

«Посевцы» не знали, как именно перемежаются главы обеих частей, поэтому издать "Улитку" согласно авторскому замыслу не могли. Я же читал полную «Улитку» в авторской рукописи за пару лет до разговора с Тарасовой, так что с огромным удовольствием расставил куски для нового издания приблизительно так, как они были у авторов.

—---

К нам в Питер году в 65 ом приехала поступать в Библиотечный Институт Машка, дочка моей двоюродной сестры Иры, той, что когда-то меня нянчила. Машка была похожа на маленькую вертлявую обезьянку и ничем не напоминала ни свою мать, ни тем более бабушку, мою тетку Муру. Какой-то чёрт меня подзуживал посягнуть на эту девятнадцатилетнюю зверюшку, внучку той моей тётки, с которой я в четырнадцать лет… и к которой я относился с большой нежностью…

В двухкомнатной квартире при двух дочках места было немного, и поначалу мы поставили машкину раскладушку в нашей с Галей «большой» комнате. Потом мы перевели ее к девчонкам.

На второе утро после машкиного приезда Галя ушла в свою школу, а Машка проснулась и попросила «что-нибудь рассказать, а то сны скучные надоели». Она перелезла ко мне на тахту и села с краю. Ну, как тут было не полезть к девчонке, которая в одной ночной рубашке сидит у меня на постели? Естественно, оказалось, что я у неё первый… Потом она мне на ухо сказала, что, оказывается, этого-то ей и не хватает, и сны ей снятся вовсе не скучные, а именно «такие».

Изредка по утрам рано-рано, пока дочки спали, а Гали уже не было дома, Машка приходила ко мне на цыпочках. Иногда она отводила девочек в детсад, возвращалась, и — шмыг ко мне под одеяло. Занятия у неё в институте часто начинались в одиннадцать, и мы с утра успевали чуток позабавиться.

Вскоре она завела себе в институте ещё любовника, сирийского студента, армянина по происхождению, арабского поэта. Звали его Ильяс Хадая. Я перевёл с подстрочников, сделанных им самим, несколько его стихотворений, одно из них удалось и напечатать. Ильяс часто у нас бывал, а когда собирались машкины однокурсники, то Ильяс был душой всей компании, которая нам, тридцатипятилетним, тоже была вполне интересна.

Вскоре Машка завела себе ещё одного любовника, нашего Костю Кузьминского. С ним она шаталась по городу и по гостям, по домам бесчисленных костиных друзей. Машка называла себя «адъютантом рыжего чёрта», а Костя её — бесёнком.

Они вдвоем гляделись очень забавно. Он длинный, рыжебородый. Она маленькая, худая. Ну в общем «девка-чернавка» Костя, как правило, заготавливал запас острот и поведенческих трюков, а потом «прокручивал» всё это несколько раз в разных компаниях. Программа острот и эпатажей сменялась примерно раз в три дня. Машка ассистировала, как в цирке, реплики подавала.

Машка)

Все мы знали, что наша малышка успевает со всеми троими, но никого из нас такая ситуация не смущала, только вот Кузьминский порой при всех у Машки спрашивал, для скольких мужиков у неё «ещё есть открытые валентности». Машка хохотала, отвечая, что «ему она всё равно паёк не уменьшит». Так и продожалось, пока она не уехала к себе в Ростов после окончания института.

—------

Иногда у нас бывала журналистка из газетки города Пушкина Зоя Афанасьева. Она писала стихи, подписывая их монограммой «Аз». Когда я уехал, она стала посылать мне стихи в Париж. Она заполняла стихами открытки с матрёшками, медвежатами и прочей мутью. Стихи на оборотах открыток были написаны мелко и обязательно в строку. Одно стихотворение от другого отделялось тоненькой вертикальной черточкой. И все эти писульки спокойно доходили.

Часть из них я напечатал в «Континенте» двумя подборками. Часть — в журнале «Стрелец», который в течение ровно пяти лет издавал авантюрист и жулик Александр Глезер.

Тбилисец, он был одноклассником будущего калифа на час, грузинского президента Звиада Гамсахурдии, они в юности, по выражению Владимира Максимова, «вместе клёшами тбилисские мостовые подметали»

Глезер — создатель «Русского музея в изгнании» (в Монжероне под Парижем), очень плохой поэт и очень хороший организатор, да и энергии было в нём немеряно. Как говорил тот же Володя Максимов, «этот паровоз прёт, только успевай перед ним рельсы подкладывать». Стихи тоже писал. Но запомнилось только, как он «в Москву на белом танке» собирается въехать.

Картины он у художников добывал не мытьём, так катаньем: выпрашивал, зажимал, получал в подарок или даже покупал. Впрочем, не всегда слово «покупал» соответствовало своему смыслу: как-то купил он несколько картин у Валентины Шапиро и тут же чек выписал на сумму тогда немалую — 35 тысяч франков. Чек оказался недействительным, Валя осталась без денег, а Глезер как-то выкрутился. Когда его упрекали, он отвечал, что он «таки да, жулик, но не для себя же, а в пользу музея…»

Чего-то я о Глезере не знал, а честнее будет сказать, не хотел знать, не интересовался…

К примеру, относительно недавно, лет 10 назад, мне показали в каком-то номере «РМ» статью Глезера начала восьмидесятых годов, которая объективно является доносом. Речь в ней идет о советских инженерах, приехавших в командировку во Францию. Они попросили у приставленной к ним переводчицы, чтобы та достала им почитать Солженицына. Глезер, называя этих инженеров по имени, пускается в привычные рассуждения о том, что они наверняка «агенты и провокаторы».

Можно только надеяться, что в ГБ не следили так уж пристально за содержанием «Русской мысли».

Так и получилось, что в те времена я много сотрудничал с журналом «Стрелец». Я не задумывался о моральных качествах Глезера — люди делились на тех, кто с нами и тех, кто против нас.

И когда ни в «Континенте» ни в «Гранях» не было места, я всегда мог опубликовать полученные из СССР стихи в «Стрельце».

--------

А теперь вернусь лет на тридать с хвостом назад, в 1965 год, и расскажу о том, как в Питере вышла моя первая книга.

Она, в основном, состоит из плохих стихов.

Но эти и без того плохие стихи были ещё ухудшены моим издательским редактором, «поэтом» Глебом Пагиревым. Пагирев был добрый человек, фронтовик, очень порядочный, фантастически бездарный, очень серьёзный, безграмотный. Он не только выкинул из книжки всё с его точки зрения сомнительное, но даже дописал за меня несколько строф! Такое и в те годы бывало нечасто.

Эти «новые» строфы Пагирев вставил в некоторые мои стихи уже в последней корректуре, и я, получив авторские экземпляры, увидел с ужасом, что «Великая интербригада/ сражается против войны» и некоторые другие перлы. Услужливый медведь, и верно, оказался «опаснее врага». А ведь сделал это Пагирев из самых лучших побуждений, только, чтобы моя книжка наверняка прошла.

Изначальный состав книги достаточно безобразный: по выражению Пагирева, он взял в книгу «Хорошие старые стихи». Таким образом, ничего новее стишат пятилетней давности в этот сборник не вошло, а значит, из всего, что у меня было к тому времени действительно стоящего не вошло почти ни строчки.

(Потом всё неизданное я включил в толстую книжку «Замыкание времени» изданную вскоре после моего приезда в Париж издательством «Имка-пресс», которое часто ставило свою вторую марку «Les Editeurs reunis» («Объединённые издатели»), когда дело касалось не религиозно-философской, а художественной литературы. Это, строго говоря, и есть моя настоящая первая книга. То же самое — издание избранного вместо первой книжки — случилось и с Н.Коржавиным и, позднее, с Ю.Кублановским.)

Когда я рассказал о редактуре Пагирева Наташе Грудининой, она только сказала: «Ну, он же комбат!» Но самое забавное, что действительные «фиги в кармане» «комбат» не заметил, и в результате, через две недели после выхода, несмотря на все старания Пагирева, эту плохую книгу объявили нежелательной, включили в «индекс» и изъяли из библиотек. Но не из продажи, поскольку за две недели все десять тысяч уже успели разойтись.

Так что запрещали иногда и плохие книги тоже…

Выкидывая несчётные деньги на издание «очень своевременных» и никем не читаемых книг, власти по закону больших чисел издавали и то, что не работало на пропаганду, а порой, по недосмотру, даже то, что объективно работало против. Таким образом, кормежка всего «политически нужного» сопровождалась кормежкой и нейтрального, а иногда и сомнительного. Этот «балласт», существовавший вне пропаганды, оплачивался по тем же ставкам, что и пропаганда. Так вот и жила рядом с пропагандой литература. И хорошая, и плохая.

Большая часть издаваемых книг прибыли не приносила. Но плановому хозяйству это ведь неважно! Моя книга — отличный тому пример.

Она стоила в магазине 17 копеек, стандартный тираж тех времен — 10 тысяч экземпляров. Таким образом, государство получило 1700 рублей. Но ведь один только мой гонорар (оплата построчная!) составлял две с чем-то тысячи рублей, то есть превышал на три сотни весь доход от продажи! А стоимость бумаги, печати, транспорта, а зарплата «вредактора» Пагирева и всех корректоров, печатников, продавцов? Всё это — чистый убыток, который никакая прибыль от «Королевы Марго» не перекрывала!

Вот так, оплачивая пропаганду, «они» попутно содержали всю литературу, и хорошую, и плохую, всё, что пропустила цензура!

Логики и последовательности у советской власти зачастую бывало немного. Несмотря на то, что мою книжку быстро запретили, ее выход оказался для меня чрезвычайно полезен: за неё, а не за участие в двух десятках переводных книг, меня приняли в Союз Писателей (истинно, одна рука не ведает, что творит другая!). А это означало защищённость от любых бедствий, связанных с отсутствием постоянного места работы. Членство в «творческом» союзе давало право его не иметь.

Мои немалые заработки, то есть гонорары за переводы и выступления, уже давно, вроде как, служили довольно надёжной защитой, но всё же, поди знай, что взбредёт в башку какому-нибудь воеводину, или другому подонку и графоману, вроде тех, которые раздули дело Бродского, да и ещё несколько мелких «дел» того же типа.

Ну а кроме того, за выступления мне стали платить не восемь, а пятнадцать рублей, и это тоже было не лишним. Выступлений бывало пять-шесть в месяц, и они составляли для меня, как и для многих других писателей, немалую часть ежемесячного дохода —

не каждый же месяц и даже не каждый год выходят книжки!

Занятное тогда было время — плохие книги, если только в них был хотя бы намек на «фигу в кармане» расходились со скоростью света. На поэтические выступления ходили, как на футбол, при этом качество особой роли не играло. Впрочем, это естественная плата за массовость. Множество раз уже было сказано, что поэтические вечера выполняли роль политических собраний.

В то же время, отношение к литературе 30х-50х годов у большинства шестидесятников было очень несправедливым. Вместе с водой они выплёскивали и ребёнка, отрицая всё, написанное в рамках советской поэзии, нарисованное в рамках советской академии… Впрочем, это ведь только теперь видно, что в самые гнусные времена иногда появлялись пропагандные и порой даже подлые произведения, выполненные с высоким мастерством.

К примеру, напряженность классической баллады Киплинга отразилась не только в лучшем (до 1938 года) Н. Тихонове, но рикошетом — даже в проклятом и по определению бездарном жанре так называемой «массовой песни».

Вот, к примеру, только одна строфа из такой песни, которой, я думаю, и классическая баллада начала ХХ века не постыдилась бы — так крепко, энергично да и эвфонически-напряжённо она написана:

…Мчались танки, ветер подымая,

Налетала грозная броня,

И валились наземь самураи

Под напором стали и огня…

Если отвлечься от шапкозакидательской идеологии и посмотреть на эту строфу в чисто литературном контексте, то ведь какие краткость и резкость, заимствованные из баллад, с каким мастерством это выполнено!

Сорок лет назад было трудно заметить совершенство этих строчек…

А когда сегодня глядишь на собственную книжную полку и видишь тоненькие сборники по сути дела очень посредственных стихов, сборнички, которые тогда за один день исчезали из Дома Книги, делается грустно.

Всё изменилось. Тиражи поэтических сборников уменьшились в 10 раз, и их все равно не раскупают. Цензуры нет, но и простой редактуры тоже нет, так что планка, относящаяся к элементарной грамотности, пожалуй, даже снизилась за последние годы. А чепухи, только что не идеологической, на книжном рынке никак не меньше. Впрочем, наверно, все естественно, и не надо уподобляться Николаю Алексеевичу Некрасову, который мечтал о том, как мужик понесет с базара Белинского и Гоголя.

А вместо тогдашней «фиги в кармане» появился «стёб». То есть, на смену «соцреализму» лезет «соц-арт» — «стёбовая вариация» того самого соцреализма. А на самом деле это — всё тот же самый замечательно описанный у Синявского в статье о соцреализме классицизм.

И ещё бесконечная игра цитатами. Это и Кибиров, и полотна Комара с Меламидом, и эклектичность новейшей архитектуры, "цитирующей" кусочками то классицизм, то "прекрасную эпоху", то конструктивизм… Лишь бы винегрет из цитат, цитат, цитат…

Большой прелестью моей жизни в 60-х были разнообразные поездки по стране за казенный счет. Я, немного правда, но все же переводил с подстрочников грузин, армян, азербайджанцев. Началось все с того, что мои переводы из азербайджанского поэта начала ХХ века Микаэла Мушфика, заняли первое место на конкурсе, на который я полез просто из любви к конкурсам.

В результате я стал получать приглашения от местных писателей, побывал и в Азербайджане, и в Армении, много бывал в Грузии. От этих поездок остались удачные, по-моему, собственные (а не переводные) стихи.

Бахтияр Вагаб-заде, профессор Бакинского университета и поэт, которого я немного переводил для "Звезды", объяснял мне, что в СССР живут грамотные азербайджанцы, и что их шесть миллионов. Я сначала не понял, к чему он это говорит. Тогда Бахтияр прояснил — оказывается, «под шахом ещё примерно двенадцать миллионов, но там почти все и читать-то не умеют».

Так что, по его мнению, Азербайджан смог бы отлично жить, если бы иранский присоединить к советскому. И тогда можно стать, естественно, отдельной страной, к тому же с нефтью…

"Ну а кто мы тут, в СССР? А тогда мы здешние и составили бы из себя всю верхушку, ну а шахские, они все стали бы низшим классом…» Первый раз слышал я такой странный националистический и вместе с тем кастовый бред…

Кстати, когда алиевский Азербайджан отделился от СССР, то националисты жгли книги Бахтияра на площади. Не знаю уж, почему. Короче говоря, грамотность соотечественников не помогла этому европейски образованному интеллигенту…

—------

В Баку есть кабачок на поплавке. Хорошее белое вино. Огромные куски жареной в сухариках осетрины… Мы там сидели вдвоём с молодым бакинским поэтом Ага Лачанлы. Он — природный курд, пишущий на двух языках — азербайджанском и курдском — шутил, что «один только Саят Нова на трех языках писал, ну а я скромнее». Через год я написал «Бакинскую бухту» — вот начало этого стихотворения:

Тут бродячих собак под навесом полно,

И морская вода попадает в вино,

На дюралевых ножках, как на сваях, столы,

И читает стихи мне Ага Лачанлы.

И звучит надо мной ритм газели двойной,

И я слышу, что он в самом деле двойной,

А его повторяют каспийский прибой,

И закат, оттенённый персидскою хной.

И неправдо-подобно-восточной стеной

Дворец ширваншахов торчит за спиной…

И две последние строчки:

Гейне в горы грозился, ну а я уж сбегу

Под изодранный тент на морском берегу.

В отличие от Есенина, сочинившего свою «Персию» тут же в Баку, я и не думаю про «дальше», мне и здесь очень хорошо. Пока — на хрен дополнительная экзотика…

Одна из моих самых славных поездок связана со Шкое Гасаном и Микаэле Рашидом. Я уже рассказывал об этих курдских поэтах. Шеко жил в Тбилиси, а Миша в Ереване.

И вот по приглашению армянского союза писателей я впервые поехал в Ереван — остановился у Миши. Однажды вечером к Мише пришли гости — первый секретарь райкома Апаранского района Армении и какой-то тамошний исполкомский деятель. А надо сказать, что Апаранский район практически целиком населен курдами, а у курдов родовые связи очень сильны. Поэтому то, что Миша знаком с курдскими партийными деятелями, не было так уж странно — они прежде всего курды, а уж потом деятели. В Ереване мишины гости были проездом, назавтра собирались обратно к себе и пригласили нас с Мишей поехать с ними. Меня несколько насторожило подобное предложение, но Миша сказал, что я не пожалею. И действительно не пожалел.

Апаранский район — это самые высокие в Армении горы, в частности бывший вулкан Алагяз (по армянски — Арагац). Там знаменитая обсерватория. В обсерваторию мы к вечеру и приехали, заночевали и даже стихи там почитали. А по дороге мы заезжали в курдские деревни, где нас одаривали то барашком, то поросенком. Ехали мы на двух машинах, а за нами ехал небольшой пикапчик, куда дары и складывали.

Миша по дороге мне рассказал, что секретарь райкома, на самом деле, шейх, а исполкомовец — пир. Шейх у курдов-огнепоклонников (т. н. езиди) — это кто-то вроде верховного жреца, а пир попросту означает князь. Так что князь и жрец собирали дань… Вероятно, повсюду на Востоке так советская власть и выгдялела.

Только мы с Мишей вернулись в Ереван, как позвонил Шеко.

Он сказал нам, что его двоюродная сестра выходит замуж, большая компания собирается на свадьбу, и мы, если хотим, можем присоединиться. Положив трубку, Миша сообщил, что двоюродная сестра Шеко живет в Турции.

Я поразился — мне и в голову не приходило, что можно так вот запросто попасть хоть и в Турцию, а все-таки за границу. Оказалось, что курды, живущие в Грузии, связаны тесными родственными связями с курдами, живущими у границы в соседней Турции, и есть негласный уговор, по которому грузинских курдов пускают к ним в гости.

Короче, отправились мы с Мишей в Тбилиси, а оттуда большой толпой на автобусе в пограничное село. Меня только предупредили, чтоб не вздумал оставаться в Турции, а то у всех будут большие неприятности. Ну и еще меня приодели. Народ, идущий на свадьбу, был одет по-разному: были люди, у которых на голову было намотано что-то вроде тощей чалмы с висящим концом, были и просто в пиджаках с открытой головой. Я приехал в свитере, да и весь мой вид был больно не местный. Решили меня немного замаскировать — надели какой-то пиджачок и голову лиловым замотали.

Подошли к границе — вполне нестрашный пограничник спросил, кто ответственный за группу, пересчитал нас по головам, записал, сколько нас и фамилию ответственного из его паспорта выписал, предупредил, чтоб никто не вздумал остаться,… и пропустил.

С турецкой стороны на нас и вовсе не обратили никакого внимания. Мы прошли пешком несколько километров и оказались в деревне, страшно похожей на ту, из которой мы отправились с другой стороны границы.

Свадьба была отличная, был оркестрик, в котором брат Шеко, по профессии автомеханик, играл на барабане. Замечательно играл, пока не напился и не упал под стол. А как же без барабанщика?

Я чувствовал себя во всей этой компании преотлично и решил вспомнить, как я подрабатывал в студенческие времена. Так что схватил барабан и включился.

А потом были шашлыки. Мне, как гостю издалека и как музыканту, шашлык торжественно поднесла мать невесты. Я несколько удивился — мой шашлык был меньше остальных и какой-то невзрачный. Два небольших кусочка мяса и помидоры посредине.

Но только я откусил, как понял, что лучшего шашлыка никогда в жизни не едал. Быстро с ним расправившись, я спросил у Миши, сидевшего рядом со мной, удобно ли будет попросить еще такой шашлык. На это Миша ответил: «Удобно или неудобно, но у барана всего два яйца».

—-------

В 68 году произошло очень неприятное событие: сгустились тучи над Ефимом Григорьевичем Эткиндом. Доцент Выходцев (всё-таки фамилия, хоть и не из пьесы Островского, но вполне «значащачая», почти как Выбегалло у Стругацких) очень хотел стать главным редактором престижного издания «Библиотека поэта», для этого ему надо было скинуть с этой должности известного специалиста по Блоку В. Н. Орлова. И вот Выходцев, тот самый, что когда-то кричал, что стихи Гали Цениной «ещё хуже ахматовских», отыскал крамолу в двухтомнике «Мастера русского стихотворного перевода», составленном Эткиндом и вышедшем в «Библиотеке поэта». В предисловии к этому сборнику была фраза о том, что современные русские поэты, не имея возможности выразить себя полностью в собственных стихах, разговаривают с читателем переведёнными стихами западных классиков.

(Страница с этим текстом была удалена из готового тиража и заменена другой, очищенной от «крамолы», и уже в таком виде книга попала в магазины)

Эта фраза послужила началом «первому делу Эткинда» или, как называл это сам Е Г «делу о фразе».

(Не знал тогда никто в СССР, что это положение «с уходом лучших русских поэтов в перевод» заметил ещё в 1945 году сэр Исайя Берлин, тогда ещё и не «сэр», а скромный сотрудник Британского посольства в Москве. Но доклад И. Берлина, где этой теме посвящена целая страница, открыто у нас опубликован только в 2003 году! (журн. «Звезда» № 7). А если бы знали, Эткинду пришлось бы куда хуже!)

Тут же накинулись и на неопубликованную фундаментальную работу Е. Г. «Материя стиха», накинулись те же самые люди, которые незадолго до того эту рукопись восторженно хвалили.

Я сообщил об этой истории Шаховской в Париж для передачи Арагонам Шаховская быстро ответила: «Вечно Вы, Вася, заставляете меня контактировать с неприятными мне людьми…

Всё сделала. З. Ш.»

Луи Арагон, крупный французский поэт, один из основателей сюрреализма, был женат на Эльзе Юрьевне Триоле — родной сестре Лили Юрьевны Брик, подруги В.Маяковского. В послевоенное время Л.Арагон — был влиятельным деятелем французской компартии.

Отчасти благодаря вмешательству Арагона, историю эту и спустили на тормозах, а Выходцев остался с носом.

Впрочем, про Эткинда никто так хорошо не написал, как он сам.

Но тут я должен воспользоваться моментом, и рассказать чуть подробнее о том, как работала хотя бы одна из «цепочек» моей связи с Западом вообще и с русскими эмигрантами в частности. Вообще этот «сверхсрочный канал», как и пару других подобных, можно было использовать лишь в крайних случаях. Во всех остальных работали оказии. Пусть не быстро, но достаточно надёжно.

А эта «срочная связь» мной была задействована в трех случаях: первый раз — в связи с только что описанной атакой властей на Е. Г. Эткинда, второй — в связи с «делом Бродского», а третий — связан уже с моей собственной эмиграцией.

Я довольно подробно следил за развитием событий, когда Иосифа Бродского обкладывали наподобие медведя: дело было в том, что мне легко удавалось разговорить поэта Льва Куклина, который был хвастлив настолько же, насколько завистлив. А он как раз в это время как бы состоял в «помощниках» у секретаря так называемой «Комиссии по работе с молодыми авторами», которую прозвали в Питере «Комиссия по борьбе с молодыми авторами. уже упоминавшегося тут мерзавца Е. Воеводина.

Все полученные от Куклина сведения я тут же передавал Ефиму Григорьевичу, который по сути дела координировал все меры по защите Бродского. Но главное — нечто вроде подробных репортажей (от имени и с обратным адресом на конверте одной общей нашей приятельницы) я отправлял простой почтой в Москву Юлику Полякову. Он, в силу своего блистательного английского, имел знакомых в Британском консульстве. Таким образом в самые краткие сроки материал попадал на БиБиСи прямо в руки знаменитому тогда Анатолию Максимовичу Гольдбергу. Он использовал эти материалы в своих передачах, да ещё и отправлял копии во Франкфурт, в редакцию «Посева», откуда всё это могли получать американские и немецкие журналисты, и в «Русскую мысль» Шаховской, которая снабжала подробностями журналистов французских и бельгийских. Как говорится — «далее везде».