В ГУЩЕ КЛАССОВОЙ БОРЬБЫ

В ГУЩЕ КЛАССОВОЙ БОРЬБЫ

Мне рок сказал: поэтом чешским

                                            стань,

Но пой лишь о страданиях народа,

О том, как силой попрана свобода,

И песен горькой болью души рань,

Ян Неруда

В октябре 1929 года на бирже в Нью-Йорке произошла небывалая финансовая катастрофа. С этой «черной пятницы» начался мировой экономический кризис, который потряс самые основы экономики капиталистических стран, развенчал красивые теории-небылицы буржуазных и социал-демократических экономистов о «капитализме без кризисов», о «вечном процветании и экономическом подъеме».

Чехословакия держалась дольше остальных стран и поэтому больше года чувствовала себя счастливым «островом спокойствия и порядка». Но когда с конца 1931 года кризис обрушился всей своей силой и на Чехословакию, буржуазия выбросила лозунг: «Все мы в одной лодке», утверждая, что кризис требует от всех классов одинаковых жертв и лишений. Кризис имел в ЧСР и свои специфические черты, Он был более затяжным и глубоким, чем в большинстве остальных капиталистических государств. Объем производства сократился почти в два раза и упал ниже довоенного уровня. Даже по приглашенным официальным данным число безработных в 1930 году дошло до 500 тысяч, а в 1933 году армия безработных насчитывала свыше миллиона человек. Примерно каждый третий рабочий не имел работы. Заработная плата понизилась на 50–60 процентов.

Больше всего пострадал от кризиса рабочий класс. Но огромные лишения выпали также на долю крестьянства: цены на сельскохозяйственные продукты падали на 40–60 процентов, крестьянские хозяйства разорялись. Кризис поразил также и средние слои, торговцев-ремесленников и мелких производителей. Их имущество с молотка распродавалось и за бесценок скупалось мощными трестами, крупными предприятиями.

В стране складывалась неустойчивая, тревожная политическая атмосфера. В столице как ни в чем не бывало давались торжественные, пышные банкеты в честь принцев, генералов и директоров банков, в светских салонах звучали веселые вальсы и слова о гуманизме, демократии и любви к народу, но в воздухе уже чувствовалась тревога. Пролилась кровь рабочих в Радотине, поднималась широкая волна недовольства, неудержимо надвигались грозные события. Первый удар грома пришелся на Северную Чехию, горняцкий, наиболее промышленно развитый край.

Четвертого февраля 1931 года в Духцове жандармы расстреляли демонстрацию безработных шахтеров. На обледенелом шоссе остались лежать четверо убитых и несколько тяжелораненых.

Заметая следы преступления, жандармы стали распространять в близлежащих магазинах и трактирах слухи о том, что якобы демонстранты состояли в основном из подозрительных элементов, были вооружены не деревянными палками, а железными шестами и готовили не что иное, как грабеж и большую резню в городе. Эту «информацию» подхватили буржуазные журналисты.

В парламенте Готвальд разоблачает эту ложь и смело заявляет представителю государственной власти:

— Вы дорого заплатите за жизнь каждого рабочего!

Прошло всего четыре часа после трагедии, а Фучик уже прибыл в Духцов. Проезжая раньше по этому краю, он видел рудничные вышки, на верхушках которых беспокойно мелькали два рудничных колеса, вращающихся в противоположном направлении. Первое впечатление было тягостным. Толпы людей толкались перед запертыми воротами — взволнованные женщины, хмурые молчаливые мужчины. Серое небо, изможденные фигуры людей на грязных улицах, видна поношенная одежда, морщины, ввалившиеся щеки, узелки жил, мутные и горящие глаза, восковая кожа, бледные губы, лихорадочный румянец. Странная тут была даже природа: за деревьями видны терриконы, за холмами — груды шлака, контуры шахтных построек рисовались на фоне закатного неба, силуэты копров походили на эшафоты.

Фучик осматривает место происшествия, расспрашивает очевидцев, беседует с представителями местных властей в присутствии свидетелей-горняков. Шахтеры его знают, доверяют ему. Он не посторонний, беспристрастный наблюдатель, для него шахтеры были не просто объектом наблюдения и исследования, сочувствия и сострадания. Это был его родной класс, и его нужды и интереса, заботы и настроения, муки и радости тех, кто вел здесь самую настоящую борьбу за существование, борьбу с нищетой, голодом и холодом, прошли через ум и сердце Фучика. Он потрясен:

«У нас имеются люди, общественные деятели, которые твердят о себе, что они справедливы. Вот им и карты в руки… Итак, я обращаюсь к тем, кто считает себя справедливым. Публично предлагаю, чтобы они сами немедленно создали гражданскую комиссию, которая расследовала бы под общественным контролем северочетских рабочих хотя бы только самые характерные обстоятельства духцовских выстрелов и подала бы об этом докладную записку…»

За несколько дней лихорадочной работы Фучик собрал 126 показаний, на основании которых он подготовил репортаж о кровавой трагедии, ее причинах, истинных виновниках. Душу Фучика захлестывает чувство ярости, когда он понял, что цензура не пропустит в свет его материалы. Он ищет выход из создавшегося положения и находит его. Фучик попросил депутата от КПЧ Недведа зачитать репортаж на заседании парламента и таким образом имунизировать его — превратить в документ, не подлежащий цензуре. 10 февраля репортаж прозвучал в здании парламента как обвинительный документ большой обличительной силы. Маски были сорваны. Но и после этого председатель сената вычеркнул некоторые фразы и даже целые абзацы из репортажа для «Творбы».

Фучик задумал опубликовать в «Творбе» фотографии убитых рабочих. Но он никак не мог достать портрет Йозефа Студнички, двадцатисемилетнего безработного шахтера, бедного настолько, что он ни разу в жизни не сфотографировался.

Фучик решил во что бы то ни стало раздобыть снимок.

Несколько комсомольцев помогли Фучику проникнуть в морг, где под охраной жандармов лежали тела убитых. В кармане брюк с прорезным отверстием у него был спрятан фотоаппарат. Фучик стоял и смотрел на неподвижное, черное от запекшейся крови лицо Студнички. Справа на груди зияла глубокая рана от жандармского штыка. Как только часовой отвернулся, Фучику удалось навести объектив на лицо убитого шахтера и нажать спуск. Но снимку не суждено было увидеть свет: часовой услышал, как щелкнул аппарат, и отобрал пленку.

Фучик посвятил событиям в Духцове целый цикл статей.

«Я возвращаюсь домой подавленным, — писал Фучик, — я видел в морге эти четыре трупа, четыре восковые фигуры, на которых пули старательно обозначили свой смертельный полет. Еще вчера это были четыре молодых человека, рабочих, которые голодали. Они шли в Духцов, чтобы узнать, долго ли им еще мучиться. Дома их ждали жены, невесты, родители. Они не вернулись…

Я возвращаюсь домой подавленным. Нет, спать невозможно. В Дедвицах собрание. Выступают рабочие. „Справедливость требует!.. Я иду к товарищу, муж которой тяжело ранен и находится в больнице. С некоторой робостью бросаю взгляд на ее лицо. Нет. Глаза женщины не красны от слез. Двое маленьких ребятишек стоят рядом и смотрят на ее руки, погруженные в таз. Она стирает белье своего мужа. Таз полон крови. С ними она разговаривает, не бросая стирки. Это она сказала мужу на прощание: „…Ты можешь гордиться этим!“ Взволнованный, он проговорил: „Смотри, не плачь дома“. — „Ты же знаешь меня!“ — только и ответила она с упреком. И не скорбь поселилась в ее осиротелой душе, а ненависть, одна лишь ненависть“».

В статье «Похороны», рассказывая о том, как бастующие рабочие хоронили своих товарищей, он назвал толпу шахтеров «танком истории», вкладывая мысль о великих потенциальных силах, заключенных в народе, и о том, что неминуем исторический час, когда они придут в действие.

Похороны превратились в боевой смотр сил рабочего класса. В них приняли участие тысячи рабочих и шахтеров со всей округи — из Лома, Годловки, Моста, Теплиц. Даже из далекого Усти пришла многочисленная колонна под красным знаменем.

За три дня до этого в Духцов собрались безработные на большой митинг. Их было несколько сот. Теперь по центральным улицам города двигаются в безмолвии десятитысячные колонны. Они идут не для того, чтобы оплакивать мертвых, они идут, чтобы продемонстрировать свою силу.

Из этого репортажа Фучика о похоронах цензор вычеркнул примерно половину текста. Еще бы! Ведь Фучик писал не только о горе и скорби, но решимости рабочих отомстить за смерть павших, победоносно завершить борьбу, начатую их товарищами.

«Не пастор с кадилом стоит над свежевырытой могилой. Выступают революционные рабочие, красные знамена реют над их головами, рабочие говорят от имени тысяч. Внезапно поднимается целый лес рук. Сжатые кулаки. Тысячи кулаков. И тысячи голосов торжественно произносят слова клятвы… Красные знамена развеваются в снежном сумраке, за ними шагают десять тысяч рабочих. Теперь они не безмолвствуют, а поют. Их голоса разрывают тишину. Они двигаются стремительно, как лавина. Скорбь свою они затоптали в снег. Они горды и уверены в своих силах. Не скорбь владеет ими, а ненависть! Это демонстрация силы, а не бессилия.

Нас миллионы, и мы победим!»

Кризис охватывал все новые и новые районы страны, и министерство внутренних дел отдало тайное распоряжение очищать площади городов от «просителей, бунтовщиков, простонародья», беспощадно подавлять любые попытки протеста против голода и безработицы.

Не прошло и четырех месяцев после расстрела в Духцове, как снова пролилась кровь рабочих — на этот раз в Восточной Словакии, в Кошутах. Буржуазные газеты признают, что сельскохозяйственные рабочие Кошут были голодны и возмущены, но тут же добавляют, что «коммунисты-подстрекатели» только «ловили рыбу в мутной воде», что рабочим надо было действовать «подумавши», с. большей осторожностью.

Фучик присутствует на первом заседании парламента после кошутского кровопролития. Стоя в ложе журналистов, он смотрел вниз, на скамейки, предназначенные для представителей аграрной, социал-демократической и национально-социалистической партий. Перёд полупустым залом взволнованно выступал сенатор-коммунист Микуличек.

В редакцию «Творбы» Юлиус Фучик влетел взволнованный, с перекошенным от злости лицом. Товарищи обеспокоены:

— Что с тобой, Юлек? На тебе лица нет.

Ему тяжело выразить все, что у него на душе.

— Вы можете себе представить, какую сцену я видел в парламенте. В тот момент, когда сенатор говорит об убитых рабочих, с полупустых скамей с трудом поднимается какая-то гора мяса и бросает реплику: «Эй, вы, снова у вас появился материал для демагогии!» И смеется. За ним смеется сенат. В этот момент я пожалел, что у меня нет киноаппарата. Это был бы фильм, который я демонстрировал бы и в рабочих кварталах, и среди деревенской бедноты без слов, без заглавия, без единого комментария. Один точный сухой фильм, пленку заседания самого высшего органа демократии. Ничего более. И вероятно, никогда уже потом я не должен был бы взять перо в руки, чтобы объяснять, что такое демократия.

Фучик запечатлел эту сцену в статье «Демократия победная», но ее читала только цензура. Синий карандаш цензора оставил глубокие следы и на репортаже Ладислава Новоменского «Кошуты», опубликованном Фучиком.

Положение крестьян в Словакии было особенно тяжелым. «Если следующий урожай будет плохим, — говорили они, — нам придет конец». Нищета, как покрывалом, окутала землю. Ежегодно тысячи людей покидали эту, казалось, проклятую богом землю и бежали в поисках работы за океан, в Америку, страну золота, молочных рек и кисельных берегов. Капитализм, этот строй, который, употребляя выражение К. Маркса, заставляет «как отдельных людей, так и целые народы идти тяжким путем крови и грязи, нищеты и унижения», на глазах Фучика превратился уже не просто в тормоз исторического развития, но и угрозу самого существования сотен тысяч людей. Это и порождало растущую, пусть в большинстве случаев пока стихийную, тягу к изменению существующих порядков.

Убийцами в Кошутах были жандармы, но к суду и на этот раз был привлечен и осужден «за подстрекательство» один из ведущих руководителей Коммунистической партии Словакии, депутат Штефан Майор. Не впервые виновные судили невиновных. Антикоммунистическая пропаганда формировала взгляды и понятия не только тех, на кого она была рассчитана, но нередко и тех, кто ее проводил. В политике это весьма опасно, ибо создавало превратное представление о коммунистах и основу для беззакония и полицейского произвола.

Пражские рабочие организовали сбор денег в пользу семей погибших и в своем письме написали: «Те, чья кровь была пролита в Кошутах, — наши братья. Они боролись за себя и за нас».

Тридцать четыре известных чешских и словацких писателя подписали Манифест протеста, среди них Фучик. Теперь Юлиус занят тем, как организовать протест представителей прогрессивной интеллигенции против судебной практики в буржуазной юстиции.

Он на первых двух полосах «Творбы» опубликовал открытое письмо группе профессоров Карлова университета В. Тилле, Ф. Крейчи, Ф.К. Шальде и поэтам Махару и Магену.

«Уважаемые господа, — взволнованно писал Фучик, — с кафедры университета и со страниц своих книг вы учили юношу, а он слушал внимательно, стараясь сохранить в памяти все, что живо… Теперь, как хороший ученик, я чувствую себя обязанным вернуть вам часть того, что получил… Нельзя молчать! Вы старше меня. Вы — мои учителя… Но мне невыносимо ваше молчание потому, что я вас уважаю, потому, что вы были моими учителями… На вас ложится ответственность как на каждого, кто в эту минуту не чувствует необходимости бороться».

Фучик обращался ко всем мастерам культуры с призывом поднять голос против жестокости властей, пытавшихся утопить в крови забастовочное движение. Среди интеллигенции есть немало людей, которые искренне мечтают о справедливости, хотели бы, чтобы больше было добра и меньше зла. Это Фучик знал хорошо. Но многие не идут дальше своих мечтаний, не отдают всех своих сил на борьбу за эту мечту, отсиживаются вдали от арены борьбы, от ударов, погрузившись в свои мечтания, как в пуховую перину. Выступая на VI съезде КПЧ, Фучик говорил о том, как привлечь интеллигенцию к борьбе КПЧ.

«Служащая интеллигенция, несмотря на всю радикализацию, тонет в море мелкобуржуазных предрассудков и привычек. Буржуазия крепко связала ее мещанскими путами. Бороться с этим мы можем, только проводя систематическую работу… Мы должны указать путь, по которому мелкобуржуазная интеллигенция сумела бы выйти из дремучего леса духовного кризиса, должны объяснить ей, что ее интересы тесно связаны с интересами пролетариата».

В своих «Записных книжках» Шальда опубликовал в это накаленное время статью о кризисе интеллигенции. В ней он вспоминал о героических доблестях, когда-то отличавших великих основателей науки и искусства, но сейчас, по его мнению, утраченных. Принципиальность, идейность подвергаются осмеянию. Общественная добродетель! Незыблемые принципы! Великие идеи! Всю эту ветошь — на мусорную свалку! Идейным ценностям теперь противопоставлены земные, материальные, положение в обществе, деньги, богатство. Смысл жизни не в служении истине, а в наслаждениях! Кто хочет быть свободным, должен иметь деньги, а кто хочет иметь деньги, должен поступиться свободой. Где же выход?

«…Некоторые рекомендовали болезненному интеллигенту, — писал Шальда, — идти к классово сознательному рабочему и в обращении с ним стараться обрести утраченную веру, без которой невозможна полноценная жизнь». Представление Шальды, этого кабинетного ученого, о рабочем было свое: по его мнению, рабочий хочет только прибавки к зарплате, просто хочет чуть получше жить, и этим стремлением к житейскому благополучию исчерпывается вся его мечта и сила. Шальда отвергал мнение, что интеллигент может обрести утраченную веру в общении с классово сознательными рабочими.

В правом лагере торжествовали, в левом предпочитали отбиваться от врагов из стана реакции и не вступать в полемику с бывшими или потенциальными союзниками. Еще лет десять назад Шальда сам провозгласил себя дедушкой самого младшего поколения чешских писателей. Но теперь между «дедушкой» и «внуками», прошедшими суровую жизненную школу в период острой классовой борьбы, проходила черта, через которую Шальда никак не мог переступить. Диагноз Фучика точен: «И это было не различие возрастов, это было различие классов». Так писал Юлиус в журнале «Левый фронт», редактором которого был его друг Ладислав Штолл, в статье «Вера угольщиков». Если поворачивать стрелки часов далеко назад, далеко на века, то там можно найти человека, мечтавшего найти точку опоры, с помощью которой можно было бы повернуть земной шар. А теперь, по мнению Фучика, рядом с нами, на земле, есть «угольщики», рабочие, и их идеи гораздо более героические и отвага более смелая.

«Мы, люди веры „угольщиков“, не хотим науки, поддерживающей рабство, не хотим искусства, помогающего угнетению, — писал Фучик. — Мы хотим освобождения всех творческих сил, боремся за свободного человека, свободного рабочего, свободного творца. Хотим творчества, какого нигде в прошлом не найдешь. На одной шестой света оно уже существует. На одной шестой света расцвет жизни уже доказывает справедливость нашей веры „угольщиков“. Пусть те, у кого уже нет более сил, и дальше по-разному мир объясняют, рисуют, воспевают. Мы, люди веры „угольщиков“, его изменим».

Второй удар пришелся на Фривальдовский район. Забастовку каменотесов поддержали рабочие всего района, женщины и молодежь. В спешном порядке сюда был вызван жандармский генерал из Брно и подкрепление из 200 жандармов, вооруженных не только винтовками, но и пулеметами. Когда демонстранты приближались к городу, жандармы открыли огонь и убили восемь человек. Их жестокость дошла до того, что они прикладами и дубинками угрожали тем, кто хотел оказать помощь тяжелораненым. Волна возмущений прокатилась по всей республике. Перед пятнадцатью тысячами граждан, участвовавших в похоронах ни в чем не повинных жертв, выступил Клемент Готвальд. В газете «Руде право» Фучик опубликовал репортаж «Как живут и умирают фривальдовские рабочие», а в «Творбе» — протест против действий полиции, подписанный многими коммунистами и деятелями культуры.

По мере нарастания классовой борьбы буржуазные газеты изощрялись в стремлении оклеветать коммунистов в глазах масс. Первое, что инкриминировали коммунистам, это то, что они, мол, не отражают интересы нации, что они «агенты иностранной державы».

— Как, коммунисты — патриоты? Шмераль наверняка привез из Москвы новую политику!

Другое, обычное обвинение в том, что коммунисты — это представители разрушительного начала. Они хотят все разрушить, сломать, переделать. Даже от людей, которые жили в нищете, можно было услышать: «Вы, коммунисты, правы, но вы же идете против нашего государства». Это произносилось таким тоном, словно они хотели сказать: «Но вы же против народа».

Фучик тогда страстно доказывает, что если кому-либо в мире и соответствует слово «патриот», так это во многом коммунистам: «Мы любим свой народ и поэтому не хотим, чтобы миллионы его граждан жили в голоде и в нищете. Мы любим свой народ и поэтому не хотим, чтобы несколько его представителей могли эксплуатировать огромное большинство народа, чтобы они могли обкрадывать и притеснять его. Мы любим свой народ и поэтому не хотим порабощения других народов, их ненависти. Мы любим свой народ и поэтому боремся за свободу большинства этого народа».

В марте 1932 года в Северной Чехии вспыхнула Мостецкая стачка, крупнейшая и наиболее значительная не только в Чехоеловакии, но на всем Европейском континенте. Горнякам шахты «Гумбольдт» были вручены увольнительные листы. Первые четыре горняка подписали их, пятый — коммунист — отказался. Рабочие всей шахты объявили забастовку. Толпа возбужденных горняков двигалась от шахты к шахте, и всюду работа прекращалась. Через десять дней весь угольный бассейн прекратил работу, бастовало двадцать пять тысяч горняков. Стало сто шахт из ста четырех. Гремел лозунг: «Единство — стачка — победа!»

Фучик приехал в Мост, когда «черная лавина» катилась дальше. Открылась конференция делегатов бастующих шахт. С волнением вошел Юлиус в зал, до отказа заполненный гудящей, клокочущей массой людей. Здесь вырабатывалась и утверждалась тактика стачечной борьбы, от нее зависел успех или поражение. Шахтеры с негодованием отвергали попытки реформистских профсоюзных деятелей свернуть забастовку. Сюда прибыл Клемент Готвальд, Ян Шверма, Антонин Запотоцкий.

— Как это называется, когда генерал среди боя отводит свои полки, уступая победу врагу? — задает вопрос Готвальд.

В зале гремит тысячеголосый ответ:

— Измена!

— Сейчас борются шестнадцать тысяч шахтеров. Что это такое, когда реформистские организации предлагают своим членам отказаться от активных действий?

Зал единогласно отвечает:

— Измена!

После дебатов избирается забастовочный комитет в составе пятидесяти четырех человек.

В районе устанавливается военное положение, появились расклеенные на стенах домов приказы: «Собираться на улицах и общественных местах запрещается… По отношению к подстрекательским элементам будет неукоснительно применяться военная сила».

Забастовочный комитет организовал оборону, появились наспех сооруженные баррикады. За ними тысячи бастующих, их оружие — камни. На шахтах были расставлены посты, не допускавшие штрейкбрехеров к работе, сотни велосипедистов курсируют по шоссе. Это «Красная кавалерия» — многочисленная группа велосипедистов, которые развозили приказы забастовочного комитета и привозили ему сообщения со всей территории, охваченной забастовкой.

Фучик в это время метался между Прагой и Мостом. Он стал свидетелем первого столкновения между жандармами и демонстрантами, пуля попала ему в ногу, и рана зажила лишь через три недели.

В Праге при «Творбе» создан комитет содействия бастующим шахтерам. На одном из заседаний Фучик с заговорщическим видом спрашивает Штолла:

— Ладя, а ну угадай, с кем я завтра еду обратно в Мост?

— Рыбак? Крейчи?

— Еду с Марией Пуймановой. Ты знаешь архитектора Кейржа, ее друга. Едем вместе, на его машине!

— Согласилась? Ей это интересно?

— Представь себе, сразу же приняла мое приглашение. Пуйманова — большой талант, честная, тонкая душа. Как может быть безразличным ей то, что там сейчас происходит?

Штолл надолго задумался. Он знает, что туда Фучик уговорил приехать группу передовых писателей. Среди них Геза Вчеличка, Витезслав Незвал, Владислав Ванчура, Карел Новый. Чтобы туда поехала Пуйманова? Да, он прав в оценке этой писательницы с чуткой душой, полной сочувствия к простым людям, ласковой человечности. Но вместе с тем ее окружение, ее аристократический салон, где бывают даже такие типы, как редактор Фердинанд Пероутка — циник, слуга всех господ? Конечно, Мария знает цену подобным людям, но все же… как это утонченная женщина из состоятельной семьи будет чувствовать себя среди шахтеров?

— Это ты здорово придумал, Юлек! В добрый путь!..

Они провели там вместе несколько дней, когда стояли необычно лютые морозы. Элегантно одетая женщина, дочь университетского профессора, с детства привыкшая к комфорту, окружению людей, увлеченных литературой и искусством, оказалась среди жалких лачуг, кричащей бедности, полуголодных, полубольных людей. Она потрясена ужасным положением «белых северных рабов». Что-то круто переворачивалось в ее душе. Ее поражало и то, как хорошо Фучик знал общественное и материальное положение шахтеров, их образ мыслей, их жизнь. Он объяснял, почему возникла и разрослась стачка, «рассказывал мне обо всем этом так живо, так интересно, что мне казалось, будто я читаю роман».

«Я вижу его как сейчас — смелый поворот головы, беспокойные фиалковые глаза. Живой, как ртуть, умный, как черт, вспыхивающий, как искра. Склонность к риску, любовь к приключениям, презрение к опасности и благородная юношеская готовность броситься в огонь во имя идеи. Так и случилось. Это был пламенный человек, один из тех, кто сохранил во внешности, в быстрой реакции мальчишеское очарование героя пьесы Чапека „Разбойник“. Фучик был удивительно искренен, когда речь шла о борьбе за идею. В существе каждого человека есть свой стержень, на который нанизывается все, что он чувствует, думает, делает, переживает. У Юлиуса Фучика таким стержнем была коммунистическая убежденность… Когда дисциплине покоряется огонь, это заслуживает еще большего восхищения, чем когда ей подчиняется гранит!» — писала затем Пуйманова…

В Праге Фучик позвонил ей:

— Написали для «Творбы»? Прекрасно, замечательно! Спасибо, а теперь напишите для буржуазной прессы. Пусть наш голос услышат и те, кто не заглядывает в наши журналы!

Она написала статью в журнал «Пршитомность» («Современность»), журнал, основанный неким Пероуткой для борьбы с коммунистами. Редактор не мог отклонить просьбу своей старой приятельницы и поместил репортаж, полный горячей симпатии к шахтерам, в то время, когда другие буржуазные газеты, да и сам журнал, называли забастовку «коммунистическим путчем».

Несмотря на жестокие репрессии, рабочим удалось добиться удовлетворения большей части их требований. Этот успех мостецких шахтеров во многом был связан с успешным использованием КПЧ тактики единого фронта.

Мостецкая стачка получила широкий отклик не только в стране, но и в международном рабочем движении. XII пленум Исполкома Коминтерна, происходивший в августе — сентябре 1932 года, рассмотрел вопрос об опыте КПЧ по руководству забастовочной борьбой рабочего класса, движением безработных. Клемент Готвальд в содокладе на пленуме указал, что КПЧ добилась успеха потому, что стремилась к установлению прочных связей с массами, выдвигала требования, выбирала направление и методы работы, которые помогли массам убеждаться в правильности политики коммунистической партии.

«Массы надо принимать такими, какие они есть, а не такими, какими они должны были бы быть, — говорил он. — Надо не командовать массами, а вести их за собой, не путать завод или организацию с казармой, быть большевиком, а не прусским фельдфебелем. Массы признают наше руководство и пойдут за нами не за наши громкие слова; они пойдут за нами, только убедившись в правильности нашей политики, которая поможет им на собственном опыте понять, что правда — за нами».

…Фучик знал, что у него самый разный читатель. У сознательного рабочего он найдет сочувствие и разбудит желание сплотиться в борьбе против капиталистических порядков; другие «всей силой своих испуганных и напряженных нервов» захотят увидеть в этом «преувеличение», кое-кто будет надеяться, что их «хата с краю», что это где-то далеко, в другом городе, на другом предприятии, «в другом мире». Он учитывал психологию смирения, безверия и привычного полуциничного скептицизма. Многие, например, могли прочитать в газетах, что в США, Канаде или Бразилии в результате кризиса сжигаются миллионы тонн пшеницы, сотни тысяч тонн кофе уничтожаются в печах паровых машин, миллионы тонн зерна выбрасываются в океан, на другом берегу которого умирают от голода миллионы рабочих и крестьян. Как это ни чудовищно и ни парадоксально, но это стало привычно. Всем давно это было известно. Но для многих читателей это явление приобрело совсем иной смысл, когда в газетах появилось сообщение: «У Подмокльской пристани было потоплено 100 000 килограммов зерна, испортившегося от долгого лежания».

«Атлантика далеко, — пишет Фучик. — Воды Лабы мы видим собственными глазами. До американских берегов от нас несколько дней пути. До Подмокльской пристани всего два часа езды.

Страшно слышать далекие слова о голодной смерти. Но еще страшнее слушать, как урчит в голодном желудке твоего собеседника. Ты можешь не понять рассказов. Но ты не можешь не понять, если видишь сам, если ты сам взвешиваешь факты, если являешься их непосредственным свидетелем». От такого факта, от такой правды не уйти и не отвернуться. В очерке «100 000 килограммов под водой» он приводит результаты многочисленных интервью, взятых у самых разных людей, начиная со спекулянтов на хлебной бирже и кончая безработными.

«100 000 килограммов зерна было выброшено в Лабу всего в нескольких шагах от того места, где от нищеты утопились два молодых парня, утопились потому, что у них не было работы. На мертвых сыпался хлеб, которого они не могли получить, пока были живы».

В редакции любили Фучика за его готовность прийти на помощь друзьям.

Его друг Йозеф Рыбак вспоминал: «Мы видели в нем романтика, фанфарона, актерский талант молодого человека с поэтической душой, иногда немного легкомысленного, у которого всегда на все есть время. Было в нем что-то озорное. Людей, которые не были его единомышленниками, он мог жестоко разыграть, но его остроумные проделки всегда свидетельствовали о его интеллектуальной силе».