Глава 22 «Жди и надейся»

Глава 22

«Жди и надейся»

Что за темные и кровавые тайны[1116] скрывает от нас будущее, – однажды напишет Александр Дюма в своих мемуарах, размышляя над судьбой отца. – Когда эти секреты становятся известны, человек осознает, что именно благое Божественное провидение держало его в неведении до назначенного времени».

К моменту возвращения Алекса Дюма во Францию, в июне 1801 года, Революция и страна, столь любимые генералом, приходили в упадок почти так же стремительно, как слабел он сам. Должно быть, он чувствовал себя как Рип Ван Винкль, спустившийся с холмов, – только Рип Ван Винкль обнаружил вместо короля революцию, тогда как Дюма застал, можно сказать, короля, пришедшего на смену революции. И это был тот самый король, который спасся бегством из Египта. Когда Дюма прибыл на побережье Франции, Наполеон уже год перекраивал Францию, как ему хотелось, и приспосабливал завоевания Революции к своим собственным целям.

Первым шагом Наполеона в процессе «переделки» Франции было создание правительства[1117]. Процессу все еще приходилось придавать демократический вид, поскольку он происходил в стране Революции. Этот король по-прежнему носил красное, белое и синее. Идея «консулов» – таковых было три – создавала видимость, что высшая исполнительная власть все еще поделена, как это было при Директории и – еще раньше – при Конвенте. (Революционная Франция никогда не пробовала систему с обычным президентом или премьер-министром.) Но, рядясь в одежды демократии, диктаторы, подобно мужчинам, одевающимся на карнавале в женские платья, порой склонны переусердствовать, и Наполеон хотел убедить всех и каждого, что его Французская Республика была более демократичной, чем любые предыдущие версии. Там, где Директория делила власть с двумя законодательными органами, теперь понадобилось сделать никак не меньше четырех: Сенат, Трибунат, Законодательный корпус и Государственный совет. Все эти сдержки и противовесы, естественно, делали демократический процесс максимально недееспособным. Трибунам разрешалось обсуждать законы, но не принимать их. Членам Законодательного корпуса дозволялось принимать законы, но не обсуждать их. Сенаторам было позволено назначать членов двух вышеназванных органов власти, но не голосовать за законы, за исключением случаев, когда они отменяли законы, которые считали неконституционными. Государственный совет был битком набит спонсорами и закадычными друзьями Бонапарта, и, хотя этот орган, единственный из всех, обладал кое-какой реальной властью, он функционировал по сути как собрание советников Наполеона.

15 декабря 1799 года, ровно через месяц после переворота, Наполеон и заговорщики опубликовали Конституцию VIII года со следующим заявлением во вступительной части: «Она основана на истинных принципах[1118] представительного правления, на священных правах собственности, равенства и свободы. Учреждаемые ею органы власти будут сильными и стабильными, какими и должны быть, чтобы гарантировать соблюдение прав граждан и интересов государства. Граждане! Революция закрепила принципы, которые породили ее; она завершена»[1119].

В то время единственными людьми, знавшими, что собой представляет настоящий Наполеон Бонапарт, были (помимо его матери, братьев и сестер, боявшихся правителя) его генералы, которые поддерживали его с различной степенью страха, благоговения, презрения и низкопоклонства. Большинство людей, не относившихся к командному составу армии, знали Бонапарта только как человека, способного добиться результата. Впрочем, некоторым гражданским довелось близко пообщаться с Наполеоном, и они сообщали о мрачных сторонах его характера, которые нисколько не соответствовали всеобщему преклонению перед консулом. «Он внушает немыслимый ужас[1120], – писала мадам де Сталь своему отцу, проведя неделю с Наполеоном в поместье его старшего брата Жозефа. – У любого, кто оказался возле этого человека, возникает ощущение, будто в ушах свистит порывистый ветер».

* * *

Пока Дюма возвращался домой, Мари-Луиза написала ему необычное любовное письмо о том, как она преодолеет последствия, которые тяжелые испытания мужа в темнице имели для обоих супругов:

Обещаю отомстить за себя[1121], доказав тебе, что знаю, как любить, и что я всегда любила тебя. Тебе известно, сколь бесценной наградой служит для меня место в твоем сердце, и, пока эта награда со мной, ты никогда не должен сомневаться в моем счастье.

Они наконец воссоединились в Париже[1122] – в квартире старого друга Дюма, генерала Брюна. Можно только представить, как изменился муж Мари-Луизы и как сильно ей пришлось постараться, чтобы скрыть свою реакцию при виде супруга. Но их счастье и радость от встречи не подлежат сомнению. Вскоре Дюма вернулся домой в Вилле-Котре, где наслаждался любовью со стороны семьи. Хотя прежняя сила к нему не вернулась, он вскоре снова смог ездить верхом. Он начал предвкушать возвращение на службу и возобновление карьеры с того места, где оставил ее, когда в Египте поднялся на борт «Belle Maltaise».

Однако Дюма быстро обнаружил, что на этом пути есть и другие препятствия, помимо слабого здоровья. Прежде всего, он и его родные остро нуждались в деньгах. Пока он был военнопленным, семья не получала доходов, и когда он услышал, что французское правительство обсуждает с Неаполитанским королевством вопрос о военных репарациях, то решил, что его претензии будут занимать одно из первых мест[1123] в списке. 22 апреля 1801 года, когда Дюма еще был в Италии, французский посланник в Неаполе заявил ему, что генералу причитается «сумма в 500 000 франков[1124] от неаполитанского королевского двора как компенсация французским гражданам, лишившимся своего имущества». Загвоздка заключилась в том, что деньги, как сказал посланник, уже ушли в Париж и Дюма придется запросить их там, у министра иностранных дел. Дюма попытается заняться этим делом, но так и не увидит ни единого франка.

Генерал не только не получил ответа на запрос о репарационных деньгах, но и обнаружил, что все его письма и обращения натыкаются на гробовое молчание. Самыми важными для Дюма чиновниками были сотрудники Военного министерства. К несчастью, новым военным министром был не кто иной, как его старый недруг генерал Бертье. Последний уведомил генерала[1125], что по распоряжению консулов офицерам вроде Дюма полагалось жалованье только за два месяца – вне зависимости от длительности пребывания в плену. В сентябре 1801 года Дюма отправил Наполеону письмо с протестом:

Надеюсь… что вы не позволите человеку[1126], который делил с вами труды и опасности, попрошайничать, подобно нищему, в то время, как в вашей власти дать ему доказательства великодушия нации, за которую вы несете ответственность.

Вернуться на службу в армию и получить новое назначение было для Дюма столь же важным, как вытребовать свои деньги. В феврале 1802 года он писал «гражданину министру Бертье»: «Имею честь напомнить[1127] вам об обещании, которое вы дали мне в бытность мою в Париже – поручить мне какую-нибудь работу из тех, чем вы занимались в то время. Могу сказать без хвастовства, что несчастья, столь жестоко испытавшие меня, должны послужить весомыми причинами для правительства вернуть меня на действительную службу».

Однако в новых условиях все обращения Дюма пропадали втуне. В начале 1820-х годов историк, еще прекрасно помнивший все события, отмечал, что Дюма «не пришелся ко двору[1128], где его политические взгляды и все, что с ним связано, вплоть до цвета его кожи, было не в моде».

* * *

Когда Наполеон захватил власть, прошло почти восемь лет с момента предоставления республиканской Францией всей полноты прав и гражданства свободным цветным жителям колоний и пять лет с отмены рабства во Франции. С 1794 года французская конституция и Декларация прав человека и гражданина применялись в мире повсюду, где развевался французский флаг[1129]. Стоит напомнить, что величайшее освобождение рабов в истории было начато страной, которая была, возможно, самой прибыльной рабовладельческой империей на свете.

У Французской Республики к моменту захвата власти Наполеоном было множество недостатков, но имелась одна черта, которую большинство наших современников сочли бы удивительно правильной: государство предоставляло людям основные права и возможности вне зависимости от цвета их кожи. Несмотря на все свои промахи, органы власти революционной Франции – законодательные собрания в Париже с их постоянно меняющимися названиями – принимали чернокожих и мулатов наравне с белыми в качестве полноправных депутатов. Хотя французы все еще называли чернокожих и мулатов в своей стране американцами, американский конгресс той эпохи вряд ли бы впустил к себе человека с черной кожей, если только речь не шла о подаче прохладительных напитков или подметании пола.

Устроенный Наполеоном переворот получил активную поддержку со стороны коалиции работорговцев[1130] и изгнанных плантаторов. Они рассчитывали, что диктатор в трехцветной мишуре представляет собой гораздо более весомый шанс на восстановление рабства, нежели любое по-настоящему представительное правительство (особенно если в нем участвуют чернокожие, аболиционисты и идеалисты-революционеры всех сортов). Во время посещения Нормандии Наполеон присутствовал на банкете, устроенном давними конкурентами Шарля де ля Пайетри[1131] по работорговле – Константином и Станисласом Фоашами. Последние рассчитывали на то, что новая эра доходов от торговли рабами вот-вот наступит.

Как утверждали эти бизнесмены, в мире, где основные конкуренты все еще практиковали рабство, Франция не могла позволить себе продолжать странную политику освобождения и равноправия. Революционные идеи просто обходились слишком дорого. Объем экспорта из Сан-Доминго[1132] в 1799–1800 гг. составлял менее четверти от объема 1788–1789 гг. Даже у генерала Туссена-Лувертюра – знаменосца Французской революции среди чернокожих Сан-Доминго и великолепного лидера – едва получалось загнать рабочих назад, на плантации. Тысячи бывших рабов служили в качестве солдат Революции и не имели никакого желания возвращаться к рубке сахарного тростника.

Через считаные дни после прихода к власти Наполеон получил предложение об отмене запрета[1133] на работорговлю во Франции. Для столь дерзкого шага было еще слишком рано, но Бонапарт действительно начал возвращать политические долги лобби работорговцев, которые оказали ему немалую поддержку. Он сместил министра военно-морского флота и колоний – члена Общества друзей негров и назначил сторонников работорговли на различные посты[1134] в правительстве. Конституция VIII года Революции, провозглашенная Наполеоном в декабре 1799 года, спустя месяц после захвата власти, трактовала расовый вопрос очень туманно, но содержала одну строчку, которая не предвещала всем цветным ничего хорошего: «Режим власти во французских колониях[1135] будет определен специальными законами».

Однако Наполеон вел двойную игру[1136]. В день Рождества 1799 года, вскоре после публикации новой конституции, он обратился к народу Сан-Доминго с воззванием: «Помните, храбрые негры[1137], что только французский народ признает вашу свободу и ваше равенство». Пять дней спустя он принял тайное решение[1138] о начале строительства новой армады, которой надлежало доставить сорок тысяч французских солдат через Атлантический океан – в Америку. В конечном счете, эта армада даже превзойдет[1139] египетскую. Ее цель: возвращение контроля над самой прибыльной французской колонией. Проведя у власти какой-то месяц, Наполеон уже планировал полномасштабное военное вторжение на Сан-Доминго.

Не следовало недооценивать расовый компонент подобного вторжения: Сан-Доминго не был иностранным государством. Здесь правила французская администрация, а население все еще считало себя частью Французской Республики – спустя годы после освобождения рабов. Более того, образованные чернокожие и мулаты Сан-Доминго разделяли французские идеалы и политические воззрения, тогда как белые – креолы – были вполне готовы и даже страстно желали перейти под власть англичан или испанцев в обмен на сохранение рабства. (В письме одному плантатору на Мартинике Наполеон[1140] одобрил решение этого человека перебежать к англичанам, чтобы не лишиться своих рабов.) Крупное вторжение на Сан-Доминго было бессмысленно до тех пор, пока не становилось частью стратегии по возврату к прошлому порядку и восстановлению правления белых на острове. Но Наполеону пришлось ждать мирного договора с Англией, иначе британцы перехватили бы французский флот в Атлантическом океане. Пока же Бонапарт станет прикидываться другом чернокожих и республиканцем-защитником их универсальных прав.

* * *

Генерал Туссен-Лувертюр[1141] – столь же умелый дипломат, сколь и опытный военный тактик – также не раскрывал своих карт. Он натравливал британцев и испанцев на французов, как делал это большую часть прошлого десятилетия, и заключал сделки с теми, кого считал полезными для увеличения своей власти и силы своего острова. В отличие от многих других чернокожих революционеров, он был прагматиком и просчитывал свои действия на много ходов вперед. Генерал твердо решил вновь сделать Сан-Доминго процветающим и даже был готов, если потребуется, объединиться с белыми плантаторами. Он считал непреложным лишь одно условие: рабство никогда не должно вернуться.

У генерала Лувертюра были два сына, которые жили в Париже. Исаак Лувертюр все свое время тратил на учебу, тогда как его сводный брат Пласид[1142] служил адъютантом у французского генерала. В начале 1802 года эти двое молодых чернокожих все еще вели жизнь, которая (будучи совершенно неслыханной в любой другой стране) была не только возможной, но и почти обычной во Франции. Впрочем, они переживали по поводу определенных изменений в городе и по поводу слухов о «гигантской военной экспедиции», которую правительство готовилось отправить на их родину. Они слышали, что боевые корабли скапливаются во многих атлантических портах Франции – в Бресте, Лорьяне, Рошфоре и Тулоне.

Однажды директор колледжа, где учился Исаак Лувертюр, с удивлением обнаружил приказ явиться к министру Дени Декре в Министерство военно-морского флота и колоний. Зная о ненависти Декре к цветным и его отрицательном отношении к обучению чернокожих вместе с белыми, директор наверняка со страхом ждал нагоняя или штрафа, если не хуже. Вместо этого министр Декре «предложил» директору сопровождать сыновей Туссена-Лувертюра на Сан-Доминго на борту одного из кораблей французской армады.

Такое распоряжение вполне можно было бы расценить как приказ о депортации, однако министр Депре хорошо сыграл свою роль, потому что, возвратившись в колледж, директор, как позже будет вспоминать Исаак в своих мемуарах, «объявил эту новость своим юным ученикам и обнял их, говоря со слезами на глазах, что французское правительство действует лишь с самыми мирными намерениями». Спустя несколько дней Депре направил директору письмо о том, что сам первый консул пожелал встретиться с братьями Лувертюр до их отплытия. Декре лично приехал в колледж, чтобы сопроводить мальчиков во дворец Тюильри на встречу с Наполеоном, где их ждал сердечный прием.

«Ваш отец – великий человек», – сказал Наполеон, обращаясь к Исааку Лувертюру:

Он оказал Франции выдающиеся услуги. Вы скажете ему, что, как первый [консул] французского народа, я обещаю ему защиту, славу и почет. Не верьте, что Франция хочет принести на Сан-Доминго войну. Франция посылает свою армию не для того, чтобы сражаться с войсками этой страны, а чтобы усилить их. Вот генерал Леклерк, мой зять, которого я назначил генерал-капитаном и который будет командовать этой армией. Я распорядился, чтобы вы прибыли на Сан-Доминго на две недели раньше кораблей военной экспедиции, чтобы могли объявить отцу о ней.

Наполеон также проверил знания Исаака по математике и сделал вид, будто доволен его ответами. Перед отплытием юношей министр Декре подарил каждому по набору сияющих доспехов, произведенных в Версале, и по «богатому и яркому офицерскому костюму – от имени правительства Франции».

Сыновья Лувертюра вскоре поняли, что их используют против отца, – последние сомнения в этом развеялись за время путешествия через Атлантику вместе с зятем Наполеона генералом Леклерком и сорока тысячами французских солдат. К моменту появления армады у Сан-Доминго они более или менее официально были признаны заложниками. Тем не менее на протяжении четырех месяцев с начала войны их отец будет оказывать сопротивление французским оккупационным войскам, прежде чем согласится (после еще более коварного обмана со стороны французского командования) явиться на неформальную дипломатическую встречу. По дороге наполеоновские солдаты нападут на чернокожего героя-республиканца Сан-Доминго из засады и в цепях отправят Туссена во Францию. Привыкшего к тропическому климату человека бросят в ледяную камеру, где по стенам текла вода и где камин топили, по приказу Наполеона, лишь от случая к случаю. «Его железное здоровье[1143], которое на протяжении десяти невероятных лет выдерживало лишения и нагрузки, было сломлено кучкой бревен, отмериваемых по распоряжению Наполеона, – писал С. Л. Р. Джеймс. – Доселе неусыпный интеллект теперь периодически впадал в кому на долгие часы. К весне он умирал. Одним апрельским утром его нашли мертвым в его кресле».

Захват Туссена не остановил сопротивление. К августу генерал Леклерк в отчаянии писал Наполеону: «Удалить Туссена не достаточно[1144]. Здесь нужно арестовать две тысячи лидеров. Несмотря на то что я отбираю оружие, вкус к мятежу не пропадает. Я захватил 20 000 ружей, но в руках освобожденных рабов остается еще по меньшей мере столько же».

Наполеон отдал Леклерку строгий приказ[1145]: на Сан-Доминго в живых не должно было остаться ни одного цветного офицера в чине выше капитана – всех их надлежало либо убить, либо захватить в плен и выслать во Францию. Возрождая самые жестокие традиции рабства времен Старого порядка на сахаропроизводящих островах, французские солдаты пытали, насиловали и убивали чернокожих всеми жуткими способами, какие только можно представить. Большинство из более чем трех тысяч цветных солдат, высланных с острова под дулом ружей, были незаконно проданы в рабство[1146] коррумпированными офицерами флота где-то в Карибском бассейне.

В 1804 году гаитянам удалось создать новую страну и нацию. Во время бессмысленных военных операций погибли более сорока тысяч французских солдат[1147] (половина всех посланных в экспедицию) и во много раз большее число негров и мулатов, как военных, так и гражданских лиц. Французы запирали некоторых чернокожих в тесных трюмах на судах в гавани Порт-о-Пренса и поджигали в этих помещениях серу, чтобы люди умирали от удушья[1148], – особенно жуткая казнь, чем-то напоминающая массовые убийства двадцатого столетия. Чернокожие бойцы столь же жестоко обращались с местным белым населением, но в то же время принимали некоторых белых[1149] к себе (как это было с отрядами польских солдат, которые прибыли на Сан-Доминго вместе с французами, но затем перешли на сторону противника).

Летом 1802 года французские войска также вторглись на Гваделупу[1150] – еще один сахаропроизводящий французский остров, где действовал запрет на рабство. Они двигались по территории колонии, разоряя все на своем пути, хватали любого чернокожего, на котором была форма, и либо убивали его, либо заковывали в цепи. Около трехсот негров и мулатов – лидеры повстанцев на острове – попали в ловушку на одной из плантаций на склоне вулкана Ля Суфриер. Эти мужчины и женщины предпочли свести счеты с жизнью, нежели жить и видеть возвращение рабства. С криком «Жить свободными или умереть!» они подорвали себя при помощи остатков пороха. Их командиром был Луи Дельгре[1151] – полковник, служивший в 1792 году в Черном легионе под командованием Дюма.

* * *

В 1790-х годах Национальный колониальный институт[1152] в соответствии с принципами революции начал обучать детей негров, мулатов и белых вместе. Теперь правительство Наполеона сократило финансирование Института и положило конец эксперименту по образованию без расовых ограничений.

Один из учащихся Института – Луи-Блез Лешат, сын чернокожего французского офицера с Сан-Доминго, – вспоминал, как в 1801 году в школу с официальным визитом прибыл тот самый министр военно-морского флота и колоний, что «предложил» Исааку и Пласиду Лувертюрам вернуться на Сан-Доминго. Спустя несколько лет Лешат описал этот визит в письме Исааку и Пласиду: «Министр Декре приехал в Институт, собрал всех американцев [т. е. чернокожих] во дворе и обратился к ним с очень суровой речью. Правительство больше не будет платить за их образование: оно и так уже сделало слишком много для таких, как они».

По мере того как репутация школы стремительно ухудшалась, студенты, которые платили за себя, уходили из Института. К 1802 году здесь числилось лишь около двух десятков учащихся за государственный счет, в том числе девять негров, шесть мулатов и семь белых. В конце года школа внезапно закрылась. Многие цветные ученики попали в сиротские приюты, тогда как дети постарше, пусть даже подростки, отправились на военную службу как посыльные.

Десятилетнему Фердинанду Кристофу[1153], сыну Анри Кристофа, одного из самых высокопоставленных чернокожих генералов Сан-Доминго и будущего короля Гаити Анри I, не посчастливилось постучаться в ворота Института в 1802 году, сразу после расформирования школы. Власти поместили мальчика в сиротский приют под названием «La Piti?»[1154], а «маленькое состояние» в драгоценных камнях и золоте, которое он привез в качестве платы за обучение, было украдено. Подросток стал чем-то вроде охранника в приюте – последнее, чего могли ожидать те, кто его сюда отправил. В 1814 году одна женщина рассказала мемуаристу о следующем инциденте, свидетельницей которого она стала десятью годами ранее.

[Она] увидела юношу[1155], стоящего на посту у ворот «La Piti?». Поскольку мадемуазель Мари рассказала им о сыне Кристофа, они кинулись к нему, крича: «Вот он, сын Кристофа». Юноша радостно сказал: «Да, это я». Но в тот же самый момент человек, который также стоял на входе в «La Piti?», нанес Кристофу два сильных удара, отчего Кристоф выронил ружье и упал навзничь, после чего ему пришлось зайти внутрь. С тех пор увидеть его хотя бы мельком было невозможно, но известно, что они отправили его учиться ремеслу сапожника и требовали, чтобы он занялся этим делом. Кристоф все время отказывался, говоря, что отец послал его в Париж получать хорошее образование, а не работать сапожником.

Фердинанд Кристоф продолжал отказываться от профессии ремесленника, которую для него выбрало правительство. В 1805 году его нашли мертвым в приюте. Ему было двенадцать лет.

* * *

Одно из учреждений, которое принесло Наполеону славу, – это Орден Почетного легиона, первый заслуживающий этого названия орден, куда принимали «за заслуги». Хотя образцом для него стала монархическая традиция посвящения людей в рыцари в качестве вознаграждения за выдающуюся службу, легион был действительно открыт для представителей всех профессий и социальных групп. Закон об учреждении Ордена был утвержден 19 мая 1802 года. Даже сегодня эта организация остается неразрывно связанной с лучшей частью наследия наполеоновской Франции.

Сын генерала Дюма позже будет жаловаться, что его отец умер, «даже не став рыцарем[1156] Почетного легиона, – он, герой дня в сражении при Мольде… в Мон-Сенис, при осаде Мантуи, на мосту Бриксена, во время подавления Каирского восстания, человек, которого Бонапарт сделал губернатором Тревизо и которого он представлял Директории как тирольского Горация Коклеса». (На самом деле, я нашел письмо к генералу Дюма от Мюрата, в котором последний утверждает, что «с удовольствием передаст»[1157] личную просьбу генерала Дюма о зачислении в легион.)

Однако существовала очевидная причина, по которой Дюма не мог быть принят в Орден, даже если бы Наполеон не испытывал бы к генералу личную неприязнь. 20 мая 1802 года, на следующий день после учреждения Почетного легиона, Наполеон издал другую прокламацию – ту самую, что открывала его истинное отношение к рабству во Французской империи[1158]. Колонии, в которых запрет от 1794 года не вступил в силу (территории вроде Мартиники, захваченные британцами в ходе революционных войн и лишь недавно возвращенные Франции), должны были официально сохранить рабство в том же состоянии, что было до 1789 года. Хотя Сан-Доминго и Гваделупа прямо не упоминались, в одной из статей прокламации говорилось о том, что на ближайшие десять лет, «вопреки всем предыдущим законам», все колонии будут подчиняться новым нормам, разработанным центральным правительством. Шаг к полному восстановлению рабства был сделан. За этой позорной статьей последовала череда ныне забытых законов, которые уничтожали права, дарованные Революцией чернокожим в пределах Франции.

Через две недели после «декрета о рабстве», Наполеон издал закон о запрете всем цветным офицерам и солдатам[1159], которые вышли в отставку или были уволены с армейской службы, жить в Париже и его окрестностях.

В июле новый указ восстановил законодательство старого королевского Надзора за чернокожими, с тем лишь исключением, что теперь запрещалось «неграм, мулатам и цветным… вступать[1160] на континентальную территорию Республики под любым основанием или предлогом, если только у них нет специального разрешения». И на этот раз расистские законы соблюдались, а не просто провозглашались. Представители властей станут держать всех нарушителей под замком до самой депортации.

В таких условиях Почетный легион становился несбыточной мечтой.

В следующем году Наполеон объявил вне закона браки между людьми с разным цветом кожи. Министр юстиции направил всем префектам письмо со следующими словами: «Намерение правительства состоит[1161] в том, чтобы ни один брак между белыми и чернокожими не признавался». В письме также подчеркивалось, что префекты обязаны следить за соблюдением этого закона. Когда служанка-мулатка в доме самого Наполеона[1162] захотела выйти замуж за белого, Жозефине пришлось лично просить супруга об исключении из закона о запрете смешанных браков.

Дюма освободился из камеры в крепости только для того, чтобы обнаружить, что его мир превращается в такую же тюрьму. Теперь в его собственной стране ему грозили невероятные ранее оскорбления – по мере того, как правительство методично ограничивало, урезало и наконец упразднило права цветных граждан Франции. Меньше чем через год после возвращения во Францию генералу Дюма придется просить о специальном документе, позволяющем ему остаться в его собственном доме в Вилле-Котре (город входил в зону, запретную для отставных военных с черной кожей).

Герой войны теперь был вынужден обращаться к бывшим соратникам с просьбой задействовать их связи, чтобы его не депортировали[1163].

Как-то раз, обидевшись на нежелание командования назначить его на важную должность в действующей армии, Дюма написал гневное письмо военному министру, заявив, что если он действительно заслужил подобное плохое обращение, то «более недостоин дела[1164], которое дорого мне вдвойне из-за климата, в котором родился». Дюма никогда так близко не подходил к упоминанию глубинных причин его рвения на службе Французской Республике. Теперь он о таких вещах больше не писал.

* * *

Просматривая письма Дюма за эти годы в архивах Ch?teau de Vincennes[1165], я наткнулся на еще одну папку с посланиями[1166] того времени. Их авторами были члены Черных первопроходцев[1167] – батальона, первоначально составленного из примерно восьмисот военнопленных с Сан-Доминго и Гваделупы. Этих людей вывезли во Францию и принудили служить в той же самой армии, которая вторглась на их родину и разорила ее. Сторона, за которую они сражались в сложных островных конфликтах, часто почти не имела значения. Наполеон велел доставить их на юг – в Италию, где на протяжении долгих лет они занимались одним лишь тяжелым физическим трудом. В лексиконе французских военных слово «первопроходцы» означало совокупность отрядов пехоты, которые часто делали за армию всю грязную подготовительную работу – строили укрепления и копали окопы, где затем размещались солдаты.

В папке «Черные первопроходцы» оказалось множество писем от разжалованных чернокожих офицеров. В то самое время, когда Дюма просил своих соратников-генералов помочь ему[1168] добиться небольшой части того, что обязано было ему дать государство, эти офицеры, имевшие гораздо более низкие звания, независимо от него, также обращались с просьбами вернуть их должности. Они и Дюма столкнулись с одним и тем же предательством. Начиная с 1802 года, как раз когда Дюма вышел на свободу из тюрьмы, Наполеон пытался навязать армии дореволюционные стандарты, разрешавшие ставить на командные посты только белых офицеров. В архивной папке я также нашел приказ, подписанный Наполеоном и Бертье, о создании сегрегированных лазаретов, чтобы «цветные пациенты лечились[1169] в отдельной комнате и не могли общаться с белыми пациентами».

Талантливых негров и мулатов притесняли настолько, что даже за место в сегрегированных отрядах Черных первопроходцев разворачивалась отчаянная борьба. Просматривая объемную переписку в архивах, я прочел десятки длинных, выразительных писем[1170], в которых чернокожие солдаты объясняют, почему они достойны служить в одном из таких отрядов и как благодарны они будут, если великодушное французское государство облагодетельствует их подобным образом. Письма часто начинаются следующим образом: «Я оказался во Франции в тяжелом материальном положении. Я не могу вернуться на родину, и мне запретили ходить на работу».

Примерно одна тысяча солдат, служивших в этом батальоне, впоследствии сформируют так называемый Королевский африканский полк[1171], который великолепно проявит себя на службе в 1805 и 1806 годах. Но, наслаждаясь престижем в годы Революции как американцы, негры и мулаты теперь получили презрительное прозвище солдат-африканцев[1172]. Когда Франция вновь вступила в большой мир рабовладельческих государств, продвижение небелых на властные или почетные должности стало опасным анахронизмом. В армиях, которыми некогда командовал генерал Дюма, сама идея о том, чтобы чернокожий солдат отдавал приказы отрядам белых, оказалась невозможной. А черный дивизионный генерал или главнокомандующий армией – это было и вовсе нечто немыслимое.

* * *

24 июля 1802 года Мари-Луиза родила их третьего – и последнего – ребенка[1173]. Четыре оставшихся года жизни Алекс Дюма не будет ни на шаг отходить от маленького Александра.

Но, даже радуясь рождению сына, генерал Дюма получил напоминание о своем новом приниженном статусе. В мемуарах сын вспоминает, как «перед Египетским походом[1174] было условлено, что, если моя мать родит сына, крестными родителями вышеупомянутого сына должны быть Бонапарт и Жозефина. Но с тех пор положение дел очень сильно изменилось, и мой отец не имел желания напомнить первому консулу об обещании, некогда данном главнокомандующим».

Вместо этого через два дня после рождения Александра Дюма написал старому другу[1175], генералу Брюну:

СВОБОДА, РАВЕНСТВО.

Из штаб-квартиры в Вилле-Котре, термидор X года Французской Республики.

АЛЕКСАНДР ДЮМА, дивизионный генерал,

Его лучшему другу генералу Брюну.

Спешу сообщить, мой дорогой Брюн, что моя жена счастливо разрешилась большим мальчиком, который весит 10,5 фунта [4,8 кг]. Его рост – 18 дюймов [46 см]. Как видите, я надеюсь, что, если с ребенком не произойдет несчастный случай, к 25 годам он не будет пигмеем. Но это еще не все, мой друг. Вам предстоит показать себя, пройти проверку, друг, в качестве крестного отца, [наряду] с моей дочерью. Это дело не требует спешки, поскольку с ребенком все в порядке, а моей дочери не будет здесь еще месяц – она приедет сюда отдыхать. Мне нужно срочно получить от вас ответ, мой дорогой Брюн, чтобы знать, чего ждать. Прощайте, мой друг, у вас нет никого преданнее, чем

Алекс Дюма.

На эту теплую записку Брюн ответил, что «суеверие мешает мне[1176] выполнить вашу просьбу». Он просил Дюма о «снисхождении», так как тому придется передать «искренние сожаления [дочери Дюма Эме Александрине] и вашей очаровательной жене».

Дюма не мог не подивиться холодности друга и его отказу. Дюма не пожелал принять отговорок. На протяжении нескольких недель он пытался убедить Брюна приехать в Вилле и стать крестным отцом Александра. Но Брюн лишь отделывался извинениями. В конце концов он согласился быть крестным отцом, но не приехал на церемонию крещения, так что Клоду Лабуре, дедушке ребенка, пришлось исполнять[1177] эту роль вместо генерала.

* * *

Дюма продолжал писать Наполеону, предлагая свои услуги для участия в боях. В последнем обращении Дюма, несмотря на ослабленное здоровье, просил дать ему шанс сразиться с Англией: «Едва началась нынешняя война[1178], как я имел честь дважды писать вам, чтобы предложить свои услуги. Пожалуйста, не сердитесь на то, что я вновь предлагаю ту же услугу сейчас». В другом его послании мелькнул отблеск былого бахвальства: «Какие бы страдания и какую бы боль мне ни довелось[1179] пережить, я всегда найду достаточно моральной силы, чтобы ринуться на спасение моей страны – по первому же призыву правительства».

Генерал с удовольствием играл со своим не по годам развитым сыном, рассказывал ему истории о своих детских годах в Джереми и пугал, будто на окраине Вилле-Котре во рву с водой вокруг маленького замка, который семья ухитрилась арендовать на время, водятся крокодилы. Хотя они были изгоями, они были счастливы вместе, особенно большой Алекс и маленький Александр, который унаследовал от отца поразительную силу, рост и телосложение, и потому с младенчества его описывали как «почти что великана». Хотя здоровье в полной мере так и не вернулось к Алексу Дюма, он был способен на свершения, которые произвели неизгладимое впечатление на сына. В мемуарах Александр вспоминает, как отец на его глазах вынырнул из-под воды, спасая тонущего слугу: «Я увидел обнаженного отца, по которому каплями стекала вода. Он ответил почти что неземной улыбкой, как человек, совершивший богоподобный акт – спасение жизни другого человека». Разглядывая генерала, Александр был поражен «огромными формами моего отца[1180] (который выглядел так, будто сделан по тем же лекалам, что и статуи Геркулеса и Антиноя) в сравнении с хилыми маленькими конечностями [слуги]».

«Я обожал отца. Быть может, из-за слишком маленького возраста чувство, которое я сегодня называю любовью, было всего лишь наивным изумлением перед геркулесовой статью и гигантской силой, которые он на моих глазах проявлял так много раз; быть может, это была всего лишь детская гордость и восхищение его кителем с галунами, его трехцветной кокардой и его огромной саблей, которую я едва мог поднять. Но, несмотря на все это, даже сегодня память о моем отце, о каждой детали его тела, о каждой черте его лица столь же ярка для меня, как если бы я потерял его вчера. Каковы бы ни были причины этого, я люблю его сегодня столь же нежной, столь же глубокой и столь же искренней любовью, как если бы он присматривал за моим взрослением и я имел бы счастье пройти путь от детства до зрелого возраста опираясь на его сильную руку».

«Мой отец, в свою очередь, тоже обожал[1181] меня, – писал Александр. – Я уже говорил это и не хочу повторять слишком часто, особенно если мертвые могут слышать, что о них говорят; и хотя в конце жизни боли, которые он терпел, мучили его до такой степени, что он более не мог выносить любой шум или движение в спальне, для меня он сделал исключение».

В 1805 году здоровье генерала Дюма резко ухудшилось, а доктора связали боли в желудке с раком. Генерал побывал на приеме у знаменитого парижского врача[1182]. После этого он дал званый обед, на котором маленький Александр познакомился с генералами Брюном и Мюратом, а Алекс попросил старых товарищей позаботиться о его семье после того, как его не станет. Мальчик позже будет вспоминать, как играл с саблей Мюрата и головным убором Брюна. В конце обеда «мой отец обнял Брюна[1183], пожал Мюрату руку и на следующий день оставил Париж – он вез с собой смерть, овладевшую как его телом, так и его сердцем».

Романист также вспоминал, как вместе с отцом нанес визит Полине Бонапарт – красивейшей из сестер Наполеона и молодой вдове генерала Леклерка. Отец с сыном пришли в ее замок, расположенный сразу на выезде из Вилле-Котре. В мемуарах есть следующее описание.

На диване, откинувшись на боковую спинку[1184], сидела женщина, юная и красивая женщина, очень юная и очень красивая, красивая настолько, что даже я, совсем маленький ребенок, заметил это…. Она не встала, когда мой отец вошел. Она протянула руку и подняла голову, только и всего. Отец хотел сесть на стул рядом с ней; она усадила его на диван у своих ног, которые положила ему на колени так, что носки ее тапочек теребили пуговицы его сюртука.

Эта ножка, эта ручка, эта прелестная маленькая женщина, беленькая и пухленькая, рядом с мулатом-Геркулесом, все еще красивым и сильным, несмотря на все свои страдания, производили самое очаровательное впечатление, которое вы только могли пожелать.

Я улыбался, глядя на них, а принцесса подозвала меня к себе и дала коробочку для конфет, сделанную из панциря черепахи с инкрустацией золотом.

Я с изумлением смотрел, как эта женщина высыпала конфеты из коробочки, прежде чем дать мне ее. Мой отец что-то заметил ей. Наклонившись, она тихо произнесла несколько слов ему на ухо, после чего оба рассмеялись.

Когда она наклонялась, бледно-розовая щечка принцессы слегка коснулась коричневой щеки отца, отчего его кожа выглядела еще темнее, а ее – еще более светлой.

В сейфе я обнаружил записку с приглашением[1185] «мадам Дюма» посетить «ее императорское высочество принцессу Полину» в ее доме в Париже. В записке было указано время – 2 часа пополудни, и адрес, но дата осталась неизвестной. Я думал, речь, вероятно, шла о 1807 годе – это год спустя после смерти генерала Дюма. Быть может, принцесса пыталась помочь вдове и ее детям. Узнать это наверняка невозможно. Со времени визита к Полине, напишет Александр Дюма, «вскоре мой отец стал слабеть[1186], все меньше гулял, редко катался верхом, больше оставался в комнате, брал меня на колени со все большей печалью. Повторюсь, все это я вижу смутно, урывками, будто предметы темной ночью во время вспышки молнии».

Ночь 26 февраля 1806 года – последняя ночь в жизни отца[1187] – запечатлелась в памяти писателя ярко, без сомнения, потому, что мать позже описывала ее для него.

«О! – вскричал он[1188]. – Должен ли генерал, который в тридцать пять командовал тремя армиями, умирать в сорок в своей постели, как трус? О Боже мой! Боже мой! Чем провинился я, что ты обрекаешь меня столь молодым оставить мою жену и детей?..»

[На следующий день], в десять вечера, чувствуя приближение смерти, он послал за [священником]…Но умирающий вовсе не хотел исповедаться. За всю свою жизнь отец не сделал ни единой плохой вещи, не совершил ни единого поступка, за который его можно было бы упрекнуть. Быть может, на дне его души оставалась ненависть к Бертье и Наполеону…Но всякая ненависть была забыта в эти предсмертные часы, которые он потратил, стараясь успокоить тех, кого вынужденно оставлял одних, покидая этот мир.

Внезапно он попросил привести меня, но затем, когда меня уже хотели привести из дома дяди, куда ранее отослали, произнес:

«Нет. Бедный ребенок спит, не будите его».

Той ночью, после того как они услышали стук в дверь и дядя вновь уложил мальчика в постель, маленький Дюма, прежде чем заснуть, почувствовал на лице дуновение воздуха, «как будто кто-то рядом сделал выдох», и это успокоило его. Александр Дюма писал об этом моменте: «Неудивительно, что душа моего отца, прежде чем отправиться на небеса, на секунду задержалась над его бедным ребенком, которого он оставил на этом свете лишенным всякой надежды».

Я отыскал подробную опись домашнего имущества генерала Дюма, составленную нотариусом через день после его смерти, вероятно, ввиду невыплаченных долгов семьи, которые также подробно перечислены. В середине перечня, куда входят приставные столики, кресла, «одна пара полированных латунных подставок для дров в камине» и «30 рубашек из холста – 360 франков», я обнаружил следующий пункт:

одна картина в черной деревянной раме с изображением Горация Коклеса, древнеримского персонажа, оценка– 10 франков.

Со смертью отца в жизни Александра все изменилось. Выплата пенсии, полагавшейся генералу[1189] Дюма, прекратилась, и семья погрязла в нищете[1190], которая тянулась на протяжении всего детства мальчика.

Мари-Луиза зарабатывала детям на пропитание, торгуя в табачной лавке[1191]. Нищее отрочество[1192], которое Александр Дюма мужественно описывает в мемуарах, на деле наверняка было тягостным и унизительным периодом жизни. Несмотря на блестящий ум, мальчик не получил среднего образования – из-за нехватки денег на стипендии. Дюма был убежден, что отказ властей оплатить учебу объяснялся ненавистью Наполеона к его отцу: «Эта ненависть распространилась[1193] даже на меня, потому что, несмотря на хлопоты обо мне старых соратников моего отца, я так никогда и не смог поступить в какую-либо военную школу или гражданский колледж».

Александр Дюма будет постоянно встречаться с людьми, желавшими отдать дань уважения его отцу. Одним из первых стал автор найденной мною записки, отправленной на адрес Мари-Луизы в сентябре 1807 года. Этот человек благодарит вдову Дюма за гостеприимство и отмечает, что приехал в город встретиться с генералом, не зная о его смерти. «Каким шоком было для меня[1194] обнаружить лишь останки нашего общего друга. Я уезжал из Парижа в надежде увидеться с ним. Эта надежда вскоре сменилась слезами и скорбью. Был ли на свете человек благороднее генерала Дюма? Кто… мог бы иметь столь же прекрасные душевные качества?» Автор записки, господин Думе, заверяет Мари-Луизу, что «его черты и его добродетели возродились в ваших милых детях… Ваш сын будет похож на его отца; он уже обладает искренностью и добротой в такой степени, в какой только позволяет его возраст».

Следующее десятилетие Мари-Луиза, используя все возможные каналы, будет бомбардировать императора прошениями[1195] о хотя бы минимальной поддержке, на которую она и ее дети имели право. Но первые бюрократы новейшей истории оказались неумолимы. Она наносила визиты всем коллегам Дюма, которые только соглашались принять ее. Ее письма в архиве Военного министерства служат печальным свидетельством упорства личности перед лицом жестокосердных чиновников, которым с самого верха было велено игнорировать ее обращения. Надежда появилась на короткое время в 1814 году, когда Наполеон был отправлен в ссылку на Эльбу, и Мари-Луиза смогла со всей прямотой написать новому военному министру:

После смерти генерала Дюма[1196] его семья осталась без состояния и без каких-либо средств, а его вдова не имела надежд получить пенсию, обычно положенную вдовам генералов, потому что – по самому несправедливому исключению – в этом содержании ей было отказано… Храбрый генерал Дюма, избежавший смерти на поле боя, умер в нищете и горе, без орденов или вознаграждения за военную службу, как жертва неумолимой ненависти Бонапарта и собственного мягкосердечия.

Вдова Дюма,

Вилле-Котре, 2 октября 1814.

Мюрат и Брюн пытались («Брюн усердно, Мюрат вполсилы», – писал сын Дюма) сдержать обещание, данное Дюма, и помочь его семье. «Но это было совершенно бесполезно». Говорят, когда один из генералов Наполеона попытался поднять вопрос о семье генерала Дюма, император топнул ногой и сказал: «Я запрещаю вам[1197] упоминать при мне имя этого человека».

* * *

Мари-Луиза прожила шестьдесят девять лет – достаточно долго для того, чтобы не только передать Александру все воспоминания о его отце, но и увидеть, как сын добивается международной славы и богатства. По иронии судьбы, в романах писатель отразит (быть может, лучше, чем кто-то либо из его собратьев по перу) особую загадочность, которую Наполеон имел в глазах всех французов начала девятнадцатого столетия и на самом деле по-прежнему имеет для молодых читателей, знакомящихся с императором посредством произведений Дюма.

И разумеется, именно Наполеон, в конечном счете, причастен к страданиям и тюремному заключению Эдмона Дантеса. Если бы не безобидное поручение, которое Эдмон выполнял для императора, юноша женился бы на своей возлюбленной, избежал тюрьмы и жил счастливо до самой смерти. Но тогда никакой истории бы не было.

«Несчастье лишь делает крепче[1198] узы, которые связывают нас друг с другом», – написал генерал Дюма Мари-Луизе на пути домой. Его сын выражает то же самое чувство в письме Эдмона Дантеса его другу в конце романа «Граф Монте-Кристо»: «Тот, кто познал глубочайшее горе[1199], лучше всех способен ощутить наивысшее счастье… Живи и никогда не забывай, что до дня, когда Бог соблаговолит открыть человеку будущее, вся людская мудрость заключена в следующих двух словах – „Жди и надейся“».

Вопреки самому подлому предательству Александр Дюма создаст воображаемые миры, где воскресит мечты своего отца и фантастическую эпоху славы, чести, идеализма и освобождения людей, которые тот отстаивал.

«Видишь, отец, – пишет он в мемуарах, как будто бы для самого себя, – я не забыл ничего из того, что ты велел мне помнить. До тех пор, пока я смогу мыслить, память о тебе будет гореть во мне, подобно священной лампаде, освещая всех и каждого, к кому ты когда-либо прикасался, пусть даже смерть и отобрала это у нас!»[1200]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.