5 Студент университета и Bogotazo 1947–1948

5

Студент университета и Bogotazo

1947–1948

25 февраля 1947 г. Габриэль Гарсиа Маркес был зачислен в Национальный университет Колумбии. Это означало, что следующие четыре-пять лет он проведет в Боготе — малоприятная перспектива для юноши, который для себя уже решил, что он ненавидит этот город. На этот раз легендарное путешествие из Сукре в высокогорную столицу на речном пароходе и на поезде не дарило ощущения праздника, наполненного приятным ожиданием, как прежде. Вся Колумбия была охвачена дурными предчувствиями. Недавно избранное правительство консерваторов, представлявшее меньшинство, задалось целью любой ценой удержаться у власти, а большинство, представленное либералами, рвало и метало, злясь на просчеты своей партии. Дошло до того, что против консерватора Оспины Переса они выставили аж двух кандидатов — Турбая и Гайтана.

Габриэль Элихио хотел, чтобы его сын стал врачом, ну а если не врачом, то священником или адвокатом. Он послал его учиться в столицу, дабы тот смог повысить свой социальный статус и разбогатеть. Он считал, что, пока у власти находятся консерваторы, можно заработать большие деньги. А литература — это всего лишь рискованное развлечение. Первое время Габито удавалось скрывать свои намерения, однако диплом юриста, о котором только и было разговоров в его семье, теперь являлся отговоркой: Габито был вынужден стать таким, каким он всегда был в глазах отца, — лжецом.

Расположенная в горном раю из соли, золота и изумрудов, там, где, по преданию, находилась мифическая страна Эльдорадо, Богота была основана 6 августа 1538 г. конкистадором из Андалусии Гонсало Хименесом де Кесадой. Он дал городу название Санта-Фе. Сначала это была Санта-Фе-де-Баката, потом Санта-Фе-де-Богота. На протяжении многих десятилетий «Санта-Фе» в названии столицы вообще было опущено, но в конце XX в. возвращено на свое законное место, словно религиозное название (Santa Fe — букв. «святая вера») каким-то образом могло наставить город на путь истинный и снова возвысить его над необузданной страной, которой он правит со своего изумрудно-зеленого трона. Исторически Богота всегда была права, вся остальная страна ошибалась; и все же странно, что столицей столь разноплановой и, по сути, тропической страны выбрали этот холодный и обычно дождливый город, возвышающийся на высоте 8000 футов над уровнем моря. В 1947 г. население Боготы составляло 700 000 человек cachacos (что означает «пижоны» или «денди»)[250].

Традиционно Богота считает себя родиной «самого чистого» испанского языка; оказывается, даже в самой Испании испанский не такой «чистый»[251]. В 1940-х гг. почти все колумбийские политики были юристами, и многие из них, особенно юристы из либералов, получили образование в Национальном университете Колумбии. Новый университетский городок, архитектурное творение в стиле ар-деко, открывшийся в 1940-м и приобретший более или менее законченную форму к 1946 г., стоял на самой окраине Боготы; дальше уже простиралась саванна. В пору студенчества Гарсиа Маркеса там обучалось более четырех тысяч студентов, и половина из них были выходцами из провинции. Правые политики считали университет рассадником коммунизма.

Первокурсник Гарсиа Маркес нашел пансион, где проживало много студентов из приморских регионов, на бывшей улице Флориан (ныне Каррера 8), почти на углу авеню Хименес-де-Кесада. Улица Флориан была одной из самых старых и известных в городе, шла параллельно самой знаменитой боготской улице — Каррера-Септима (Каррера 7). Pensi?n, где обосновался Гарсиа Маркес, находился примерно в трехстах ярдах от пересечения Седьмой авеню и авеню Хименес-де-Кесада, считающегося стратегическим центром города, а некоторые местные патриоты даже называли это место «самым лучшим перекрестком на всем белом свете».

Гарсиа Маркес жил на втором этаже, делил комнату с несколькими студентами из прибрежных регионов, в том числе с неугомонным Хосе Паленсиа. Комнаты в пансионе были не роскошные, но удобные, однако, несмотря на то что стол и проживание стоили весьма дешево, Гарсиа Маркес едва сводил концы с концами. Он постоянно испытывал недостаток в деньгах. «Меня не покидало ощущение, что мне вечно не хватает последних пяти сентаво». Он никогда не придавал особого значения более тягостным аспектам этой проблемы, но, несмотря на все старания Габриэля Элихио, благодаря которым семья Гарсиа Маркес всегда занимала более высокое положение, чем крестьяне и пролетарии, бедность и сопряженные с ней унижения были неизменными атрибутами детства и юности Габито, а также более зрелой поры его жизни.

Его мучительные воспоминания о том времени сродни высказыванию Кафки о том, что, изучая юриспруденцию, он будто «духовно питался буквально древесной мукой, к тому же пережеванной до меня уже тысячами ртов»[252]. В числе преподавателей был сын экс-президента и сам в будущем президент — Альфонсо Лопес Микельсен. На первом курсе Гарсиа Маркес «завалил» статистику и демографию и с трудом сдал государственное право, которое читал Лопес Микельсен. Тот спустя сорок пять лет скажет мне: «Нет, студент он был посредственный. Просто, поскольку моя семья была из coste?os, все студенты, приехавшие из Падильи и Магдалены и посещавшие мой курс, знали, что я их не „завалю“»[253].

«Я познакомился с Габо в самые первые дни, — вспоминает однокурсник Маркеса Луис Вильяр Борда. — На юридическом факультете занимались, наверно, сто первокурсников (из них только три женщины), разбитые на две группы в алфавитном порядке. Габо был в первой группе, я во второй. Меня предмет очень интересовал, Габо — нет. Почти сразу он стал пропускать занятия. Мы часто говорили о литературе, обсуждали творчество Дос Пассоса, Хемингуэя, Фолкнера, Гессе, Манна, русских писателей. Колумбийскую литературу почти не затрагивали, разве что некоторых поэтов — таких, как Барба Хакоб, де Грейфф, Луис Карлос Лопес. В полдень мы возвращались в центр города и садились в кафе, где мы все занимались. В пансионе готовиться к занятиям было негде. Хозяин кафе разрешал студентам как постоянным клиентам оккупировать угол»[254].

В субботу вечером Гарсиа Маркес и его друзья-coste?os иногда устраивали танцы. Потом в воскресенье утром, в девять часов, молодые coste?os шли по Каррера-Септима и 14-й улице к зданию радиостанции, передававшей «Час coste?os», и танцевали перед входом. Теперь Гарсиа Маркес уже с гордостью представлял свою культуру, а свою бедность скрывал за кричащими нарядами: одевался еще вульгарнее, чем когда-то в школе Сан-Хосе. Это была первая великая эра «латинской» музыки, и Гарсиа Маркес жил на ее волне[255].

Он также завел друзей среди чопорных cachacos; некоторые из них сыграют важную роль в его судьбе. Среди них был Гонсало Мальярино, мать которого проникнется трогательной симпатией к этому грустному маленькому «Чаплину с побережья»[256]. В числе других были Вильяр Борда, Камило Торрес (позже он станет священником, примкнет к партизанскому движению и после смерти будет официально признан мучеником)[257] и один из его самых больших приятелей, друг на всю жизнь — Плинио Апулейо Мендоса. Сын видного политика из Боясы, Плинио Мендосы Нейры (к тому времени, пожалуй, самого близкого политического союзника Гайтана), он был на несколько лет моложе Гарсиа Маркеса.

Некоторые из современников Маркеса относились к нему с жалостью. Плинио Мендоса говорит, что многие смотрели на него с презрением, считали неудачником. Он хорошо помнит тот день, когда Вильяр Борда в кафе «Астуриас» представил его молодому coste?o. Тот «пробрался между переполненными столиками и черными шляпами, ошеломив нас ярким блеском своего кремового тропического костюма». Плинио также шокировали манеры и поведение нового знакомого. Когда официантка подошла к их столику, coste?o посмотрел на нее, смерил взглядом с ног до головы и нагло шепнул: «Встретимся вечером?» — а потом положил руку ей на ягодицы. Она с показным отвращением оттолкнула его и метнулась в сторону[258].

Однако за кричащими нарядами coste?o, mamagallismo (дурачеством)[259] и юношеской гордыней («Проблемы? У меня?», «Одинок? Кто — я?») Гарсиа Маркеса скрывался замкнутый молодой человек с заниженной самооценкой. Несмотря на то что у него было много друзей, он чувствовал себя одиноким, потерянным, держался обособленно, никак не мог найти свое призвание. И потому вел себя вызывающе — изображал этакого разухабистого coste?o. По воскресеньям, чтобы сбежать от собственного одиночества, он подолгу ездил в трамвае по серому скучному городу, в пути читая и размышляя[260]. Иногда принимал приглашение от Гонсало Мальярино, который тоже дружил и с Камило Торресом, и с Вильяром Бордой. Мальярино, происходивший из известной и уважаемой семьи, родился всего на четыре дня позже Гарсиа Маркеса. Он рассказывал мне: «Выходные в Боготе чужаку могут показаться нестерпимо длинными. Габо часто приходил ко мне домой по воскресеньям. Моя мама, овдовевшая, когда мне было девять лет, жалела его. Ей всегда казалось, что он одинок, и она неизменно была к нему добра. Сама она, как и он, тоже приехала из провинции, и они мгновенно нашли общий язык»[261].

С самых первых дней учебы в университете Гарсиа Маркес, как отмечали и Мальярино, и Вильяр Борда, прикрываясь защитной маской coste?o, начал проявлять склонность к литературному творчеству, хотя сам он неохотно это признавал — боялся, что потерпит неудачу. Безусловно, в глазах Маркеса юриспруденция не могла соперничать с литературой. Он был как рыба, вытащенная из воды, — длинные взлохмаченные волосы, неопрятные выцветшие брюки, эксцентричные клетчатые рубашки. Каждым своим неловким шагом он бросал вызов обществу.

Вильяр Борда и Камило Торрес издавали литературную страничку под названием La Vida Universitaria (Университетская жизнь) — выходившее по вторникам приложение к газете La Raz?n (Вестник), в котором были опубликованы два стихотворения Гарсиа Маркеса в стиле поэтов общества «Камень и небо»[262]. «Стихотворение из морской раковины» («Poemadesde un caracol») было опубликовано 22 июня, за несколько недель до того, как Торрес принял судьбоносное решение оставить университет и стать священником[263]. Вот две строфы из него:

VIII

Мое навеки, навсегда

То море детских лет.

Оно со мной, оно во мне

И в грезах, и во сне.

XII

То море — нашу первую любовь —

Увидел я в твоем печальном взоре

И снова погрузиться захотел

В то море — море детства моего.

Но нет его, растаяло вдали[264].

Это стихотворение написал юноша, остро сознающий, что он расстался не только с детством, но и со своей родиной, побережьем Карибского моря, краем моря и солнца.

Нечто вроде Кафки искал Гарсиа Маркес в том призрачном высокогорном городе, и в конце концов Кафку он и нашел. Как-то один его приятель-coste?o одолжил ему «Превращение» в переводе аргентинского писателя Хорхе Луиса Борхеса[265]. Гарсиа Маркес вернулся в пансион, поднялся в свою комнату, снял туфли и лег на кровать. Прочитал первое предложение: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое»[266]. Зачарованный Гарсиа Маркес, как ему помнится, сказал себе: «Господи, именно так говорила и моя бабушка!»[267]

Кафка, без сомнения, раздвинул грани его воображения (а также помог ему представить себя писателем) и показал, что даже самые фантастические картины можно обрисовать прозаическим языком. Однако, по-видимому, изначально Гарсиа Маркес перенял у Кафки нечто иное, чем то, о чем он скажет позже, оглядываясь назад. Во-первых, это очевидно, Кафка писал о разобщенности городских жителей; но при этом каждая его строчка пропитана страхом перед еще одним авторитетом — его деспотичным отцом, которого он одновременно ненавидел и глубоко почитал.

За четыре года до этого, по приезде в Боготу, Гарсиа Маркес прочитал «Двойника» Достоевского, действие которого разворачивается в еще более мрачном Санкт-Петербурге. Произведение Кафки написано в том же ключе, что и повесть Достоевского, и, безусловно, оно произвело сильное впечатление на молодого писателя. Гарсиа Маркес познакомился с европейским модернизмом. Более того, он для себя выяснил, что инновации модернизма, сами по себе довольно сложные и претенциозные, порождены духом времени, происходят из структуры реальности в том виде, в каком ее воспринимают, и соответственно могут иметь непосредственное отношение к нему самому — даже если он живет в далеком столичном городе Латинской Америки.

Главные герои и «Двойника», и «Превращения» — жертвы раздвоения личности, люди сверхчувствительные, живущие в страхе перед авторитетами. Абсорбируя уродства внешнего мира, они приходят к выводу, что это они сами больны, испорчены, деформированы и неуместны. Многие молодые люди одержимы противоречивыми порывами, свои способности и отношения с окружающими воспринимают в защитно-агрессивной манере, но Гарсиа Маркес был своего рода феномен: его самоуверенность граничила с невероятной, а порой и пугающей заносчивостью (как-никак он внук полковника, да еще и умен), и в то же время он чувствовал себя уязвимым и неполноценным (ведь он сын шарлатана, который бросил его, и не исключено, что он пошел в своего отца). В силу этого несоответствия в нем сформировался динамичный характер, в котором развилось скрытое честолюбивое стремление, снедавшее его изнутри, будто неистовое, неугасимое пламя.

Буквально на следующий же день после прочтения «Превращения» Гарсиа Маркес сел писать рассказ, который он назовет «Третье смирение». Это была первая работа Маркеса как человека, увидевшего в себе писателя, который может предложить читателю нечто серьезное. В этом произведении уже просматривается зрелый Гарсиа Маркес; оно поразительно амбициозно, глубоко личностно, полно абсурда, пронизано одиночеством и духом смерти. В нем положено начало тому, что будет постоянным элементом творчества Маркеса: повествование разворачивается вокруг исходной темы — непогребенного трупа[268]. В итоге читатели обнаружат, что Гарсиа Маркеса всю жизнь преследует первобытный страх перед тремя взаимосвязанными, но абсолютно противоречащими друг другу явлениями: он боится умереть и быть похороненным (или, хуже того, быть похороненным заживо), боится, что ему придется хоронить других, и боится, как и любой человек, что его не похоронят. «…Мертвый может быть счастлив в своем непоправимом положении, — заявляет герой этого первого рассказа, человек, который не знает, жив он или мертв, или жив и мертв одновременно, или не жив и не мертв вовсе. — Но живой не может примириться с тем, что его похоронят заживо. Однако его тело не подчинялось ему. Он не мог выразить то, что хотел, и это внушало ему ужас — самый большой ужас в его жизни и в его смерти. Его похоронят заживо»[269].

В качестве компенсации в своем рассказе Гарсиа Маркес предлагает некую новую американскую почвенную и историческую генеалогию, основанную на концепции генеалогического древа:

Он был сломан, словно двадцатипятилетнее дерево… Может быть, тогда его охватит легкая тоска — тоска по тому, что он уже не настоящий труп, имеющий анатомию, а труп воображаемый, абстрактный, существующий только в смутных воспоминаниях родственников. Он поймет, что теперь будет подниматься по капиллярам какой-нибудь яблони и однажды будет разбужен проголодавшимся ребенком, который надкусит его осенним утром. Он узнает тогда — и от этого ему сделается грустно, — что утратил гармоническое единство…[270]

Совершенно очевидно, что страх оказаться заточенным в доме между жизнью и смертью, будто в гробу (или, может быть, в памяти), здесь смягчает мысль о том, что человек, утративший индивидуальность, сливается с деревом, символизирующим одновременно и природу, и историю (генеалогическое древо). Вполне логичное умозаключение для юноши, который сразу же после рождения был отчужден от матери и отца, а также от братьев и сестер, появившихся на свет вслед за ним. И не нужно быть великим психоаналитиком, чтобы понять, что этот молодой писатель, оглядываясь назад, в глубине души сознавал, что родители похоронили его заживо в аракатакском доме, что его подлинное «я» погребено в его втором «я», ставшем новой личностью, которую он, как Гамлет, выковал из себя, дабы защититься от своих настоящих чувств к матери и, возможно, от ненависти к Габриэлю Элихио, деспоту, которого он с опозданием признал своим отцом, хотя он, Габито, точно знал, что его настоящим отцом был полковник Николас Маркес, человек, которым восхищались, которого уважали все, кто был с ним знаком, и который был его ангелом-хранителем на протяжении всего его раннего детства. А потом исчез. Далее следует то, что можно воспринимать либо как литературное хвастовство (некую форму удовлетворенности), либо как истинную мудрость (или смирение?), обретенные автором: «Но вся эта пугающая реальность не причиняла ему никакого беспокойства, — напротив, он был счастлив, совсем один, наедине со своим одиночеством»[271].

Рассказ нескладный, но, как ни странно, завораживает, излагается в размашистой, уверенной манере, будто пишет его человек, обладающий не только литературным, но и богатым жизненным опытом, а не какой-то там новичок. А концовка абсолютно в стиле Гарсиа Маркеса:

Смирившись, он бы слушал последние молитвы, последние слова, звучащие на скверной латыни, нечетко повторяемые собравшимися. Ветер кладбищенских костей, наполненный прахом, проникнет в его кости и, может быть, немного рассеет этот запах. Быть может — кто знает?! — неизбежность происходящего заставит его очнуться от летаргического сна. Когда он почувствует, что плавает в собственном поту, в густой вязкой жидкости, вроде той, в которой он плавал до рождения в утробе матери. Тогда, быть может, он станет живым.

Но он уже так смирился со смертью, что, возможно, от смирения и умер[272].

Те, кто читал «Сто лет одиночества», «Осень патриарха» и «Генерал в своем лабиринте», написанные спустя двадцать, двадцать пять и сорок лет, сразу узнают и характерный стиль, и характерные мотивы, и характерные литературные приемы. Это — явная, хотя и весьма спорная (учитывая, что у рассказчика такой мертвенно-болезненный голос), претензия на авторитетность.

22 августа, спустя пару недель после того, как был написан рассказ, в ежедневной рубрике «Город и мир», которую вел в газете El Espectador Эдуардо Саламеа Борда, Маркес прочитал, что автор колонки «охотно познакомится с творчеством новых поэтов и прозаиков, которые неизвестны читателю или остаются в тени в силу того, что их работы не были опубликованы, хотя и заслуживают внимания»[273]. Саламеа Борда, сторонник левых, был одним из наиболее уважаемых журналистов. Гарсиа Маркес послал ему свой рассказ. Две недели спустя, сидя в кафе «Молино», удивленный и обрадованный, он увидел название своего рассказа на странице субботнего приложения. Красный от волнения, он бросился покупать газету, но, как обычно, обнаружил, что ему «не хватает последних пяти сентаво». Он помчался в пансион, кинулся в ноги одному из приятелей, и они пошли за газетой El Espectador за субботу 13 сентября 1947 г. И там на странице 12 был напечатан рассказ Габриэля Гарсиа Маркеса «Третье смирение» с иллюстрацией художника Эрмана Мерино.

Он был в эйфории, полон вдохновения. Через шесть недель, в номере за 25 октября, El Espectador опубликовала еще один его рассказ, «Ева внутри своей кошки», тоже на тему смерти и перевоплощения. Это история о женщине по имени Ева. Одержимая желанием съесть не яблоко, а апельсин, она решает переселиться в тело своей кошки и в результате обнаруживает, по прошествии трех тысяч лет, что она заключена — похоронена — в некоем новом непонятном мире. Ева — красавица, уставшая от мужского внимания; ее собственная физическая привлекательность причиняет ей боль, будто раковая опухоль. Ей кажется, что в ее артериях кишат крошечные насекомые.

Она знала: они пришли из далекого прошлого, и все, кто носил ее фамилию, вынуждены были их терпеть и так же, как она, страдали от них, когда до самого рассвета их одолевала бессонница. Именно из-за этих тварей у всех ее предков было горькое и грустное выражение лица. Они глядели на нее из ушедшей жизни, со старинных портретов, с выражением одинаково мучительной тоски…[274]

В этом замечательном отрывке уже предугадываются основы концепции генеалогического древа романа «Сто лет одиночества» и его упрощенной версии «Дом», замыслы которых вскоре созреют (или, возможно, уже созрели) у молодого писателя.

Буквально через три дня после опубликования этого второго рассказа Маркеса его неожиданный покровитель провозгласил в своей ежедневной рубрике, что на литературной сцене страны появился новый талант — студент-первокурсник, которому еще даже нет двадцати одного года. Саламеа недвусмысленно заявил: «В Габриэле Гарсиа Маркесе мы наблюдаем рождение нового замечательного писателя»[275]. Его похвала окрылила Маркеса, но дала побочный эффект: он еще больше почувствовал себя вправе пренебрегать учебой ради своей всепоглощающей страсти к чтению и писательскому творчеству. Спустя более полувека всемирно известный писатель скажет, что его ранние рассказы «нелогичны и абстрактны, некоторые абсурдны, и ни в одном не выражены реальные чувства»[276], И опять, рассуждая от обратного, можно предположить, что он ненавидел свои стихи и ранние рассказы именно потому, что в них «выражены реальные чувства», и что позже он научится скрывать — но не полностью подавлять — свой юношеский романтизм и эмоциональность, которые обнажали его уязвимые стороны и позже могли выдать его с головой. Также, возможно, именно поэтому он не хотел воздать должное Боготе за то, что там он стал писателем[277].

На рождественские каникулы 1947 г. Гарсиа Маркес остался в Боготе. Проживание в пансионе стоило недешево, но еще больше денег требовалось на обратную дорогу в Сукре. К тому же Мерседес его не замечала, бабушка умерла, а мама вот-вот должна была родить еще одного ребенка. Ну и конечно, он пытался избежать выяснения отношений с отцом, ведь, несмотря на то что экзамены он кое-как сдал, «завалив» лишь два предмета — статистику и демографию, теперь он точно знал, что не станет посвящать свою жизнь юриспруденции. Успех двух первых рассказов навел его на мысль, что, возможно, в жизни для него есть другой путь. И вообще он предпочитал по максимуму использовать свою, быть может временную, независимость.

Не исключено, что именно во время тех каникул он начал писать свой следующий рассказ — «Другая сторона смерти». Если в первом рассказе герой размышлял о своей собственной смерти, то герой второго размышляет о смерти других (или, возможно, о смерти своего другого «я», своего двойника, в данном случае брата). Соответственно и повествование ведется в модернистском стиле — то от третьего лица, то от первого. Здесь тоже косвенно подразумевается, что действие происходит в каком-то большом городе, но превалирующими являются темы близнецов, двойника, индивидуальности, зеркала (в том числе «внутреннего зеркала» — сознания). Этот брат, скончавшийся от рака, перед которым рассказчик испытывает смертельный ужас, трансформировался в другое тело,

которое было далеко от него, которое вместе с ним погрузили в водянистый мрак материнской утробы и которое вышло на свет, поднявшись по ветвям старого генеалогического древа; которое было вместе с ним в крови четырех пар их прадедов, оно шло к нему оттуда, с сотворения мира, поддерживая своей тяжестью, своим таинственным присутствием всю мировую гармонию… он мог быть другим братом, тем, который родился на свет, уцепившись за его пятку, и который пришел в этот мир через могилы поколений и поколений, от ночи к ночи, от поцелуя к поцелую, от любви к любви, путешествуя, будто в сумраке, по артериям и семенникам, пока не добрался до матки своей родной матери[278].

Зацикленность на генеалогии, династичности и параллельно постижение Вселенной в целом (таких понятий, как время, пространство, материя, дух, идея, жизнь, смерть, погребение, разложение, метаморфоза) — это структура мысли и чувства. Кажется, что после того, как Маркес тщательно изучит ее и проработает, она в своем наглядном выражении исчезнет из его творчества, но на самом деле примет скрытую форму и будет использоваться умеренно, как стратегический прием, для достижения максимального эффекта. Тот ранний Гарсиа Маркес еще по большому счету не писатель, — страдающий сверхчувствительный ипохондрик, он творит в манере Кафки и еще очень далек от своего более позднего, старательно сформированного литературного «я», которое ближе, скажем, к Сервантесу. Фактически в одиночку, при очень скромном содействии колумбийских и других латиноамериканских писателей — с творчеством самых известных из них он, похоже, тогда был едва знаком, — Маркес энергично принимается за рассмотрение ключевых для Латинской Америки вопросов генеалогии (estar, бытие, история) и самобытности (ser, сущность, вымысел). Несомненно, они представляют основную проблематику в латиноамериканской литературе того времени: генеалогия неизбежно является важнейшей темой на континенте, где нет убедительного мифа о происхождении, где все подчинено закону хищничества. Этот Гарсиа Маркес еще не подступился к проблеме законнорожденности (хотя в действительности именно это его терзало и, безусловно, подразумевается здесь). Тем не менее совершенно очевидно, что рассказчик — сам по себе проблема.

Долгие каникулы подошли к концу, и положение наконец-то начало постепенно выправляться. В 1948 г., в начале нового учебного семестра, в Боготу приехал Луис Энрике — якобы для того, чтобы продолжить учебу в средней школе. В действительности он устроился на работу в компанию «Колгейт-Палмолив», где нашел для него место Габито; в свободное время он, по своему обыкновению, бузил. После смерти Транкилины в Боготу приехал работать — в государственном учреждении — и дядя Хуанито (Хуан де Диос). Луис Энрике привез брату подарок, который он должен был вручить ему 6 марта, на его двадцать первый день рождения. Но когда в аэропорту Габито с друзьями сообщили Луису Энрике, что у них нет денег на то, чтобы устроить праздник, тот, хитро улыбаясь, сказал, что сюрприз в коробке — новая пишущая машинка. «Мы сразу отправились в ломбард в центре Боготы. Мужик, что там работал, снял чехол и вытащил из машинки лист бумаги. Помнится, он глянул на него и сказал: „Это, наверно, для кого-то из вас“. Один из наших друзей взял листок и вслух прочитал: „Поздравляем. Мы гордимся тобой. Будущее у твоих ног. Габриэль и Луиса. 6 марта 1948 г.“. Потом работник ломбарда спросил: „Сколько хотите?“ — и владелец машинки ответил: „Как можно больше“»[279].

Благодаря доходу Луиса Энрике и тому, что зарабатывал сам Габито, рисуя иллюстрации для газет (заказы находил для него один из приятелей), уровень жизни братьев уже в следующие недели заметно повысился, что дало им возможность весело жить — пить вино, развлекаться с женщинами, петь песни. Луис Энрике возобновил дружбу с бесшабашным Хосе Паленсиа. Тем временем Габито, теперь уже самый прославленный из всех студентов университета, мнящих себя художниками слова (таковых было много), стал еще реже посещать занятия — вместо этого усердно писал и читал; прочел он и еще один модернистский шедевр — роман Джеймса Джойса «Улисс».

А на политическом небосклоне Колумбии стремительно сгущались грозовые тучи, двигавшиеся прямо на Боготу. Хорхе Эльесер Гайтан, выдающийся юрист, впитавший в себя мощный политический коктейль из идей мексиканской революции, марксизма и Муссолини, слыл самым харизматичным политиком XX столетия в колумбийской истории и одним из самых успешных политических лидеров Латинской Америки эпохи популизма. Он был героем набиравшего силу пролетариата и многих представителей низших слоев среднего класса, обитавших в быстро растущих городах. Гарсиа Маркес знал, что впервые Гайтан привлек к себе внимание всей страны в 1929 г., когда выступил в парламенте с осуждением массового расстрела рабочих банановых плантаций в Сьенаге в декабре 1928 г. Но Гарсиа Маркес не ведал, что в числе основных осведомителей Гайтана был отец Франсиско Ангарита — священник, крестивший его в Аракатаке, а возможно, и полковник Николас Маркес. Несмотря на поражение либералов на выборах, причиной которого стал раскол в рядах Либеральной партии, произошедший по вине Гайтана, его влияние росло, а вскоре он захватил лидерство и стал проводить политику, которой доселе не знала одна из самых консервативных республик Латинской Америки. Некоторые называли его Язык, другие Глотка — такова была сила его слова и ораторского искусства. До недавнего времени Гарсиа Маркес почти никогда не говорил о Гайтане в своих интервью, главным образом потому, что сам он с начала 1950-х гг. всегда придерживался более левых взглядов, чем те, что пропагандировала любая форма латиноамериканского популизма; отчасти, конечно же, потому, что в апреле 1948 г. его политическое сознание находилось еще в зародышевом состоянии, хотя, конечно же, подсознательно он был на стороне либералов.

В апреле 1948 г. в Боготе проводилась Панамериканская конференция, на которой по настоянию США было принято решение о создании Организации американских государств. 9 апреля, в пятницу, в начале второго, когда Габриэль Гарсиа Маркес в пансионе садился обедать вместе с Луисом Энрике и парой-тройкой друзей-coste?os, Хорхе Эльесер Гайтан покинул свою юридическую контору и зашагал по Седьмой авеню. Он шел обедать со своим коллегой Плинио Мендосой Нейрой и другими единомышленниками. Когда он проходил мимо дома 14–55, стоявшего между проспектом Хименес-де-Кесада и 14-й улицей, из кафе «Черная кошка» вышел безработный по имени Хуан Роа Сьерра и произвел три или четыре выстрела, целясь прямо в Гайтана. Тот упал на тротуар, буквально в нескольких ярдах от «лучшего перекрестка на всем белом свете». Было пять минут второго. До того как Гайтана подняли с земли, встречавший отца шестнадцатилетний Плинио Апулейо Мендоса склонился над умирающим политиком, с ужасом глядя на его лицо. Гайтана на частном автомобиле повезли в центральную больницу, а вскоре собравшейся перед клиникой испуганной толпе объявили, что он скончался.

Это убийство положило начало народным волнениям, вошедшим в историю под названием Bogotazo. Волна ярости и истерии мгновенно захлестнула столицу. В Боготе начались беспорядки — бесчинства, грабежи, убийства. Толпа из сторонников либералов сочла, что за убийством Гайтана стоят консерваторы. Через несколько минут Роа уже был мертв, и его истерзанное голое тело поволокли по улицам к дому правительства. Центр Боготы — символ реакционной политической системы Колумбии — запылал[280].

Гарсиа Маркес тотчас же кинулся к месту убийства, но умирающего Гайтана уже увезли в больницу. Плачущие мужчины и женщины обмакивали носовые платки в пролитую на тротуаре кровь популярного политика. Труп Роа тоже уже утащили прочь. Луис Вильяр Борда вспоминает, что был очень удивлен, встретив Маркеса между двумя и тремя часами дня буквально в нескольких шагах от места убийства Гайтана. «Ты же никогда не был поклонником Гайтана», — сказал я. «Не был, — подтвердил он. — Только мой pensi?n сожгли, и я потерял все свои рассказы»[281]. (С годами эта история обрастет мифическими подробностями.) Тогда же, на 12-й улице, бегом возвращаясь в свой пансион — пока еще не затронутый пожаром, — чтобы доесть свой обед, Гарсиа Маркес повстречал своего дядю — профессора права Карлоса Пареху. Тот остановил молодого племянника на улице и велел ему поспешить в университет и поднять студентов на восстание на стороне либералов. Гарсиа Маркес неохотно подчинился его просьбе, но, едва Пареха скрылся из виду, тут же изменил свое решение и стал пробираться через хаос — Богота теперь превратилась в смертельно опасное место — к своему пансиону на улице Флориан.

Луис Энрике и другие coste?os бесновались так, будто праздновали конец света. Сквозь их шум пробивался звучащий по радио голос дяди Карлоса. Вместе с Хорхе Саламеа (как и его двоюродному брату Эдуардо Саламеа Борде, ему суждено стать еще одной значимой фигурой в жизни Гарсиа Маркеса) он призывал колумбийцев выступить против подлых консерваторов, убивших величайшего политического лидера страны и единственную ее надежду на будущее. «Консерваторы собственной кровью заплатят за жизнь Гайтана», — гремел Пареха (его книжный магазин стал жертвой огня)[282]. Габито. Луис Энрике и их друзья слышали, как он призывает к оружию, но не откликнулись на его обращение.

Неподалеку находился еще один молодой латиноамериканец двадцати одного года, потерявший голову — только от радости и возбуждения. Фидель Кастро, кубинский студенческий лидер, приехал в Боготу в составе делегации на студенческий конгресс организованный в противовес Панамериканской конференции. Напрочь позабыв про Конгресс латиноамериканских студентов, Кастро вышел на улицу, пытаясь привнести некое подобие революционной логики в хаотичность народного восстания. Всего лишь два дня назад он брал интервью у принявшего мученическую смерть Гайтана в его конторе, расположенной в доме 7 по улице Каррера, и, судя по всему, произвел впечатление на колумбийского политика. Что поражает, они договорились встретиться еще раз — именно 9 апреля, в два часа дня: имя Фиделя Кастро было карандашом написано в блокноте Гайтана, куда он заносил свои деловые встречи. Неудивительно, что колумбийское правительство консерваторов и правая пресса вскоре стали утверждать, что Кастро был замешан либо в заговоре с целью убийства Гайтана, либо в заговоре с целью сорвать Панамериканскую конференцию и спровоцировать восстание, либо и в том и в другом. Временами Кастро, должно быть, находился где-нибудь в двухстах ярдах от своего будущего друга Гарсиа Маркеса[283]. Теперь, сквозь призму времени, становится ясно, что Bogotazo помогло Кастро понять революционную политику, так же как более поздние события 1954 г. в Гватемале помогли в этом его будущему товарищу Че Геваре[284].

Пока Кастро пытался направить хаотичные действия толпы в русло революции, в которое восстание так и не переросло, Гарсиа Маркес оплакивал свою пишущую машинку — ломбард, куда он ее сдал, был разграблен — и думал, как объяснить ее утрату родителям. Но, когда сквозь стены пансиона начал просачиваться дым от горящего здания правительства департамента Кундинамарка, братья Маркес вместе со своими друзьями из Сукре отправились в новый дом их дяди Хуанито, находившийся всего в четырех кварталах от пансиона. По дороге компания юнцов, поддавшись всеобщему настроению, тоже занялась грабежом. Луис Энрике разжился небесно-голубым костюмом, который его отец в последующие годы будет надевать по торжественным случаям. Габито нашел элегантный портфель из телячьей кожи — трофей, которым он очень гордился. Но самой ценной находкой была огромная пятнадцатилитровая бутыль, в которую Луис Энрике и Паленсиа намешали все спиртное, что им удалось раздобыть. Торжествующие, с этой бутылью они все и заявились в дом дяди Хуанито.

Маргарита Маркес Кабальеро, тогда двенадцатилетняя девочка, а теперь личный секретарь Гарсиа Маркеса в Боготе, живо помнит, как ее любимый кузен, его брат и их друзья пришли к ним домой. В доме было полно беженцев из приморских районов, и вечером, опьянев от добытого незаконным путем спиртного, молодые люди, присоединившись к дяде Хуанито на крыше здания, с изумлением смотрели на пылающий центр города[285]. Тем временем в Сукре семья опасалась худшего. «Только раз в жизни я видела маму в слезах, — вспоминает Рита. — В детстве. Девятого апреля. Она была очень расстроена, потому что Габито и Луис Энрике находились в Боготе в то время, когда убили Гайтана. Помнится, на следующий день, примерно в три часа, она неожиданно оделась и пошла в церковь. Она собиралась поблагодарить Господа, ибо ей только что сообщили, что ее сыновья живы и здоровы. Меня это поразило, потому что я редко видела, чтобы она куда-то ходила. Обычно она всегда была дома, присматривая за всеми нами»[286].

В Боготе молодые coste?os сидели взаперти целых три дня. Правительство ввело в городе чрезвычайное положение, и снайперы время от времени подстреливали всякого, кто рискнул выйти на улицу. Центр города все еще был окутан дымом. Университет закрыли, почти вся Богота лежала в руинах. Но правительство консерваторов выжило, и руководители Либеральной партии пришли к невыгодному для себя соглашению с неожиданно осмелевшим президентом Оспиной Пересом. Тот вернул некоторых из них в правительство, но фактически оставил всю партию не у дел на все следующее десятилетие. Родители настаивали, чтобы Габито и Луис Энрике вылетели в Сукре, и, как только братья почувствовали, что можно не бояться выйти на улицу, они поспешили за билетами на самолет. Луис Энрике вознамерился попытать счастья в Барранкилье, где его ждала его последняя любовь. Габито хотел продолжить учебу на юридическом факультете Картахенского университета, — во всяком случае, решил сделать вид, что учится. Через неделю с небольшим после губительных событий 9 апреля Габриэль Гарсиа Маркес, его брат Луис Энрике и молодой кубинский агитатор Фидель Кастро Рус вылетели из Боготы на трех разных самолетах в трех разных направлениях.

В отношении Колумбии повторим то, что уже стало историческим клише, которое тем не менее абсолютно верно: смерть Гайтана, спровоцировавшая Bogotazo, ознаменовала поворотный момент в истории страны XX в. Можно только гадать, каких результатов удалось или не удалось бы добиться Гайтану, если бы он прожил еще какое-то время. После него не было ни одного политика, способного так зажигать народные массы, и с тех пор, как он погиб, Колумбия с каждым годом лишь отдаляется от решения своих реальных политических проблем. После его смерти в стране водворился политический хаос, послуживший толчком к партизанскому движению, которое ставит под угрозу политическую жизнь Колумбии и по сей день. Если Тысячедневная война заставила высшие классы объединиться против крестьянства, то Bogotazo подобным образом продемонстрировало угрозу со стороны городского пролетариата. И все же именно в сельских районах реакция будет особенно жестокой, начнется двадцатипятилетняя эра одной из самых свирепых и кровавых гражданских войн — Violencia.

Что же Гарсиа Маркес? Справедливости ради надо сказать, что для него в отличие от большинства людей, оказавшихся в эпицентре трагических событий, Bogotazo явилось своего рода благом. Он искал предлог, чтобы бросить занятия юриспруденцией, и Bogotazo предоставило ему такую возможность: прервало его учебу на юридическом факультете одного из самых престижных университетов страны. А также дало хороший повод, чтобы уехать из ненавистного города и вернуться в свой любимый приморский край. Но он все же успел поближе узнать столицу, которая сыграла решающую роль в формировании его национального сознания. С тех пор он уже никогда серьезно не воспринимал обе правящие партии. Пройдет время, прежде чем у Гарсиа Маркеса сформируются зрелые политические взгляды, но несколько уроков относительно политической природы своей страны он усвоил. И поскольку почти все свое материальное имущество он либо потерял, либо бросил, эти новые уроки, пожалуй, будут самым ценным из того, что он увезет с собой на самолете в Барранкилью и Картахену.