Мои знакомства в детстве и юности. Мой первый роман
Мои знакомства в детстве и юности. Мой первый роман
Через Маргариту мы познакомились с близкими друзьями Василия Михайловича, с сибирской семьей Токмаковых, только что приехавшей их Кяхты. Это были богатые чаеторговцы. В семье их были дети наших лет. Мы сразу подружились с ними. И я, и мои братья больше всего любили бывать в этом доме. Семья состояла из отца, Ивана Федоровича, и матери, Варвары Ивановны, двух больших девочек моих лет, Нелли и Мэри, мальчика Сережи и еще малышей, которыми мы не интересовались.
Семья эта была совсем особенная, не похожая ни на одну из семей, которые мы знали среди наших знакомых или родственников. Меня лично она поразила. Девочки и Сережа держались с родителями совсем как с равными себе друзьями. Они говорили отцу и матери «ты», постоянно находились в их обществе. Если не видели родителей час-другой, они скучали по ним, в разгар игры с нами они вдруг убегали в столовую или гостиную «посмотреть на папочку и мамочку». Они вбегали в комнату, кто бы там ни находился, бросались на шею к отцу и матери и звали их в детскую прийти посмотреть, как они играют. Родители обнимали и целовали детей и тотчас же шли с ними. Их присутствие никому из нас, детей, не мешало, напротив, оно способствовало общему веселью. Иван Федорович и Варвара Ивановна были так же приветливы и ласковы с гостями своих детей, как и с ними самими. Я удивлялась и мучительно завидовала детям Токмаковых. Если бы мои родители были такие!
У детей было несколько комнат в их распоряжении и одна спальня для гостей, которые, по сибирскому обычаю, оставались ночевать, чтобы не прерывать веселья. Нам мать никогда не позволяла оставаться на ночь, что очень огорчало и приводило в недоумение детей Токмаковых. Они очень развязно раз подошли к моей матери просить оставить нас ночевать у них, но живо отскочили, когда мать ласково, но твердо ответила им, что этот сибирский обычай не имеет никакого смысла в Москве, тем более что мы живем так близко друг от друга. И таким тоном это было сказано, что дети уже не возобновляли своей просьбы. Я обменялась взглядом с Нелли. «Да, — сказала она задумчиво, — бедная Катя!» Другие дети, как и мы, живущие в Москве, оставались ночевать у Токмаковых и рассказывали, как особенно весело шалить ночью. Нас все жалели, и, когда мы уезжали рано вечером от них, нас провожали всем обществом. Даже зимой дети, одевшись в шубы, выходили на двор провожать нас, усаживали в сани и, простившись, сзади бежали за санями до самой улицы.
Дети Токмаковых делали все, что хотели, родители им ни в чем не отказывали. Девочки, никогда не бывавшие в театре в Сибири, пристрастились к нему в Москве. Нелли, как и я, обожала Ермолову, Мэри — Федотову. Они смотрели этих великих артисток во всех ролях, бывали на их бенефисах, бросали им цветы на сцену. Они ездили в театр даже в будни! И это им нисколько не мешало учиться. Правда, первые годы по приезде из Сибири они учились мало, чуть ли не каждый вечер бывали в театре, в концерте, в гостях. Или у них бывали гости. Ложились они часто после полуночи, вставали поздно, когда хотели. Утром они просматривали толстую пачку афиш, которые получали на дом. Им хотелось видеть все представления, во всех театрах.
Однажды Мэри при мне сказала: «А вот мы еще не были в „Salon de vari?t?s“ [77]. Что это такое за театр?» «Это неприличный театр», — авторитетно заявила я, повторяя слышанные мною дома слова старших. Этот театр помещался на Дмитровке, и, когда мы шли на гимнастику, мы проходили мимо него, нам не позволяли останавливаться у его дверей, разукрашенных пестрыми афишами.
Мэри захотелось непременно побывать там. Она просила отца послать за билетами. И вечером же они поехали в этот кафешантан. «Ну что вы там видели?» — спросила я Нелли с большим любопытством. «Ничего особенного. Было так скучно, что мы уехали с половины спектакля, все то же самое: артисты и артистки пели и танцевали все одинаково, очень высоко поднимали ноги, а одна даже сбила шляпу с головы своего кавалера. Все артистки были в декольте, кто в очень коротких, кто в очень длинных юбках. Очень скучно было. А ты говорила — неприлично!»
Мне особенно нравилась старшая девочка Нелли, и мы стали с ней друзьями. Она так же, как и я, не играла в куклы, любила бегать, шалить, а позже — читать.
У них в доме собиралось большое общество детей, устраивались вечера, играли в игры, танцевали, что мы с Нелли не очень любили, но чтобы не расставаться, мы танцевали друг с другом, я за кавалера. И чем больше я шалила и буянила, тем больше Нелли восхищалась мной. Она все одобряла, что я делала, и говорила, что главным образом ей нравилось мое бесстрашие. Она верила в то, что я ничего не боюсь, и я изо всех сил старалась поддерживать в ней эту иллюзию.
У нее, как и у меня, не было особенных отношений к мальчикам, мы с ними не шептались, не прятались по углам, не целовались, как другие девочки. Во всем у нас с ней сходились вкусы, мы любили те же книги, те же стихи, мы декламировали «Гамлета», изображали «Демона» Лермонтова. Нелли, конечно, была посвящена во все перипетии моей любви к Нине Васильевне. И она знала Нину Васильевну и разделяла мое обожание. Нина Васильевна изредка бывала у Токмаковых, что было праздником для всех. Ее любили все в доме, начиная с хозяйки, Варвары Ивановны, до разных сибирских тетушек, которые собирались в большом количестве у Токмаковых и на руках носили «младшую дочку почтеннейшего Василия Никитыча». Я так привыкла к тому, что Нина Васильевна всем нравилась, что не могла себе представить, чтобы было иначе. И действительно, ведь я ни разу не слыхала, чтобы она в ком-нибудь возбуждала антипатию или кто-нибудь осуждал ее. Только позже, когда мы были уже взрослыми, наша студенческая молодежь сторонилась ее, считая гордой и холодной, — черты, абсолютно чуждые ей. Я думаю, эту молодежь смущала ее чисто внешняя сдержанность, царственная осанка, ее манера держаться.
Е. А. Андреева
Нелли тоже нравился брат Нины Васильевны — Федя. Правда, Федя нравился всем девочкам без исключения, и между ними постоянно происходили ссоры и недоразумения, в которые нас с Нелли не посвящали. Но со мной и с Нелли Федя был совсем другой при наших встречах на вечеринках у знакомых. И совсем, совсем другой, когда бывал у нас в доме.
Федя учился в гимназии Поливанова в одном классе с моим братом Алешей. Он часто приходил к нему, они обменивались книгами, совещались об уроках, о сочинениях. Федя был мальчик очень развитой и начитанный. Он отлично учился, не как лентяй Алеша, за которого я делала переводы, писала сочинения, которому вдалбливали латынь. За сочинение «Война и мир» мы с Федей получили 5, а Алеша 4, потому что у меня были три грубые орфографические ошибки, которые Алеша не заметил, переписывая мое сочинение к себе в тетрадь.
Мы с Федей разговаривали всегда очень оживленно, мало обращая внимания на Алешу, который нами тоже мало интересовался. Когда я подросла, наше общение с Федей стало интенсивнее. Федя приносил мне для чтения книги всегда очень серьезные. В последние гимназические свои годы Спенсера, Бокля… Я одолевала эти толстые тома с трудом и со скукой, но, конечно, не говорила ему об этом. Мне очень льстило высокое мнение Феди о моих вкусах, интересах. Разговоры о прочитанном нас очень сближали. Правда, говорил больше он, я — слушала.
Однажды мы заговорили об убийстве императора Александра II, только что происшедшем и страшно меня потрясшем. Я долго оплакивала моего любимого государя, когда в церкви поминали его, становилась на колени. Ведь я знала его, видела близко на прогулках в Петровском парке. А раз, когда он с маневров возвращался в свой Петровский замок, я бросила ему цветы в коляску — так близко я стояла от него, у самых ступеней дворца, где нас устроил генерал Ден — тогдашний дворцовый смотритель.
И вдруг оказалось, что Федя на стороне террористов, убивших царя! Я не верила своим ушам. Александр II! Царь-освободитель! Отменивший крепостное право, даровавший свободу крестьянам! Федя ответил многозначительными отрывистыми фразами: «Дело не в личности. Тут принцип. Монархия отжила свое время. Бывают положения, где насилие необходимо. Вот французская революция». И он приводит факты и цифры из истории. «Как он умен, как много знает», — думала я, слушая его, но не могла согласиться с ним. Все-таки Александр II… «Крепостное право, — продолжал Федя, — отменено только на словах. Народ не освобожден. Его предстоит освободить, и сделать это должны мы, наше поколение. И мы это сделаем!» — «Как?» — «В двух словах этого не скажешь. Но мы вернемся к этой теме, если она вас интересует».
В Фединых речах была всегда какая-то недоговоренность, какой-то тайный смысл. «Я не все понимаю, потому что я глупа», — думала я.
«А что думает Нина об этом?» — спросила я. «Я никогда ни с кем не говорю об этом, только вам сказал, потому что уверен, что вы сохраните тайну, важность которой вы же понимаете». Я не очень понимала, какую тайну я должна хранить, но была очень польщена его доверием и дала слово никому никогда о ней не проговориться.
Разговоры между нами на эти темы возобновлялись, и меня чрезвычайно интересовали такие странные вещи, как, например, то, что убийство может быть не грехом, а подвигом, что террористы не преступники, а герои, отдавшие жизнь за идею. А преступники те, что у власти, служат монархии, давно отжившей; те, что порабощают народ, насильно задерживают его развитие, эксплуатируют его. Бороться с этим злом, вносить просвещение в массы, одним словом, идти в народ — вот благородная задача, за которую можно отдать жизнь. С этим я соглашалась и мысленно сейчас же решила, что пойду в народ и отдам за него жизнь.
Федя знал кружок, где молодежь работает под руководством одного народовольца. Он ссылался на знакомых ему каких-то Степу и Петра, читал мне их письма, написанные на клочках грязной бумаги, желтыми чернилами, совершенно непонятным для меня языком. Федя пояснил мне скрытый смысл их слов.
Однажды, вернувшись с охоты из их имения, куда Федя ездил на Рождество, он шепотом сказал, вызвав меня на лестницу, где нас никто не мог слышать: «Страшные вести: Степан арестован у нас в деревне за пропаганду. Мы не будем больше собираться. Все разъехались. Если откроют нашу организацию, то и мне несдобровать». Я пришла в страшное волнение и не знала, как мне его скрыть. А Федя в этот вечер был особенно весел, затеял шарады, смеялся. Я восхищалась его умением владеть собой, так ловко притворяться.
Арест Степана показал мне, до чего серьезно и опасно было то дело, о котором я знала только со слов Феди. Теперь мне эта опасность представилась так реально, что стало страшно. Очень хотелось поговорить с кем-нибудь из старших, главное, с Ниной Васильевной; я боялась за Федю, чувствовала ответственность за него.
Только много позже я узнала, что Федя в этом кружке не был и не мог быть по молодости лет, а знал о нем лишь из разговоров студентов, гостивших у их доктора в имении.
В эти годы старшая сестра Феди — Екатерина Васильевна вышла замуж за петербуржца А. И. Барановского, который поселился у них в доме на Арбате. По словам Феди, это был не умный, но добродушный человек и, во всяком случае, не вредный. Но к нему приехал и тоже поселился в доме его старший брат Егор Иванович. Это был старик, тайный советник, умный, образованный, но властолюбивый и корыстный интриган. Он хотел забрать в свои руки всю семью Сабашниковых. Вмешивался в жизнь Нины Васильевны и мальчиков и вскоре сделал для них жизнь невыносимой. Егор Иванович следил за всеми лицами, с которыми общалась Нина Васильевна, поступившая в то время на Высшие женские курсы Герье, высказывал свое суждение о них, приводил к ней своих знакомых. Правда, многие из них были выдающиеся люди: Кони, например, известный путешественник Миклухо-Маклай, раза два посетил Барановского Лев Николаевич Толстой с Чертковым, деятельностью которого Егор Иванович хотел заинтересовать Нину Васильевну.
Но Нина Васильевна опасалась всего, что исходило от этого «гнома», как она с братьями прозвала Егора Ивановича. Нина Васильевна с братьями и Николаем Васильевичем Сперанским, жившим тогда у них в доме и руководившим образованием мальчиков, образовали оппозицию против братьев Барановских, на стороне которых была, конечно, Екатерина Васильевна, поддавшаяся напористому Егору Ивановичу. В семье произошел раскол, от которого больше всего страдали Федя и Нина Васильевна, мягкие и кроткие по натуре.
Темой теперешних наших разговоров с Федей была эта борьба в их семье. Я следила за всеми ее перипетиями, и, видя, как страдает Нина Васильевна, страстно хотела ей помочь, но не знала как. Я убью Егора Ивановича, наконец придумала я и стала разрабатывать свой план. Но когда я как-то раз при Нине Васильевне сказала, что смерть Егора Ивановича могла бы сделать всех счастливыми и что его надо убить, она в ужасе прервала меня: «Не говори так, желать смерти человеку, даже врагу — грешно». Я настаивала. Она очень строго посмотрела на меня. «Я не верю, что у тебя серьезно могут быть преступные мысли. Это очень дурно — допускать их в себе. Я никак не ожидала от тебя», — и голос ее дрогнул, и мне послышались в нем слезы. Я посмотрела на. Федю. Он молчал, опустив глаза, а потом процедил сквозь зубы: «Есть еще выход…»
В эту зиму Федя редко бывал у нас, он был мрачен и замкнут, что очень беспокоило Нину Васильевну. «Он что-то задумал, — сказала она мне, — поговори с ним, узнай». Но Федя молчал и со мной. А вскоре затем я получила письмо от Нины Васильевны с посыльным. Конверт был запечатан сургучом. На верху первой страницы крупными буквами было написано ее рукой: «Тебе одной». Она писала мне по секрету от всех, что Федя нечаянно ранил себя, разряжая ружье, что рана не опасная. Доктора утверждают, что он скоро поправится. Но по тону письма я поняла, что несчастье это не случайное и Нина Васильевна опасается чего-то страшного. И я не ошиблась. Как только Феде стало получше, она приехала к нам и рассказала мне одной всю правду. Федя стрелял в себя и оставил на столе записку, адресованную мне. В ней он писал, что не может продолжать жить в создавшейся дома обстановке и что он для себя не видит другого выхода. Нина Васильевна успела прочесть записку, а потом записка эта исчезла бесследно. Я ее никогда не видела. На семейном совете решили скрыть от всех, что это была попытка самоубийства.
Рана скоро зажила, но у Феди сделалось нервное расстройство. Для перемены обстановки его перевезли в Петербург, где он остался жить надолго. Последний класс кончил в гимназии Гуревич, а потом поступил в Петербургский университет. Я не видела его больше года. И он не писал мне.
Несчастный случай с Федей окончательно сблизил нас с Ниной Васильевной. Она теперь часто приезжала к нам. Стала брать со мной и сестрой Машей уроки физики, в которой успевала так же мало, как я, и так же, как я, ненавидела математику и любила, как я, литературу, поэзию и музыку. Мы обе интересовались миром сновидений, всем таинственным, чудесным, сверхчувственным. В нас обеих была магическая сила — во мне больше, чем в ней, — которая позволяла мне угадывать мысли человека, которого я держала за руку. С ней эти опыты у меня всегда удавались безошибочно, к удивлению публики, подозревавшей обман и проверявшей нас очень внимательно.
Но в то время больше всего нас сближала Федина тайна. «Он любит тебя, — сказала раз Нина Васильевна, — а ты?» Я страшно была поражена. Никогда мне это не приходило в голову. Я растерянно молчала. «Не говори, не говори, если тебе не хочется, и прости, что я так грубо коснулась…» Она и грубо! Я почему-то заплакала и бросилась ей на шею. «Я отгадала, — говорила Нина Васильевна, нежно целуя меня, — бедная девочка! Не грусти, он ведь совершенно поправился, летом он приедет к нам на дачу, и вы увидитесь».
У меня роман, настоящий роман, и я героиня его! Я была страшно довольна. Не скажи мне Нина Васильевна, я бы никогда этого не знала. Я сразу выросла в своих глазах и, главное, почувствовала себя более достойной близости с Ниной Васильевной и общения с ней. Теперь нас связывал Федя, какое счастье! Меня сам Федя интересовал меньше, чем разговоры о нем с Ниной Васильевной. Я верила ей на слово, что между нами с Федей любовь, но из чего это следовало, я не очень видела. Мое молчание Нина Васильевна принимала за смущение первой любви. А мне просто нечего было сказать. О политическом тайном кружке Феди я молчала, связанная данным словом.
Нина Васильевна первая заговорила о нем и без всякой таинственности рассказала мне об этом кружке молодежи, о том, как неосторожно Степан занимался пропагандой в деревне и за что был сослан в Сибирь и какое это несчастье для ее приятельницы Тоси (молодая девушка, фельдшерица, служившая в больнице Сабашниковых в их имении). Тося любила этого Степана и хотела следовать за ним в Сибирь. Через некоторое время Нина Васильевна помогла Тосе осуществить эту поездку, дала на нее деньги. В чемодан положила потихоньку от нее подвенечное платье, так как Тося надеялась обвенчаться со Степаном. Но когда Тося с большими трудностями добралась до рудников, где работал Степан, она узнала, что он соединился с другой женщиной. А Тосю он даже не захотел видеть. Она заболела горячкой и постоянно бредила подвенечным платьем, которое провисело перед ней на гвозде всю ее долгую болезнь. Нина Васильевна помогла Тосе вернуться из Сибири и устроила ее в школу к знакомой, что было очень сложно, так как Тося после поездки своей считалась неблагонадежной и за ней была слежка. «А Федя знает все это?» — спросила я. «Да, я ему писала, но он как будто перестал интересоваться этими людьми, — ответила Нина Васильевна со вздохом. — Он очень изменился, верно, и отошел от прежних друзей».
Летом Федя приехал погостить к нам на дачу. Мы жили в том году под Клином в имении г-жи Новиковой-Майдановой, которое через несколько лет купил П. И. Чайковский. Нина Васильевна была права: Федя очень изменился — он был ровен, разговорчив с братьями, ходил с ними удить рыбу, купаться. Мы вместе гуляли, катались на лодке. Но мы не оставались одни. И он как будто не хотел этого. «Что это значит? Ведь он приехал ко мне, чтобы меня видеть, ведь он меня любит и я его», — недоумевала я. Когда я ждала его, то представляла себе, что он расскажет мне о «несчастном случае» с ружьем, скажет, что он писал мне перед смертью. День отъезда приближался, а между нами не было ни одного разговора. Он ни разу не взглянул на меня. Накануне его отъезда я решилась вызвать его на разговор. Я наконец выбрала минутку и сказала ему, что мне надо поговорить с ним наедине. Он как будто немного испугался: «Да как это сделать, мы не бываем одни». — «Я устрою», — пообещала я.
Тайное свидание в парке. В каком-нибудь отдаленном уголке. Я придумала — под вязами, над рекой… Конечно, вечером, когда стемнеет. Но это невозможно. Вечером, после общей прогулки, мы пили чай на балконе и затем расходились по своим комнатам. Наша с сестрами комната была наверху, Федя спал у братьев внизу. Вызвать его оттуда вечером никак нельзя было. Тогда рано утром я написала ему карандашом на крошечном клочке бумаги: «Завтра в семь утра, под вязами, где мы спрятали весла», положила записку в книгу и поздно вечером, когда в доме стихло, я прокралась осторожно вниз к братьям. Я хотела вызвать Мишу, чтобы он передал книгу Феде. Но в дверях стоял сам Федя со свечой в руках. «Я вас ждал», — сказал он. Он взял записочку, поднес ее к своим близоруким глазам, взглянул несколько встревоженно на меня, сказал: «Хорошо» и пожал мне руку. Пожатие мягкой руки было такое же нежное и приятное, как у его сестры. Нина! Как я все ей буду рассказывать…
Я быстро побежала вверх по лестнице, Федя стоял и светил мне снизу. Я заперлась у себя, села за дневник, но не могла писать. Присела к окну и стала смотреть в темноту. Боже мой, как хорошо! В комнате у меня стоял огромный букет жасмина, удушливый запах цветов наполнял всю комнату. И запах этот навсегда был связан для меня с этой теплой безлунной ночью. Свидание, настоящее свидание, как в романах. Что он мне скажет? Что я ему отвечу? Как жаль, что у меня нет белого платья, нет соломенной шляпы с длинными лентами, как у Лизы из «Дворянского гнезда», чтобы повесить ее на ветку дерева, когда я с ним буду говорить.
Я легла на рассвете — все боялась проспать. В шесть часов утра, крадучись, вышла в сад. Полная тишина, у братьев шторы спущены. А вдруг Федя проспит? Из-за такой глупости может не состояться свидание. Это будет ужасно. Или он уже там, под вязами? Я сбежала к реке, оглядываясь вокруг. Но его не было. Еще только шесть. Как долго ждать. И я неистово волновалась, не могла сидеть, ходила по дорожке, поглядывая в ту сторону, откуда он должен был появиться. Но он не шел. Время тянулось бесконечно. А вдруг он совсем не придет? Тогда… тогда я вернусь домой и скажу, что не выходила из дома, проспала, забыла… что-нибудь придумаю. В сущности он должен меня ждать, а не я его. В романах так не бывает. И я ощущала обиду, но главное — страх, что свидание не состоится. Лишь бы он пришел, лишь бы пришел! Какой бы он ни был, что бы ни говорил. Но его не было.
Когда я решительно встала, чтобы вернуться домой, я увидела его. Он шел быстро, рассматривая что-то в руке. Это были часы. Он показывал мне их. Он опоздал на пять минут. «Надеюсь, я не заставил вас ждать». — «Нет, да, нет, я не смотрела на часы». Я была так счастлива, все горькие слова, которые я собиралась сказать, мгновенно вылетели у меня из головы. «Какое чудное утро, — говорил он, осматриваясь кругом, — как хороши эти лесные дали за рекой, я так люблю их, а вы?» — «Да, но у нас мало времени, а мне так много надо вам сказать», — начала я смущенно. «Да, вы что-то хотели мне сказать? Что это?» — и он продолжал мечтательно смотреть на реку. Я решительно не знала, что сказать, я приготовилась к тому, что он первый заговорит. «Мы так давно не виделись, — начала я запинаясь, — с тех самых пор, как вы уехали из Москвы…» — «Да, — спокойно сказал Федя, — больше года… А что вы хотели мне сказать?» Но я уже оправилась и старалась говорить спокойно, как он. «Я хотела вас спросить о том кружке… о Степане, Тосе». И так как он молчал, я продолжала: «Ваша сестра Нина сказала мне…» — «Нина больше меня обо всем знает, я совершенно потерял их из виду. А вы ими почему интересуетесь?» Я растерялась. «Как почему? Я же хочу идти в народ. Хочу стать деревенской учительницей и думала, что вы мне поможете. Вы же говорили, что это единственный способ помогать народу…» Все это я только что придумала, чтобы объяснить ему мое настойчивое желание свидания с ним. Теперь я чувствовала под собой почву. «Нет, теперь я совсем этого не думаю, — произнес медленно Федя, ко мне поворачиваясь и внимательно вглядываясь в меня, как будто он только что меня увидел. — Это дело совсем не для вас, вы еще слишком молоды». — «А вы?» — «И я, нам нужно учиться, узнать жизнь, а потом уж решать наши пути. А что мы теперь сделаем? Я — недоучившийся гимназист, вы — сельская учительница? Попадем в тюрьму или в Сибирь, и больше ничего». — «Вы не так говорили в прошлом году», — негодующе перебила я его. «Да, а через год, надеюсь, я не буду говорить, что сейчас говорю, надеюсь развиваться и двигаться вперед, а не стоять на одной точке, как эти тупицы народовольцы». Ясно, он не хочет говорить об этом. Тогда я переменила разговор: «Вот Нина тоже находит, что мне рано решать свое будущее». — «Ну вот видите», — рассеянно заметил Федя. Разговор падал, я сделала еще усилие, чтобы поддержать его. «Знаете, Нине очень тяжело живется. Отношения ее с Барановскими все хуже». — «Да, — хмурясь, сказал Федя, — ей надо уехать из семьи, вот как я. Меня это прямо спасло. Издали на все смотришь не так трагично». — «Нине уехать из Москвы! — в ужасе воскликнула я, сразу выходя из роли героини на свидании, — это невозможно. И куда ей ехать?» Я еле сдерживала свое волнение. «Да хотя бы в Петербург, — спокойно продолжал Федя. — Мы бы поселились вместе. Она могла бы поступить на курсы. Да, об этом надо подумать, а вы поговорите с ней… Это отличная мысль». — «Но она не оставит сестру, братьев», — в отчаянии возражала я. «Почему нет, на время».
«Федя, Федя!» — кричали мои братья, спускаясь к нам по горке с полотенцами на плече. Федя тотчас же весело откликнулся. «Он не хочет со мной говорить, — с раздражением подумала я. — И не надо!» Но как печально мне было, что кончилось свидание, о котором я столько мечтала. Федя пошел к братьям навстречу. «А, вот вы где, заговорщики, — издали кричал Миша. — Ну что, решили судьбу мира?» Он весело смеялся, и Федя вторил ему.
В тот же день Федя уехал, простившись со мной, как со всеми: весело и равнодушно. Ни одного слова, ни одного взгляда не обратил он ко мне лично, ко мне одной. Скажу ли я это Нине? Нет, не скажу. А то она вдруг разлюбит меня за это. Пусть лучше думает, что Федя любит меня и я его. И я горько заплакала.
Увиделись мы с Федей после этого не скоро. Года полтора он не приезжал в Москву, переписывались мы изредка. Он писал мне короткие письма красивым почерком на изящной бумаге исключительно о своих чтениях, очень туманно излагал свои мысли о литературе и искусстве, которые он теперь изучает. «Дорогая Катер. Алекс.», — обращался он ко мне в письмах, подписывался одной буквой «фита». Мне импонировали эти серьезные письма. Я с усилием сочиняла ответы на них, писала с черновиками и, придерживаясь его стиля, сообщала ему о своих впечатлениях от книг научного характера. Я читала «Политическую экономию» А. И. Чупрова, «Историю философии» Льюиса. Читала я их, по правде сказать, с большой натугой, по нескольку страниц в день, одновременно поглощая романы в бесчисленном количестве, о которых я не упоминала в письмах. Только написала об «Анне Карениной», которую прочла впервые. В ответ получила несколько слов, которые помню до сих пор, до того они меня поразили. «Что Толстой! Кроме художественного наслаждения он Вам ничего не дает. Читайте Достоевского, и перед Вами откроются новые миры». Как! Толстой мне ничего не дает! Он уже мне дал так много. Я долгие месяцы не могла читать другие романы — все казалось бледно, неинтересно по сравнению с «Войной и миром», с «Анной Карениной». Я жила с Наташей, Пьером, страдала и оплакивала князя Андрея, ненавидела Наполеона, преклонялась перед Кутузовым, гордилась русским народом, была потрясена самоубийством Анны, несчастьем Вронского, которому почему-то очень симпатизировала, и ужасалась неотвратимому року, погубившему этих людей, которые так любили друг друга, могли бы быть счастливы… Достоевского я читала только «Униженные и оскорбленные» и его мелкие повести, больших романов мне еще не позволяли читать, да я особенно и не стремилась, мне он совсем не нравился, и мне в голову не приходило его сравнивать с Толстым. Года через два я прочла «Преступление и наказание» и вспомнила Федю. Эта вещь совершенно перевернула меня. Это было самое сильное впечатление от книги, которое я когда-нибудь получала. А потом, позже, «Братья Карамазовы». Федя был прав. Передо мной открылись новые миры и бездны.
Дома знали, что я переписываюсь с Федей. Вообще нам позволяли переписываться со знакомыми детьми… И даже поощряли. У меня была большая корреспонденция с девочками и мальчиками. Но Федины письма я никому не читала, хранила их особо — в шкатулке на ключе. Нине Васильевне я о них рассказывала, конечно, но не показывала, она, верно, думала я, представляет их себе совсем иными. «Как хорошо, что он тебе пишет, — говорила Нина Васильевна, — нас он не балует письмами».
Как-то тем летом почту принесли, когда мы сидели еще за столом. Большой синий конверт с заграничными марками бросился в глаза. Мать спросила с удивлением: «Кто тебе пишет из-за границы?» — «Федя Сабашников». — «Ну-ка прочти, интересно, что он пишет». Федя в то лето поехал со своим немцем-гувернером на какой-то курорт в Германию. Я страшно смутилась, распечатав письмо и увидев, что оно на четырех страницах, непривычно длинное для Феди. Я пробежала его глазами. Самое обыкновенное письмо. Я спокойно прочла его. Федя писал из Дрездена, только что посетив картинную галерею, где видел Сикстинскую Мадонну. Это была первая часть письма, во второй — он описывал поездку на пароходе по Эльбе, восхищаясь природой, пейзажами. Кончалось письмо фразой: «Но всегда есть „но“, тут это „но“ — мещанский и пошлый немецкий народ». «Неглупый мальчик, — сказала мать, — но много берет на себя, осуждает целый народ на другой день приезда в Германию». Я была рада прочесть это письмо вслух, но, с другой стороны, мне было грустно, что в письме опять было нечего скрывать. Каждый раз, читая его письмо, я ждала чего-нибудь лично ко мне обращенного, того, что я иногда чувствовала в его голосе, в его взгляде. Или это было мое воображение? Не знаю.
Чем больше проходило времени, тем равнодушнее я становилась к Феде, не ждала от него писем и сама не писала ему. Я в то время очень была занята кружком молодых людей, которых часто встречала у сестры Маргариты. Это были товарищи по университету Володи, младшего брата Василия Михайловича, приехавшие из Сибири учиться в Москву. Маргарита любила общество этой молодежи, которая тоже охотно приходила из флигеля, где жил Володя, к ним наверх беседовать за вечерним чаем.
Нам с Мишей, подросткам, пришлось впервые видеть таких молодых людей и слышать такие речи. Они мало были похожи на товарищей моих братьев, прилизанных гимназистов и нарядных студентов, по строгому выбору нашей матери бывавших у нас в доме, танцующих на вечеринках и разговаривающих, как все кавалеры, о книгах, театре…
Товарищи Володи были совсем другие: небрежно одетые, в расстегнутых тужурках, из-под которых видны были их русские рубашки, белые или красные. Это среди зимы! У всех у них волосы были растрепаны, все непрерывно курили. Я с любопытством рассматривала их и внимала их речам и воззваниям, неизвестно к кому обращенным. Все они оживлялись только, когда говорили о политике. И говорили они как будто только для себя, не слушая даже друг друга.
«А вдруг между ними есть Инсаровы или Базаровы», — думала я, прислушиваясь к этим речам. Мы переживали, по их словам, время неслыханной реакции (годы царствования Александра III). У всех мыслящих людей должно быть одно устремление — бороться с самодержавием, свергнуть иго тирании всеми средствами, дозволенными и недозволенными.
«Эти идут дальше Феди и его кружка», — думала я. «Но что надо делать, как действовать, чтобы быть мыслящим человеком?» — спрашивала я Маргариту, когда мы оставались с ней одни, не решаясь вмешиваться в такие серьезные разговоры. «Они ничего об этом не говорят». — «Этого они сами не знают, — объясняла мне Маргарита. — Они хотят уничтожить правительство, свергнуть царя. Для этого нужна революция, вот они и собираются в кружки, где обсуждают, как это сделать. Но вообще говорят они об этом слишком много. Произвести переворот сейчас преждевременно, у них ничего для этого не готово, а говорить об этом бесцельно и опасно».
И Маргарита, и Василий Михайлович говорили это самим студентам очень мягко и вразумительно, стараясь их беседы направлять на более безобидные темы, на обсуждение общественных, научных, литературных вопросов. Но этим молодежь не интересовалась. Маргарита пыталась устраивать чтения вслух книг по истории, находя и высказывая им вслух, что они мало образованы, что Россию нельзя рассматривать вне истории европейских государств. Она советовала им изучать иностранные языки, предлагала свою помощь в этом. Но они отказывались «терять время на такие пустяки». У них другие задачи, более значительные, более своевременные… Маргарита оказалась права: собрание этих молодых людей и их разговоры сочли за крамолу. У Сабашниковых в доме был произведен обыск, комнат Василия Михайловича и Маргариты не тронули, но комнаты Володи перевернули кверху дном. Ничего не нашли, Володю посадили ненадолго, выпустили, сделав подобающее внушение, и установили за ним слежку, нескольких товарищей его арестовали.
Меня это происшествие сильно взволновало. Володя и его пострадавшие товарищи представлялись мне настоящими героями. Я гордилась, что была знакома с ними, слышала те речи, за которые они пострадали. Один из них, смуглый, черноволосый, казался мне похож на Инсарова, как он описан у Тургенева в «Накануне». Мне хотелось поскорее вырасти, стать взрослой, чтобы полюбить кого-нибудь из них, как Елена (моя любимая героиня того времени), и стать «женой его перед людьми и перед Богом». Мне страшно нравилась эта фраза из «Накануне», хотя, надо сознаться, я только смутно понимала, что она значила: быть женой своего избранника и жить с ним против воли родителей, не венчаясь.
Но главное, мне не терпелось участвовать в каком-нибудь революционном заговоре. Мне казалось, что я могу совершить какой угодно подвиг, и, чем опаснее было бы поручение, данное мне, тем лучше я бы его исполнила. Но как мне участвовать в таком революционном движении, как мне провести в жизнь эти идеалы? Меня идеи всегда интересовали постольку, поскольку их можно было осуществить в жизни — и тотчас же, безотлагательно. Но я нигде не находила указаний, как это сделать, как обратить теорию в жизнь. Прекрасные идеи в книгах и речах о всеобщем благе человечества оставались сами по себе, несчастная жизнь человека шла сама по себе.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.