Глава пятая Издательская деятельность

Глава пятая

Издательская деятельность

1

В Петербург Ковалевский вернулся осенью 1866 года подавленный и оскорбленный. Он сузил контакты с окружающими, почти полностью ограничив их тесным мирком, с которым его связывали издательские дела. Кредиторы, владельцы типографий, книгопродавцы — вот тот ничего не дающий ни уму, ни сердцу круг, в который теперь оказался втиснутым Владимир Онуфриевич.

Оставались еще, правда, литераторы и ученые, переводившие для него и редактировавшие переводы. Но большинство из них смотрело на Ковалевского как на работодателя, к тому же весьма неаккуратного в расчетах. Мало с кем из них он мог подружить. Чуть ли не единственным исключением были Сеченовы.

Имя профессора Сеченова стало одним из самых громких в России еще в конце 1863 года, когда появился его труд «Рефлексы головного мозга». Статья предназначалась для «Современника», но цензура, чтобы не привлекать большого внимания, позволила печатать ее только в специальном медицинском издании. И все же «Рефлексы» сразу нашли дорогу к читателям. Экземпляры «Медицинского вестника» переходили из рук в руки, их перекупали за немалые деньги; о смелых идеях с энтузиазмом отзывалась радикальная печать. В правительственных сферах профессор Сеченов прослыл опасным материалистом, вредно влияющим на «молодые незрелые умы». В 1866 году, когда «Рефлексы» были отпечатаны отдельной книгой, цензура наложила на нее арест.

«Эта материалистическая теория, — обосновывал цензор, — приводящая человека, даже самого возвышенного, в состояние простой машины, лишенной всякого самосознания и свободной воли, действующей фаталистически, ниспровергает все понятия о нравственных обязанностях, о вменяемости преступлений, отнимает у наших поступков всякую заслугу и всякую ответственность; разрушая моральные основы общества в земной жизни, тем самым уничтожает религиозный догмат жизни будущей; она не согласна ни с христианским, ни с уголовно-юридическим воззрением и ведет положительно к развращению нравов».

Так «понял» цензор теорию Сеченова!

Против ученого возбудили судебное преследование, к чему он сам отнесся очень спокойно.

— Я возьму с собой в суд лягушку, — говорил он друзьям, — и проделаю перед судьями все мои опыты; пусть тогда прокурор опровергает меня.

Между тем Сеченов меньше всего походил на «пропагандиста». Он слишком был увлечен наукой; только научные вопросы заставляли светиться его большие ясные глаза, выделявшиеся на скуластом, заметно попорченном оспой, «калмыцком» лице. Иван Михайлович работал в лаборатории, читал лекции, писал научные статьи и переводил научные сочинения, а отдыхал в узком семейном кругу и очень мало где-либо бывал — отчасти из-за сложного положения его гражданской жены, у которой оказалось достаточно мужества, чтобы при устройстве своей личной жизни пренебречь мнением общества, однако не в такой степени, чтобы вовсе с ним не считаться.

Сеченовы снимали квартиру вместе с фиктивным мужем Марии Александровны Петром Ивановичем Боковым и вечера коротали втроем или в присутствии немногих друзей. Среди них особенно близкими были Надежда Прокофьевна Суслова (она училась за границей и в Петербург приезжала только на время каникул) и Владимир Онуфриевич Ковалевский.

Мария Александровна, дочь вышедшего в отставку свитского генерала Обручева, казалось бы, обречена была жить в деревне в ожидании «выгодной партии». Однако ее брат Владимир — блестящий молодой офицер, зная, что сестра хочет учиться, привез из Петербурга врача, взявшегося «лечить» якобы недомогавшую Марию. Скоро окружающие заметили, что молодой красавец врач увлечен очаровательной пациенткой.

В положенный срок состоялась помолвка, а затем и венчание. Мария Обручева, став Боковой, уехала со счастливым супругом в столицу. Лишь брат Марии да два-три друга знали: брак Боковых — не более чем фикция.

С Надеждой Сусловой Марию Бокову сблизило общее стремление к образованию. В 1860 году они вместе начали заниматься в Медико-хирургической академии у Грубера, а затем у Сеченова.

Суслова всю свою жизнь подчинила намеченной цели, и, глядя на эту по-крестьянски крепкую девушку, можно было не сомневаться, что она добьется своего, несмотря ни на какие препятствия.

Мария Александровна старательно тянулась за подругой, однако занятия в академии не могли полностью заслонить от нее соблазны и удовольствия, поглотить весь мир ее мыслей и чувств.

Петр Иванович Боков обожал «спасенную» им девушку. Человек мягкий и крайне деликатный, он избегал навязывать ей свое общество, но вскоре с нею, точнее, с ее братом случилась беда: Владимира арестовали за распространение прокламаций. Горько страдающая Мария Александровна осталась одна в большом чужом ей городе, и Петр Иванович, как мог, утешал ее в постигшем несчастье, делал все, чтобы она не ощущала себя заброшенной и забытой. Незаметно для самой себя девушка стала отвечать на его чувство; фиктивный брак превратился в действительный.

Но прошло несколько лет, и Марию Александровну увлекла крупная личность ее учителя. Благородный Боков не стал мешать ее счастью.

В 1864 году женщинам запретили посещать Медико-хирургическую академию, и Суслова, нимало не колеблясь, уехала доучиваться за границу. А Мария Александровна долго разрывалась между желанием отправиться вслед за подругой и нежеланием расстаться с Иваном Михайловичем. Пересилило второе. Молодая женщина стала работать над переводами, которые одна или вместе с Иваном Михайловичем выполняла для Ковалевского. Мария Александровна, правда, не чувствовала себя удовлетворенной. Она часто сетовала на то, что годы уходят, а медицина, которой она так увлеченно занималась когда-то, становится все более несбыточной мечтой. Не задушевные ли беседы с нею и Иваном Михайловичем, в противоположность жене полностью удовлетворенным своей деятельностью, снова пробудили в Ковалевском стремление бросить все и заняться естественными науками?

Как-то так получилось, что в отношениях с Марией Александровной у Ковалевского установился тон полушутливого ухаживания и полунарочитого восхищения. Видя, как веселят жену частые посещения Ковалевского, Иван Михайлович радовался вместе с ней. Однако постепенно ему стало казаться, что шутливая игра становится все более серьезной и может со временем вовсе перестать быть игрой. Он посчитал нужным вмешаться...

Впрочем, «сцены» не было.

И частые визиты Ковалевского не прекратились.

Уехав в заграничную командировку, Иван Михайлович писал Марии Александровне:

«Господь с Вами, мое неоценимое золото, ходите по вечерам к П[етр]у И[вановичу] [Бокову], ходите с ним кататься, ходите по театрам, приглашайте Ковалевского, только, ради бога, не очень скучайте, а главное — не наваливайте на себя от скуки слишком много работы».

Был ли Владимир Онуфриевич по-настоящему влюблен в Марию Александровну? Испытывала ли она к нему что-либо большее, чем простое дружеское участие? По всей вероятности, нет. И это было ясно Ивану Михайловичу. Замкнутая размеренная жизнь, какую вели Сеченовы, вполне отвечала наклонностям ровного и уравновешенного характера молодой женщины. Много ли общего могло быть у нее с Ковалевским, которого Иван Михайлович очень точно охарактеризовал человеком «неугомонным», «живым, как ртуть, с головой, полной широких замыслов», не могущим жить, «не пускаясь в какие-нибудь предприятия»?

С марта 1867 года Александр Онуфриевич стал сохранять письма брата. В них немало жалоб на одиночество, меланхолию, нелюдимость, которые развились у Владимира Онуфриевича «в последнее время». Эти письма вовсе не похожи на письма влюбленного, тем более влюбленного, пользующегося взаимностью.

2

Вызванное одиночеством тяжелое настроение Ковалевского усугублялось трудным финансовым положением. Сильно устав и измотавшись от постоянного натиска кредиторов, Владимир Онуфриевич не выдержал и в июле 1867 года укатил за границу. А ведение своих текущих дел поручил приятелю В.Я.Евдокимову.

Евдокимов когда-то учился в лицее вместе с братьями Серно-Соловьевичами. После ареста одного из них и бегства за границу другого над их книжным магазином нависла угроза конфискации, поэтому срочно оформили «продажу» магазина их другу А.А.Черкесову. Ближайший товарищ Александра Серно-Соловьевича, Черкесов почти неотлучно жил вместе с ним в Женеве, со страхом и ужасом наблюдая, как тот все глубже погружается в пучину неизлечимой душевной болезни. В Петербурге же от имени Черкесова книжным магазином управлял Евдокимов, и Ковалевского связывало с ним множество дел: магазин продавал большую часть его изданий.

Человек энергичный, деятельный, оборотистый, не забывавший, что магазин — предприятие не только коммерческое, но и «идейное», Евдокимов поднаторел в различных финансовых операциях. Но даже он пришел в ужас, когда попытался разобраться в том ворохе счетов и бумаг, которые ему оставил Владимир Онуфриевич. Письмо, посланное им в Париж Ковалевскому, настолько красноречиво обрисовывает финансовое положение издателя, что нам придется привести его почти целиком.

«Наконец-то Вы, Владимир Онуфриевич, подали о себе весть, а я было уж думал, что не дождусь от Вас ни строки. Да, милый друг, если бы я знал, или, точнее, если бы Вы получше и пооткровеннее объяснили, какую обузу Вы на меня взваливаете, то я, конечно, ни за какие бы коврижки не согласился взять на себя Ваши дела. Но... дело сделано, и мне волей-неволей приходится биться как рыба об лед с Вашими книгами, которые идут плохо, и с Вашими делами, которых такая масса, что у меня мороз дерет по коже.

Я снова повторяю, Владимир Онуфриевич, что Вы должны помочь мне выпутаться из Вашего дела, доставить кредит хоть в тысячи 2; т.к. иначе Вы запутаете дела мои так, что я их никогда не распутаю. Вдумайтесь хорошенько в цифры векселей, из которых я для Вас приложил бланки, сообразите, что выручаются за книги гроши, и скажите, как же я могу выйти из этого положения.

Вам легко говорить «продайте побольше книг», скажите, кому продать, когда никто их не покупает; не делать же мне аукциона. Салаев отказался, Вольф также (Салаев и Вольф — книготорговцы, оптовые покупатели Ковалевского. — С.Р.); к кому же мне еще обратиться? На сотню, другую рублей, по мне, продавать не стоит: такими продажами дела не поправишь.

Вот список Ваших векселей в Обществе взаимного кредита.

По векселедателю: Черкесову — августа 25 — 200 рублей; Черкесову — сентября 20 — 400 рублей; Черкесову — сентября 30 — 200 рублей; Черкесову — октября 5 — 400 рублей; Черкесову — декабря 20 — 300 рублей; Черкесову — января 30 — 200 рублей; Брауэр — ноября 4 — 400 рублей; января 21 — 600 рублей = 3100 рублей.

На предъявителя: Ламанского — сентября 15 — 400 рублей; личный — сентября 27 — 600 рублей; личный — сентября 20 — 600 рублей; личный — сентября 11 — 400 рублей; личный — ноября 6 — 300 рублей; личный — ноября 4 — 300 рублей; личный — ноября 2 — 300 рублей; Неклюдова — ноября 11 — 350 рублей; Ламанского — октября 30 — 280 рублей; Ламанского — октября 15 — 200 рублей; личный — декабря 11 — 600 рублей = 4730 рублей.

Векселя Ваши Покровской фабрике (очевидно, типография, печатавшая книги. — С.Р.): 11 августа — 438 рублей; 11 сентября — 600 рублей (переписаны на 6 месяцев с учетом); 15 сентября — 800 рублей (Отто говорит, что это вексель мой с Вашим бланком; переписать нельзя, потому что учтен у кого-то, уехавшего за границу); 20 сентября — 600 рублей; 25 сентября — 600 рублей; 27-го — 400 рублей; 30-го — 600 рублей; 11 октября — 300 рублей; 15 октября — бланк Печаткина — 150 рублей; 20 октября — бланк Сущинского — 400 рублей; 25 октября — бланк Печаткина — 150 рублей; 30 октября — 600 рублей; 30 октября — вексель Головачева, бланк мой и Ваш — 400 рублей; 11 ноября — бланк Сущинского — 600 рублей; 4 ноября — 400 рублей; 9 декабря — бланк мой и Ламанского — 330 рублей; 11 декабря — бланк мой — 500 рублей; 11 января — бланк мой — 600 рублей и 500 рублей [8968 рублей].

Прибавьте к этому бланки мои и Печаткина, и Вы увидите то, что сумма выйдет немаленькая, а если принять сумму, которую Вы должны магазину, то тогда можно вполне быть уверенным, что всей суммы ни за что не покрыть выручкой из продажи Ваших изданий. [...].

Отвечайте скорее на это письмо и пишите Вейденштрауху.

Желаю Вам успехов и жму руку».

3

Письмо это Ковалевский получил в конце августа 1867 года. Он успел побывать в Ницце (о неожиданной встрече с Герценом мы уже упоминали), затем пересек с юга на север Францию, перебрался через Ламанш (о визите к Дарвину у нас речь впереди) и, наконец, остановился в Париже, где неутомимо, павильон за павильоном, осматривал экспонаты четвертой всемирной выставки. Словом, он успел отдохнуть, развеяться, набраться новых впечатлений. И вместо того, чтобы отвечать на письмо растерявшегося Евдокимова, упаковал чемоданы и через несколько дней был в Петербурге.

«Опять, Саша, беда случилась, — писал он брату в Триест уже 4 сентября, — 1-го не хватило денег, а 8 сентября, т.е. через четыре дня Вольф у меня берет книги, и тогда будут кое-какие деньги и я тебе вышлю их, а теперь прилагаю, что могу только на удовлетворение насущных потребностей. Торговля еще не началась почти вовсе, а дела тут скопились так, что едва живу. Ты знаешь, что моя Голгофа — Брем не кончается, и что будет еще два огромных тома: Amphibien, Fische und Wirbellose7; как они втиснут это в два тома, не знаю. Оба тома, 5 и 6, уже стали выходить в Германии в перемежку выпусками [...], и мне нужно поспевать за ними». И в конце письма: «Может быть, мне удастся выслать тебе остальные 210 рублей и целиком к 10 сен[тября], но едва ли, а я пошлю только 100, пока дела еще не хороши и настоящая продажа начнется только в октябре».

Вот так! Смело заключая сделки на многие тысячи рублей, Владимир Онуфриевич не имел свободной сотни, чтобы своевременно выслать брату. Через много лет, перед смертью, с отчаянным отрезвлением оглядываясь на прожитую жизнь, Ковалевский вспоминал, что, ведя издательство, не имел даже бухгалтерских книг.

4

Однако тома выходили один за другим.

Ковалевский выпустил «Историю французской революции» В.Ф.Минье, «Рассуждения и исследования политические, философские и исторические» Д.С.Милля, «Уголовное право Англии в кратком очертании» Дж.Стефенса, «Историю цивилизации Германии» И.Шерра, «Историю философии от начала ее в Греции до настоящих времен» Д.Г.Льюиса, «Историю рабочих ассоциаций» Энглендера...

Наряду с этими солидными трудами Ковалевский опубликовал два-три совсем случайных произведения, таких, как «История чайной чашки» Кэмпфена, где повествуется о приключениях европейца в Китае, или «Химия кухни» Отто Уллэ. Очевидно, состав издаваемых книг определялся не только общественно-политическими и научными интересами издателя или его личными симпатиями, но предложениями редакторов и переводчиков, конъюнктурой книжного рынка... Еще в начале 1866 года Владимир Онуфриевич быстро набрал и отпечатал 2200 экземпляров романа Герцена «Кто виноват?». Оказалось достаточным не поставить на обложке имя автора, чтобы обмануть бдительность цензуры. Когда власти спохватились, книга была уже распродана. Нерасторопному цензору поставили «на вид». «Писал ли я тебе, — спрашивал Александр Иванович сына, — что Ковал[евский] издал в Петерб[урге] «Кто виноват?» и что он был куплен нарасхват? Теперь он издает «Сороку-воров[ку]», «Крупова» и пр. — и пишет, что будет мне посылать по 600 руб. сер. (1000 фр.) за волюм. Вот до каких чудес мы дожили». (Однако книги повестей Герцена выпустить в свет не удалось.)

Но подавляющее большинство изданий Ковалевского — это либо учебники и учебные пособия для студентов естественных и медицинских факультетов, либо оригинальные труды западноевропейских естествоиспытателей.

5

Кроме Боковой и Сеченова, Ковалевский, привлекал в качестве переводчиков и других лиц, причем выбор их нередко диктовался желанием оказать человеку денежную или нравственную поддержку. Так, «Историю рабочих ассоциаций» Эпглендера переводил сосланный в Сибирь Николай Серно-Соловьевич, а «Историю цивилизации Германии» И.Шерра — Дмитрий Иванович Писарев.

Вскоре после того, как Писарева под поручительство матери выпустили из Петропавловской крепости, он рассорился с издателем журнала «Дело»8 Григорием Евлампиевичем Благосветловым и остался без печатной трибуны. Первым, кто в это трудное время пришел на помощь Дмитрию Ивановичу, оказался, конечно же, Владимир Ковалевский. Матери Писарев написал:

«Был у Ковалевского, желая узнать подробности о тех работах, которые он намерен мне предложить. Встретил он меня очень дружелюбно. В результате свидания оказалось, что он поручит мне переводить с немецкого книгу Шерра «История цивилизации в Германии».

Сотрудничество продолжалось с год и обещало быть плодотворным, но его прервала внезапная смерть Писарева. «Сообщу тебе очень печальную новость, — писал Владимир Онуфриевич брату. — Писарев, с которым я хорошо познакомился в последнее время, он переводил и редактировал мне кое-что, утонул на днях, купаясь в море около Риги; какое несчастье преследует русских талантливых критиков — ему было едва 26 лет9».

Но чаще всего книги переводил сам издатель, что избавляло его от необходимости платить переводчикам. В совершенстве владея немецким, английским и французским языками, он работал уверенно и быстро — так, как опытный пианист, играя с листа, «переводит» музыкальную мелодию с языка нотных знаков на язык звуков.

Особое значение Ковалевский придавал научной доброкачественности переводов. Она гарантировалась тщательным редактированием, которое он доверял только видным ученым, крупным специалистам в данной отрасли естествознания.

Книги по физиологии редактировал, как правило, Сеченов. Перевод «Душевных болезней» Гризингера вышел под редакцией академика Ф.В.Овсянникова. «Руководство к геологии...» Ч.Ляйелла переводил и, по-видимому, редактировал профессор Н.А.Головкинский. Учебник зоологии вышел под редакцией и с обширнейшим предисловием Александра Ковалевского. Два тома классического труда Дарвина «Прирученные животные и растения», переведенные самим издателем, редактировал Сеченов, а ботаническую часть — известный ботаник Герд. Переведенный позднее Владимиром Онуфриевичем совместно с Марией Александровной труд Дарвина «О выражении ощущений у человека и животных» вышел под редакцией А.О.Ковалевского...

Нам сейчас нелегко осознать, какое огромное значение придавали современники издательской деятельности Ковалевского.

Еще в самом начале ее в знаменитой статье «Реалисты» Дмитрий Иванович Писарев, ратуя за популяризацию науки и восхищаясь «Иллюстрированной жизнью животных» Брема, как произведением, написанным «самым простым и увлекательным языком, с удивительным знанием дела, с удивительным пониманием характера и ума различных животных и с самою здоровою, неподкрашенною любовью к природе и к жизни во всех ее проявлениях», он особо подчеркивал, что «эту великую, именно великую книгу переводят на русский язык».

«Но горе переводчикам, — предупреждал Ковалевского Писарев, — если они хоть сколько-нибудь обесцветят рассказ Брема. Это будет одно из тех литературных преступлений, которых не должно прощать общество. Если издатели догадаются после богатого издания с картинами выпустить другое, дешевое, на серой бумаге, без картин, то Брем проникнет в каждое грамотное семейство. Такая книга есть историческое событие в полном и буквальном смысле этого слова».

Ковалевский вполне оправдал надежды, возлагавшиеся на него Писаревым. И не только им одним.

20 ноября 1867 года Иван Михайлович Сеченов писал Марии Александровне в связи с их совместной работой над переводом «Физиологической химии» немецкого естествоиспытателя В.Кюне:

«Сделайте милость, передайте от меня Ковалевскому, чтобы он готовил деньги Кюне, 200 талеров, потому что по уговору их нужно будет отослать ему тотчас после того, как появится в печати перевод последнего выпуска. Если — что в высшей степени вероятно — он не будет в состоянии разом собрать такой суммы, то недостающее нужно будет пополнить из моих денег. О последнем обстоятельстве Вы, разумеется, молчите и настаивайте, чтобы сумма была собрана сполна».

Хорошо осведомленный о финансовом положении издателя, Сеченов не только не заикался о причитающемся ему как редактору и переводчику гонораре, но готов был от себя приплатить автору! Одним дружеским расположением к Владимиру Онуфриевичу этого не объяснишь. Очевидно, Иван Михайлович считал его издания важным общественным начинанием, которому всячески необходимо способствовать.

Даже Варфоломей Зайцев в пасквильной статье против Ковалевского не отрицал большой просветительской роли его изданий, хотя и пытался ее принизить. В свойственной ему гротескной манере Зайцев писал:

«Он занялся делом небезвыгодным в материальном отношении (истинные выгоды, какие извлекал Ковалевский, были Зайцеву, конечно, известны! — С.Р.) и делавшим ему честь в нравственном (курсив мой. — С.Р.), именно изданием книжек по части естествознания [...]. Это было время моды на этот предмет, не столь компрометирующий, как вопросы политические [...], однако и не лишенный некоторого якобы оппозиционного интереса. Вскоре его имя, неизвестное вне кружков, просияло и неразрывно слилось с именами Фогта, Молешотта, Сеченова, Дарвина».

Как ни силился в приведенном отрывке Зайцев опорочить бывшего друга, ему это не удалось. Подлинное же его отношение к книгам «якобы оппозиционного интереса» можно понять из высказывания, сделанного им по другому поводу:

«Мы были глубоко убеждены в том, что боремся за счастье всего человечества, и каждый из нас охотно пошел бы на эшафот и сложил свою голову за Молешотта и Дарвина».

Через двадцать лет после смерти Владимира Онуфриевича известный библиограф П.В.Быков откликнулся на эту годовщину статьей. Особо подчеркнув просветительскую роль осуществленных им изданий, Быков выразил уверенность, что имя Ковалевского «останется жить» не только в науке, но и «в истории нашей общественности».

В этой оценке нет преувеличения.

Благодаря стараниям Владимира Ковалевского русскому читателю впервые становились доступными — нередко сразу же после, а иногда и прежде выхода в свет на языке оригинала — труды Агассиса, Брема, Вирхова, Дарвина, Келликера, Кюне, Лейкарта, Фогта, Молешотта, Гексли, Ляйелла, Гоппе...

Все это — классики естествознания. Но не все они считались классиками уже в то время. Требовались огромная начитанность в естественных науках, прочные связи с русскими и зарубежными учеными, требовалась, наконец, особая интуиция, чтобы из моря научной и научно-популярной литературы, наполнявшей книжный рынок Европы, выуживать действительно выдающиеся, нетленные произведения. И само собой, в этом море надо было ориентироваться. То есть следить за наукой, за ее движением, понимать, что в ней нарождается, а что отживает...

Впоследствии, занявшись наконец научными исследованиями, Ковалевский сокрушался, что «потерял столько драгоценных лет». В одном из писем брату он писал, что «при энергии и страсти к делу, которые я помню в себе, когда был в III, II и I классах Училища, мог бы броситься в теоретическую часть и сделать очень много». «Какое зло, что мы в наши юные годы, т.е. от 16 до 19, 20, не натолкнулись ни на одного истинно разумного и хорошего человека, который бы побудил нас и особенно меня тогда уже переменить карьеру. Кроме того, опять не могу не бранить тебя, как ты [...] мог потерпеть, чтобы я по окончании курса и приезда за границу не принялся тотчас за естественные науки, а сидел два года за какою-то гнусностью. Затем 5 лет издательства — это просто ужас».

Сокрушаясь вместе с Владимиром Онуфриевичем, можем ли мы, однако, столь уж безоговорочно включить в его скорбный реестр «5 лет издательства»? Ведь в эти годы ему пришлось проработать столько научных произведений, сколько не могли одолеть и десять самых способных студентов. И дело не только в количестве знаний, вольно или невольно приобретенных издателем. Отбирая научные труды для перевода и издания, общаясь с русскими и иностранными учеными — своими авторами и переводчиками, определяя, что следует, а что не следует издавать, что сократить в сочинении иностранного автора, как малосущественное, а что, наоборот, дополнить или прокомментировать, Ковалевский должен был каждый раз четко и недвусмысленно определять свою собственную позицию.

«Пробегая эти очерки знаменитого зоолога и геолога, — писал Ковалевский в «Предисловии издания» к книге известного противника Дарвина Луи Агассиса «Геологические очерки», — читатель, может быть, будет по временам неприятно поражен, встречая опровержения и противоречия на некоторые из теорий и взглядов, которые он благодаря новейшему направлению зоологии и геологии привык считать почти за аксиомы. Несмотря на этот недостаток, свойственный вообще всем произведениям Агассиса (особенно таким, где автор имеет случай вдаться в некоторую полемику), (чтобы высказать это, надо было познакомиться со всем научным творчеством Агассиса! — С.Р.), предлагаемая книга представляет множество несомненных достоинств: она показывает нам чрезвычайно ясно и наглядно постепенное развитие нашей Земли и заселение ее растениями и животными... Картина постепенного обнажения суши от воды и принятия ею тех очертаний, которые мы видим теперь, прослежена и представлена Агассисом так наглядно, что недостатки его состоят только в том недоброжелательстве, с которым автор относится к теории постепенного развития, и в придерживании устарелого взгляда (отвергнутого в настоящее время большинством современных геологов) о совершенной разности творения в различные геологические периоды».

Точка зрения издателя выражена со всей определенностью.

Неудивительно, что с особенной тщательностью и любовью Ковалевский готовил к изданию произведения Дарвина. Он вступил с Дарвином в переписку, во время заграничных поездок навещал его в Дауне и договорился о присылке им корректурных листов. Благодаря этому классический двухтомный труд создателя эволюционной теории «Изменение животных и растений вследствие приручения» появлялся выпусками на русском языке раньше, чем в Англии. На титульном листе этой книги Владимир Онуфриевич не без внутренней гордости смог напечатать: «Перевел с английского с согласия и при содействии автора В.Ковалевский. Под редакцией И.М.Сеченова, ботаническая часть под редакцией А.Герда». На последней странице обложки издатель разъяснял:

«Автор согласился передать нам право на печатание его нового сочинения в русском переводе, он был так добр, что начал высылать издателю корректурные листы еще до напечатания в Англии и прислал клише со всех рисунков сочинения: все это дает издателю возможность, начавши выпускать книгу даже раньше английского подлинника, окончить ее совершенно параллельно с оригиналом. Зная живой интерес, с которым встречается все, выходящее из-под пера Дарвина, издатель решил, не стесняясь количеством листов, делать частые выпуски, по мере получения листов от автора. Когда автор узнал, что есть возможность, не увеличивая цены книги, внести туда рисунки упоминаемых им многочисленных видов и разновидностей животных, то он выбрал и расположил для нашего издания рисунки из сочинения Брема; по его мнению, они значительно помогут уяснению тех сложных вопросов, которые он разбирает в своем сочинении».

Научным мировоззрением Ковалевского, сложившимся в процессе издательской деятельности, стал дарвинизм. Владимир Онуфриевич понимал, что это учение замечательно не только своей непреложной истинностью, но еще и тем, что открывает перспективу для плодотворной творческой работы почти во всех областях естествознания. Не этим ли вызвана та глубокая неудовлетворенность, которая сквозит в первых же сохраненных его братом письмах? Хорошо сознавая общественную значимость своей издательской деятельности, Ковалевский тем не менее называет ее «голгофой», «каторгой», смотрит на нее как на что-то временное, с чем ему непременно следует развязаться. Могла ли его удовлетворить скромная миссия рупора пусть самых передовых, но чужих научных идей, если он ощущал в себе способность сказать собственное слово в науке!

Однако сделать поворотный шаг в жизни всегда нелегко. Ковалевскому это было сложно вдвойне. Потому что он с ног до головы был опутан долгами. А главное, по-прежнему откладывал на будущее определение собственной судьбы, ибо принадлежал к числу людей, которым, чтобы решиться на что-то важное, необходим сильный внешний толчок.

Таким толчком стала его встреча с Софьей Васильевной Корвин-Круковской.