СКИФСКИЙ ЖРЕБИЙ
СКИФСКИЙ ЖРЕБИЙ
Рене, и ста дух бурен,
и вознесошася волны его;
восходят до небес и низходят до бездн;
душа их в злых таяше.
Смятошася, подвигошася, яко пьяный,
и вся мудрость их поглощена бысть.
Ивоззваша ко Господу, внегда скорбети им,
и от нужд их изведе я.
И повеле бури, и ста в тишину,
и умолкоша волны его.
Псалтырь, 106, 25—29
Нашествие
Не раз шаталось, прыгало под городом дно земли, но безумия её чревного естества замирали вдруг, как пропойца, заблудившийся дверью. Случались осады, полчища остготские, аварские, ещё каких-то варварских обличий прикатывали вплотную к крепостным рвам, да только стрелы их горохом трещали и отскакивали от невозмутимых стен. Уже на веку нынешних старожилов серое воинство болгарина Крума побуйствовало в самых близких окрестностях, оскверняя храмы, заволакивая небо смрадом пожогов. Однако все эти посуху заявлялись, посуху потом и рассеивались, как взбитая ими же пыль.
А чтобы кто-то решился напасть с моря? Такого и в недужных снах цареградцам не снилось. На море сызначала единовластвовал имперский флот. По миролюбивым водам только купцы, лучась довольством, свободно приходили и уходили, когда и куда им надобно.
С самого утра злосчастного 18 июня 860 года, во все недели лютых бесчинств, столица оскорблённо обсуждала: почему и как произошло невозможное? Отчего великий город ни с того ни с сего оказался беззащитен именно с моря?
Ещё весной затеялось большое военное дело против арабов. Армию через серединную землю малоазийского полуострова повёл юный василевс Михаил III. Справедливо ли было теперь винить его в неосмотрительности? Арабы в последние десятилетия составляли, по сути, единственную настоящую угрозу для Византии. На поступок молодого государя, захотевшего самостоятельно возглавить поход, смотрели с поощрением: значит, пришла пора его возмужания. Любитель ипподромных ристалищ и весёлых застолий садится на боевого коня, намерен продолжить воинские труды своего родителя, императора Феофила, успешно теснившего арабов в нагорьях и пустынях Сирии.
К чести Михаила, как только доскакали гонцы с вестью о страшной беде, нависшей над Царёвым градом, он оставил армию на своих полководцев, срочно через Каппадокию вернулся назад и с халкидонского кряжа, тайно одолев ночью Босфор, пробрался в свою осаждённую столицу, чтобы ободрить горожан.
А флот? Его лучшие силы, как того и требовала обстановка, находились далеко, у берегов Сицилии, чтобы препятствовать арабской эскадре грабить южноиталийские порты. Больше морской угрозы ждать было неоткуда. Пропонтида, маленькое карманное морцо, была не в счёт. Понт, несмотря на бешеный норов его стихий, ромеи тоже издавна считали морем внутренним, домашним. Болгары, как ни пространно было их морское побережье, на владение Понтом не покушались и флота здесь никогда не заводили.
И всё же беда шла именно с Понта. Считаных часов краткой летней ночи хватило, чтобы она молча втиснулась в горловину пролива. Наутро город брезгливо вздрогнул от присутствия чего-то постороннего, неисчислимого и совершенно безразличного к его величию. Нелепыми серыми струпьями это постороннее облепляло оба берега Босфора, а в заливе Суд, он же Золотой Рог, воды вообще не было видно, и только шевелились, тёрлись, елозили, скрипели друг о друга всё те же безобразные струпья. И наползали на отмели, потому что сзади их подпирали ещё какие-то серые лохмотья, клочья, лоскуты… Несуразное месиво из грязной парусины, кожи, звериных шкур, каких-то кривых багров, широких, как лопаты, вёсел… И всё это постороннее издавало нечленораздельные, отвратительные для слуха ромеев вопли.
«…Горе мне, что я вижу, как народ грубый и жестокий окружает город и расхищает предместья, всё истребляет, всё губит, нивы, жилища, пастбища, стада, женщин, детей, старцев, юношей, всех поражает мечом, никого не жалея, ничего не щадя; всеобщая погибель! Он как саранча на жатву и как плесень на виноград или лучше как зной или тифон, или наводнение, или, не знаю что назвать, напал на нашу страну и истребил целые поколения людей…»
Патриарх Фотий, которому принадлежат эти слова, стал одним из свидетелей небывалой пагубы. От первого до последних дней он видел её в сотнях подробностей и описал на многих страницах своих сочинений. Но он стал и одним из самых бесстрашных и деятельных защитников православного города. Через считаные часы после того, как гарнизон отбил первые яростные приступы, владыка сквозь мечущиеся толпы горожан пробился во Влахернскую церковь. Она стояла на окраине, почти у городских стен, в верхней, наиболее удалённой от дворца и патриархии части залива Суд, где опасность вторжения нападающих внутрь города из-за недостаточной высоты и мощи крепостных сооружений была особенно велика.
Небольшой храм во Влахерне относился к наиболее почитаемым в Царском граде. Под его сводами сберегались великие святыни христианского мира — риза, плат и пояс Богоматери. От Влахерны на холм к великой Софии из года в год — по случаю самых великих торжеств — проходили по переполненным людьми улицам знаменитые крестные ходы. Но сейчас патриарх решился на иное. К вечеру он вывел крестное шествие на оборонные галереи крепостных стен. Более того, он благословил вынести туда же не только богослужебные книги, иконы, хоругви, но извлечь из шитых покровов и пелен сами богородичные святыни. Пусть риза, плат и пояс Взбранной Воеводы победительной оборонят своим чудесным присутствием весь город, молитвенно замерший на краю погибели.
Мерцающее свечами и цветными фонарями зарево шествия — в клубах ладанного дыма, под тихое и мерное акафистное пение, — медленно сдвигалось вдоль стен.
Внизу, в темени чужого стана то возрастал, то замирал ропот недоумения. Те, что вломились сюда на рассвете, а за длинный жаркий день успели распотрошить незащищённые стенами пригороды и сёла, оскверниться насилием, кровью беззащитных жертв, и те, что приволокли к своим лодкам и челнам узлы с пригоршнями монет, грудами металлической утвари, тяжёлые узкогорлые кувшины с вином, горы цветастого тряпья, и те, кто ещё был на ногах после всего содеянного, выпитого и съеденного, сейчас видели и слышали впервые на своём веку такое непонятное им предивное диво, что не было почему-то у них ни сил, ни желания кричать или хвататься за мечи, луки и колчаны.
И на следующий день, выслушав рассказы о новых погромах, учиняемых повсеместно, патриарх Фотий опять повелел выйти на стены с крестным ходом и нести на поднятых руках спасительные святыни от Невесты Неневестной. Чтобы видели не только свои, но и этот страшный народ, неведомо откуда возникший.
Крестные ходы служились неукоснительно. И когда в город тайно проник возбуждённый всем случившимся молодой василевс, он тоже вместе с Фотием выходил на крепостные прясла у Влахерны. Горожане, глядя на осунувшегося, но бодрого Михаила, которого до сих пор обычно лицезрели в беспечной обстановке ипподромных кликов и страстей, тоже приободрялись. У иных и слёзы умиления наворачивались на глаза.
Патриарх не раз в своих проповедях говорил в эти дни, что страшное испытание, насланное на город и всех окрестных жителей в облике неведомого жестокого народа, нужно осмыслять не иначе как Божью кару. Не помогут ни армия, ни боевые корабли, которых ждём с упованием, если не покаемся от всего сердца о грехах наших, коими не перестаём оскорблять Господа своего.
Пришельцы главный стан по-прежнему держали в Суде. Но при этом изо дня в день свободно и ловко сновали на своих узких лодках и челнах из Суда в пролив и Пропонтиду, где, сбившись в хищные стаи, обрыскивали пригородные острова или снаряжались к удалённым от берегов селениям. Отовсюду стекались жалобные вести о новых убийствах, грабежах, насилиях.
Кто они всё-таки, откуда взялись? По внешнему виду, по говору это не были ни болгары, ни такие же трусливые на воде племена кавказского полудужья. Если бы полчище двигалось на юг, к Босфору, держась прибрежий Понта, пограбливая по пути то там, то сям, слухи о нём через купцов, через гарнизоны ромейских портовых городов опередили бы нашествие. Значит, оставалось допустить, что это громадное скопище малых и мелких водоплавающих дерев, пригодных для снования разве лишь по рекам и озёрам, собрано было на затею неслыханную. Из устья какой-то большой реки — скорее всего, Борисфена-Днепра — они кинулись наобум в открытое море и пересекли Понт поперёк его дремучей исполинской спины, где первый же настоящий ветер мог разметать их, как жалкую щепу, и поглотить всю прорву, до единого челна. Похоже, хвост какой-то бури их всё же зацепил. Очень уж потрёпанный вид имели эти беспечно держащиеся на плаву посудины. Но если перед броском в самую нехоженую часть Понта их было больше и даже намного больше? Сколько же лесов, сколько громадных дерев растёт в тех пределах, где они выдалбливали из цельных стволов свои лодки, смолили их днища? Сколько мастеров лодочного дела понадобилось, чтобы спустить на воду великие стаи этих узких, длинных, пронырливых челнов?
Время шло, они не уходили. Не давала знать о своём приближении и воинская помощь столице — сухопутная и морская. Однажды патриарх Фотий, о храбрости которого говорили, что он не зря в юности служил в царской гвардии, предпринял поступок, больше, по житейским понятиям, похожий на безумную выходку. Через ближайшие к Влахернской церкви башенные ворота он вывел крестное шествие прямо на береговую кромку залива.
Чужаки, толпившиеся поодаль в одном из своих становищ, с молчаливым любопытством уставились на невидаль, ещё более странную, чем зрелища предыдущих ночей. Трепет цветных хоругвей, будто приплясывающих в воздухе, пересверк парчовых облачений, красные угли кадильниц, — и всё это само идёт им в руки. Но, похоже, чей-то приказ сдерживал нетерпение тех, кто желал бы враз окружить добычу.
Когда с молитвенными песнопениями приблизились к воде, Фотий, до того нёсший ризу Богоматери на высоко поднятых руках, ступил в обмершие воды, троекратно омочил в них подол ризы. После этого в заливе и в городе стало совсем тихо. Но ненадолго…
В такой последовательности можно представить развитие событий тех дней на основании нескольких сообщений из византийскиих источников. Но обратимся к ещё одному свидетельству, уже не ромейскому, а славянскому. Это летописная запись из «Повести временных лет», старейшего древнерусского исторического свода. Её автор лишь немного сближает события, вычитанные им из Хроники Георгия Амартола, и настаивает на том, что всё самое главное случилось сразу же в ночь возвращения василевса Михаила в Константинополь:
«Царь же едва в град вниде, и с патреярхом с Фотьем к сущей церкви святей Богородице Влахерне всю нощь молитву створиша, та же божественную святы Богородиця ризу с песньми изнесше, в мори скуть омонивше. Тишине сущи и морю укротившюся, абье буря вста с ветром, и волнам вельям вставтем засобь, безбожных Руси корабля смяте, и к берегу приверже и изби я, яко мало их от таковыя беды избегнути и восвояси возвратишася».
То есть, как явствует из записи, тишины не хватило даже до исхода недолгой ночи. Буря, налетевшая вдруг («абье»), в тот же час решила участь и осаждающих, и осаждённых. Описание замечательно по крайней мере в двух отношениях. Автор, сам будучи русским, не счёл нужным скрыть от читателей, что нападение их единоплеменников на столицу ромеев закончилось самым бесславным образом. И произошло так потому, что Русь была безбожной и получила за свои бесчинства по заслугам. Причём наказание пришло не от осаждённых, а от самой Божией Матери, решившей вразумить грабителей так сурово.
За сказанным стоит летописец-христианин, и он, как видим, вовсе не намерен выгораживать соотечественников за их дикарский первый «выход на люди» только потому, что они «свои».
Между тем в современных нашествию описаниях события отыскиваются следы того, что от стен Константинополя нападавшие не ушли домой в полнейшем для своих душ убытке и сраме. Напоследок между сторонами даже имели место переговоры. По их итогам предводитель «безбожной Руси» обязался гостелюбиво встречать у себя дома ромейских купцов, а собственных купцов привлекать к торговле с великим царством. Главное же, он выразил намерение принять в своём княжестве византийских священнослужителей и дать им возможность проповедовать христианство и крестить его подданных, которые пожелают принять новую веру.
Тот же русский летописец в самом начале своего рассказа о походе на греков сообщает, что возглавили его два князя, Аскольд и Дир, до того сидевшие в Киеве на Днепре и правившие славянским племенем полян. Что касается первого из них, Аскольда, то в Киеве в течение веков упорно сохранялось предание о его крещении с именем Николай. Оно отчасти объясняло причину насильственной смерти, принятой Аскольдом от прибывшего в Киев варяжского конунга Олега. А заодно и благочестивую легенду о существовании в Киеве Аскольдовой могилы.
Патриарх Фотий назвал иноземцев, ворвавшихся 18 июня 860 года в столичный залив Суд, «народом Рос». Его современник, автор византийской хроники, известный под названием «Продолжатель Феофана», говорит про «набег росов» и уточняет: «…скифское племя, необузданное и жестокое». Но кто всё же эти скифы, они же росы?
Можно представить себе смятение цареградцев, для которых все пришельцы были на одно лицо, — щетинистое, обугленное солнцем, яростно оскаленное, в брызгах или присохших ошмётках чужой крови. Поэтому горожане, по привычке не очень отличавшие славян от кочевников северного Причерноморья, и на сей раз для тех и других использовали имя-кличку скифы. Но в Фотиевом «народе Рос» явно присутствует не вполне расслышанное «Русь», а значит, речь нужно вести ещё и о варягах.
Немногочисленные варяги, которые, по свидетельству «Повести временных лет», звали себя русь, придя к славянам с Балтики, волей-неволей способствовали их национальному самоопределению под именем «Русь», которое без запинок ложилось на слух, поскольку живо перекликалось с чисто славянскими именами городов и рек.
В нашествии этой Руси, этого «народа Рос» на Царьград бок о бок со славянами стояли и варяги. Но числом преобладали, конечно, первые. Что до самого Аскольда, то его варяжское (или даже кельтское?) происхождение не признаётся историками единодушно. Хотя «Повесть временных лет» настаивает на его варяжском родословии, в науке бытует иное мнение: князь был из племени полян, а не пришёл в Киев от Рюрика. Академик Б. А. Рыбаков в своё время обратил внимание на перекличку имени Аскольда (Осколда) со славянскими названиями рек Оскола и Ворсклы, притоков Днепра, а также на то, что имя народа, обитавшего в этих землях издревле, было «сколоты».
Понятно, что пострадавших обитателей Константинополя и его окрестностей в первую очередь во всём происшедшем занимали подробности иного рода. Почему всё же чужаки заявились так неожиданно? Случайно ли то, что они напали на город именно в пору его вынужденной беззащитности? Или же кто-то посоветовал им действовать так стремительно и напропалую?
Новое поручение
Ворвавшись в залив Суд 18 июня, чужеземцы, по воспоминаниям византийских авторов, шатались в окрестностях столицы ещё около полугода. Возможно, ближе к зиме от них оставались только разрозненные шайки. Не успев вернуться к Босфору для общего отхода, заплутав в неизвестных урочищах, они, в поисках вина и пропитания, орудовали исподтишка, на свой страх и риск.
Но всё равно Мефодию и Константину, вдруг вызванным с Вифинского Олимпа, с возлюбленной ими монашеской Горы в столицу, нужна была в дороге предельная осмотрительность. Возможно, их сопровождал небольшой вооружённый отряд, приданный от самого василевса, который как раз и настаивал на срочном приезде солунской двоицы. Или же забота о безопасности пути, в расчёте на воинскую бывалость Мефодия, поручалась ему. Тогда можно допустить, что отставной стратиг постарался, чтобы в отряде оказались добрые славянские молодцы из монастырских учеников, с которыми он и Философ легче всего находили общий язык, поскольку имели с ними, по сути, уже два общих языка.
Из множества слухов, долетавших на Гору, братья ещё до своего отъезда догадывались, что под разбойными «скифами», пришедшими на речных челнах с Понта, скорее всего нужно иметь в виду ещё каких-то славян с востока или севера, роме-ям пока неведомых. Что и говорить, за мирными беседами в монастыре они и их подопечные вифинские послушники вовсе не такой представляли себе желанную встречу двух языков, двух народов. Жизнь не давала размечтаться.
Вскоре по прибытии в столицу братья были приняты Михаилом III. Встреча описана в «Житии Кирилла», и это даёт возможность снова, после немалого перерыва, обратиться к агиографической канве.
Вначале авторы жития пересказывают содержание речи, с которой к василевсу недавно обратились посланники из Хазарин: «Приидоша же поcли к царю от Козар, глаголюще…» Это значит, что содержание речи послов поступает в житие в двойном или даже тройном пересказе. Во-первых, послы устно излагают просьбу хазарского кагана самому Михаилу. Затем василевс, вызвав Философа и его старшего брата, пересказывает им суть просьбы. И лишь со слов самих братьев событие, спустя более десяти лет, попадёт на страницы жития.
Понятно, что всякий пересказ отличается от цитаты большей или меньшей вольностью изложения. Степень вольности того, который занимает нас, весьма велика. Не вполне лишь понятно, откуда она проистекает. То ли агиографы — за отдалённостью события — что-то в речи послов, услышанной василевсом, а немного позже солунянами, сместили, то ли сами хазары изложили свою просьбу к василевсу достаточно путано.
Начали гости с собственного «исповедания веры». Они поклоняются-де единому богу, «иже есть над всеми». Но, впрочем, это не тот бог, которого чтут евреи или сарацины. И евреи, и сарацины предлагают им принять свою веру. Они же не решаются, а потому, «старую поминающе дружбу и любовь держаще», пришли сюда по сути с собственной заботой: «Просим же мужа книжна у вас, да аще преприт (переспорит. — Ю.Л.) евреа и срацины, то по вашу ся веру примем».
Послы прибывают в Константинополь, можно догадываться, не как самозванцы, а прямиком от кагана, правителя Хазарии. Он же, будучи, как и его предшественники на троне, иудеем, является приверженцем по букве ортодоксального, хотя по духу провинциального иудаизма. Значит, либо эти порученцы исполняют наказ своего господина вызывающе небрежно, либо сам каган, отправляя их, позволил намеренно размыть кое-какие подробности в изложении вероисповедной обстановки в Хазарии.
Имеется ряд подтверждений того, что путаница идёт из «первоисточника», то есть непосредственно от кагана. Во-первых, тогдашние правители каганата, люди её небольшой числом правящей верхушки, будучи исключительно иудеями, старались в своих очень неровных отношениях с Византией не подчёркивать этой своей исключительности. Тем более что в прошлом уже имело место сильное обострение отношений между двумя странами. И вызвано оно было именно «еврейским вопросом». Многочисленные иудеи, уличённые в том, что они многократно подыгрывали арабам в их войнах против ромеев, выселялись из пределов империи и обосновывались в Хазарии, где их называли «византийскими»[4].
Понятно, что послы были уполномочены напомнить василевсу не об этих, а о более благоприятных временах, о «старой дружбе» и даже «любви». Сам Михаил, по молодости лет, мог не очень твёрдо знать, кого или что они имели в виду. Но его бывалые советники догадывались: гости намекают на императора Льва Хазара, получившего своё прозвище потому, что был сыном хазарской принцессы, дочери кагана. Держали советники в уме и не такую уж давнюю пору, когда отец Михаила, император Феофил, отпустил к хазарам для строительства крепости Саркел на Дону одного из лучших своих зодчих, Пе-трону. Но «дружба» и тогда оказалась недолгой. Узнав, что хазары не разрешили поставить в новой крепости христианскую церковь, Феофил возмутился и предпринял срочные меры для укрепления воинского статуса Херсона как главного из византийских городов Таврики, направив туда стратигом того же Петрону.
Приезд послов сразу после бури, разметавшей у стен Константинополя дикую флотилию, тоже не походил на случайность. Значит, до ушей кагана через его купцов уже дошли слухи о том, что ромеи именно их, хазар, подозревают в науськивании орды чужаков на столицу Византии, временно беззащитную. Не потому ли так быстро достучались к василевсу с напоминаниями о былой любви? Да ещё и с предложением принять в хазарской столице византийского учёного мужа-богослова для искреннего разговора о том, чья же вера лучше, чья более достойна первенствовать в Хазарии.
Бывалые византийцы, слушавшие вместе со своим государем это почти ласковое приглашение послов, догадывались, конечно, что хвалёная хазарская веротерпимость — и на сей раз не более чем игра. Но поддержали пылкое намерение Михаила принять вызов и отправить искусного богослова-полемиста на словесный поединок. Коли уж такие поединки входят теперь в придворный обиход иноверцев, то кому, как не ромеям, показать и в них своё превосходство? Удачная поездка Константина в Багдад была у всех на памяти. Кого ещё искать?
В «Житии Кирилла» новое поручение василевса, только что пересказавшего Философу просьбу послов, звучит как благословляющее напутствие:
«Иди, Философе, к людем сим, сотвори им ответ и слово о святей Троици, с помощию Ея. Иный бо никто же не может сего достойно сотворити».
В ответе Константина — и горячая готовность исполнить свой христианский долг, и твёрдое осознание того, что исполнить его можно, только равняясь на самый высокий образец служения — апостольский:
«Аще велиши, владыко, на сию речь рад иду и пет, и бос, и без всего, егоже не веляше Бог учеником своим носити».
На что василевс замечает, что если бы Философ хотел только от своего имени идти, то лучше такого служения, завещанного самим Спасителем, и быть не может. Но Философ не сам от себя пойдёт, а ещё и царскую державу и её честь будет отстаивать. А потому, добавляет Михаил: «…честно иди с царскою помощию».
В чём могла состоять «царская помощь»? Разумеется, в том, чтобы поднять значимость подготовляемой поездки. К хазарам направляется не частное лицо, не какой-нибудь странствующий грамотей, а духовный посланник христианского государя. И потому придёт с высокими грамотами, и не один, а с достойным сопровождением.
Зима уже близка, и она — не самое подходящее время для путешествия к хазарской столице. И всё же со сборами нельзя затягивать. Зиму лучше переждать на полпути, в том же Херсоне. Уж там-то, находясь бок о бок с владениями кагана, Философ со своим братом узнают о хазарах куда больше и подготовятся к встрече куда лучше, чем здесь. И ещё Мефодию забота. Как государев стратиг, хотя и в запасе, пусть Мефодий и в Таврике, и далее по пути, и на месте не забывает, кроме своего иноческого послушания, и послушание воинское.
Апостольской дорогой
Ещё живя на Малом Олимпе, братья могли слышать старое монастырское предание: Вифинию, в том числе Никею, по дороге из приморского Эфеса навестил когда-то сам апостол Андрей. Именно отсюда начался его путь в Скифию. Надёжность предания удостоверяла житийная книга, которую о Первозванном и его хождении написал монах и пресвитер Епифаний, тоже насельник Горы. Вряд ли братья успели застать в живых высокоучёного инока. Над своей книгой он трудился ещё в первой половине века, совершив перед тем путешествие по «скифским» дорогам апостола, морским и сухопутным.
Теперь, собираясь в те же края, братья, надо думать, сделали всё возможное, чтобы раздобыть труд Епифания в качестве надёжного путеводителя. Дело в том, что добираться до Херсона им предстояло той самой морской дорогой, какою двигался когда-то апостол, а по его следам и Епифаний.
Понт Эвксинский веками, даже тысячелетиями приучал мореходов жаться ближе к берегам, и не только в пору зимних ненастий. Известные древние и средневековые описания плаваний, периплы, карты и лоции подсказывали исключительно прибрежный характер черноморской навигации. Правилу этому следовали не только опасливые купцы. Чаще всего не пренебрегали им и вожаки военных предприятий. Чтобы попасть от стен Царырада в Керчь или тот же Херсон, веками пользовались двумя хожеными водными путями: вдоль западного, фракийского берега, либо вдоль южного, малоазиатского, и далее восточного, кавказского. Хотя «Житие Кирилла» на этот счёт молчит, почти нет сомнения, что братья избрали второй путь, несмотря на его в два раза большую протяжённость.
Он выглядел предпочтительнее не только в силу своей большей обжитости. Это был, прежде всего, наиболее освящённый путь, в христианском понимании святости. Он был связан с именами великих светочей веры, начиная от первых апостолов — не одного лишь Андрея Первозванного, но и Симона Кананита, — затем великих учителей и Отцов Церкви, таких, как Иоанн Златоуст, Максим Исповедник, и кончая святыми, совсем недавно просиявшими, — Георгием Амастридским, Стефаном Сурожским, Иоанном Готским[5].
Правила благочестия, обязательные для путешественника-христианина, а уж в первую очередь для странников, облечённых важной духовной миссией, подсказывали череду желательных остановок. К немалой радости братьев, стоянки обычно совпадали с нуждами самих корабелов. Или купцов, если из Босфора они вышли на торговом судне.
Одной из первых пристаней в такой череде для Мефодия и Константина могла стать богатая портовая Амастрида. В стенах главного здешнего храма хранились мощи святого Георгия, архиепископа Амастридского, возле которых однажды чудесным образом были вразумлены пришлые варвары-грабители. Какие? Горожане называли их то скифами, то росами. А когда случилось само нападение? Подсказывали: уже в нынешнем веке. Об этом и житие святителя Георгия сообщало. Не шла ли речь в житии о людях того самого народа Рос, который совсем недавно стоял громадным воинским табором под стенами Константинополя?
Новые бухты, причалы, долгие ночи, краткие дни, названия городов и городков — всё до зевоты привычно зрению и слуху понтийских морепашцев… Но братьев дорожное однообразие нисколько не смущало. Каждое новое имя, название напрягали память: они идут морем апостольским, морем андреевского креста. Гераклея, Синоп, Трапезунд, от которого Андрей посуху, через Пафлагонию и Каппадокию вернулся было в Иерусалим, чтобы через время снова прийти сюда же и продолжить прерванное на время шествие. Потому что это был его, Первозванного, особый «скифский жребий», как о том сказано у самых первых историков церкви — Оригена и Евсевия. Это была на его долю выпавшая, его попечению порученная сторона земли, самая отдалённая, самая неведомая, лишь за ближние неровные края кое-как ощупанная робкими пальцами заблудившихся скитальцев.
А Иоанн Златоуст? И он, великий сотворец Божественной литургии, однажды оказался на кавказском берегу Понта. Пусть прибыл сюда не по своей воле, пусть подвергнутый несправедливой царской опале, но и он наверняка многократно вспоминал здесь, в Армении, а потом в Иверии, об апостольском жребии галилейского рыбаря Андрея. Как братьям ведомо было, Златоуст, отзывавшийся на любой вопль язычников о вере, не оставлял пастырской заботой и задунайских скифов, посылал и к ним учителей. Пусть они позже иных приходят к Спасителю нашему, но Он и последних принимает как первых. В своём потрясающем по силе воздействия «Огласительном слове», читаемом в ночь пасхального торжества, не о тех ли скифах и говорил Златоуст, пророчески называя их людьми одиннадцатого часа? Потому что яснее иных провидел: жребий апостола Андрея не иссяк, не прерван его мученической кончиной.
Берега Иверии, Фасис, Великий Севастополь, Зигхия, Авастия… Каждая встреча — прибыток радости. И здесь уже со Христом живут люди и поют ему на своих наречиях: армяне, иверийцы, абхазы…
Но, наконец, и пролив между кавказским и таврическим берегами. На кавказском лежит старая Томитарха, и на её причальных мостках, на улицах уже расхаживают по-хозяйски, приглядываются к странникам хазарские купцы. Человеки разговорчивые, смешливые, общительные, будто готовые всю свою жизнь задаром расстелить напоказ, как вдоль прилавка расстилают щедрым движением тяжкий шёлковый свиток. Почти тут же выясняется, что они и по-славянски говорят бегло, ловко. Будто хотят намекнуть остреньким прищуром: всё-всё знаем, про всех-всех. И про вас тоже…
Вполне хазарским на берегу противоположном выглядел и Боспор Киммерийский. А далее — почти опустевшая Феодосия…
И опять находили братья поддержку своей любознательности в книге Епифания: «…мы с большим рвением проводили разыскания относительно местных святых, и есть ли где мощи, и много мощей нашли, а куда не успели, о том тщательно расспрашивали встречных и радостно внимали».
А вот вырастает за правым бортом крутая прибрежная скала, и видны уже притулившиеся к её подошве собор, жилые стены, крыши… Сугдея. Сурож.
Мощи святителя покоятся под тяжкой, ровной, как столешница, цельнокаменной плитой престола. Из строк «Жития Стефана Сурожского», из устных преданий о нём сплетается ткань неприхотливого в своей простоте рассказа… В Суроже приключилось подобное тому, что слышано в Амастриде: разбойные пришельцы-росы со своим вожаком подвергли Сурож разграблению, вломились и в Софийский собор. Но в его стенах какая-то страшная сила вдруг хрустнула шейными позвонками вожака по имени Бравлин, развернув его лицом к собственной спине. В ужасе он взмолил святого о пощаде, пообещав, что все его воины тотчас крестятся.
Солунские братья слышали о славе епископа Стефана и как стойкого защитника иконопочитания. Память его совершалась в Суроже 15 декабря. Как знать, может быть, именно к этому дню их судно и подошло к сурожской пристани. Услышав под сводами собора греческую стихиру в память святителя, они, по заведённому на Горе правилу, сразу переложили её для себя по-славянски:
«Образ соблюл еси пресветло, преподобие отче. По Христове иконе стал еси мужески…»
А потом у подошвы громадной, будто встающей на дыбы горы показался и маленький Парфенит. Казалось бы, совсем уж невзрачная окраинная пядь, айв эту тесную бухточку нельзя было не заглянуть хоть ненадолго. Как же пройти мимо, не навестив место епископского служения и упокоения святителя Иоанна Готского?! Ведь это он, Иоанн, более века назад приложил самые отважные старания, чтобы в Константинополе открылся, а в Никее победно завершил свои труды собор в защиту иконопочитания. Тот самый, Седьмой Вселенский.
Но в Парфените Иоанна никак не меньше помнили и любили как бесстрашного защитника своей паствы от хазарских притеснений. При его епископстве хазары так рьяно повадились хозяйничать в Таврике, что уже и на главный готский город покушались, на Дорос. В житии святителя без обиняков сказано о личном участии владыки в горячих событиях тех дней: «…он вместе с самим владетелем Готии, его старейшинами и всем народом участвовал в восстании».
Но силы оказались слишком неравны, войско кагана захватило Доросскую крепость, последовали казни зачинщиков, а самого Иоанна, укрывшегося в одном из селений, готские власти, на свой же стыд и позор, выдали захватчикам. Оказавшись под стражей в таврическом городе Фулла, Иоанн не пал духом. С помощью надёжных людей ему удалось бежать и морем переправиться в Амастриду. В ту самую Амастриду, в которой братья недавно побывали. Там, незадолго до своей кончины, владыка, узнав о смерти кагана, сказал: «И я, братие, через сорок дней отхожу судиться с моим преследователем пред ликом Судии и Бога». Но упокоили Иоанна всё же в Парфените, на его родине, под сводами собора Святых Апостолов.
Епархия именовалась Готской по старой памяти, а не потому что большинство здешних христиан считали себя готами.
Но братьям немаловажно было узнать, преобладает ли тут в храмах служба греческая, или есть ещё приходы, в которых книги Писания можно услышать в переводе, исполненном четыре века назад знаменитым готским епископом Ульфилой.
С тем переводом Философ мог познакомиться ещё во время своей службы в патриаршей библиотеке. И по достоинству оценить сметливость и находчивость Ульфилы. Изобретая своё готское письмо, тот использовал многие буквы греческого алфавита. А при чтении его перевода острый слух солунянина вдруг ловил одно, другое, третье… целую пригоршню славянских слов.
Удивительно всё же! Воинственные и непоседливые готы, уйдя из своих прибалтийских земель на юг, к устьям Истра-Дуная и Тираса-Днестра, покорили здесь, как пишут о том Прокопий и Иордан, местное скифское население — гетов, антов и венедов. Но у кого Ульфила берёт недостающие ему для перевода Евангелия слова? У покорённых! Как трофеи берёт или как свидетельство того, что и они его в чём-то покорили?
Поистине достойно удивления, что за бестолковыми шатаниями целых народов по лицу земли, за бессмысленными в своей жестокости войнами, затеваемыми одними против других, вдруг обнаруживаются такие простые и безобидные порывы, как желание не разминуться на земле, встретиться, поделиться для начала хоть двумя-тремя незлыми словами…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.